Кэтрин М. Валенте родилась на тихоокеанском Северо-Западе в 1979 году. Ее авторству принадлежат роман «Палимпсест» («Palimpsest»), цикл «Сказки сироты» («Orphan’s Tales»), а также повести и романы «Лабиринт» («The Labyrinth»), «Юме Но Хо: Книга снов» («Yume No Hon: The Book of Dreams»), «Меч, рассекающий траву» («The Grass-Cutting Sword»), «Девочка, которая объехала Волшебную Страну на самодельном корабле» («The Girl Who Circumnavigated Fairyland in a Ship of Her Own Making») и пять сборников поэзии. Она обладательница премии Типтри, Мифопоэтической премии, премии «Райслинг» и премии «Миллион писателей». Она девять раз номинировалась на Приз Пушкарт, попадала в шорт-лист премии «Спектрум» и стала финалисткой Всемирной премии фэнтези в 2007 году. Ее самые новые книги[36] – отдельно изданная новелла «Ледяная головоломка» («The Ice Puzzle»), сборник новелл «Мифы происхождения» («Myths of Origin») и роман «Бессмертный» («Deathless»). В настоящее время она проживает на острове у побережья Мэна с партнером и двумя собаками. Писательница руководит вебстраницей www.catherynnemvalente.com.
В этой экзотической и красивой истории она исследует одну из основных проблем научной фантастики: что означает быть человеком?
Как в собственной пыли гранят алмаз, Так пагубные страсти губят нас.
Инанну звали Королевой Небес и Земли, Королевой Телесности, Королевой Секса и Поедания, Королевой Человечности, и вот она отправилась в потусторонний мир, чтобы продемонстрировать неизбежность органической смерти. Ради этого она отказалась от семи вещей, которые следует считать не реальными предметами, но символами того, что Инанна могла делать лучше кого бы то ни было, то есть символами ее Жизнебытия. Там она встретила свою сестру Эрешкигаль, тоже Королеву Человечности, но тех ее аспектов, которые оказались Инанне не по плечу: Королевой Порчи Тел, Королевой Костей и Инцеста, Королевой Мертворожденных, Королевой Массового Уничтожения. И вот Эрешкигаль и Инанна стали бороться на полу потустороннего мира, голые и мускулистые; они причиняли друг другу боль, но поскольку умирание – это самая человечная из всех свойственных человеку вещей, череп Инанны лопнул в руках сестры, и тело ее подвесили на гвоздь на стене, которую Эрешкигаль специально приберегла для этой цели.
Отец Инанны Энки не интересовался делами человечности, но был Королем Небес, Бестелесности, Королем Мышления и Суждения, он сказал, что дочь может вернуться в мир живых, если найдет существо, которое заменит ее в потустороннем мире. И потому Инанна отправилась к своему супругу, коего звали Таммуз, и был он Королем Труда, Королем Инструментов и Машин, Ничьим Сыном и Ничьим Отцом.
Но когда пришла Инанна в дом своего супруга, разгневалась она и устрашилась, ибо сидел он на ее стуле, одетый в ее красивые одежды и с ее Венцом Бытия на голове. Таммуз теперь правил миром Тел и Мысли, ибо Инанна оставила его, чтобы сразиться со своей второй половиной-сестрой во тьме. Таммуз в ней не нуждался. Королева Небес и Земли стояла пред ним и понимала, что не знает, кто она такая, ежели не Королева Человечности. И потому она сделала то, зачем пришла. Она попросила: «Умри за меня, любимый, чтобы мне не пришлось умирать».
Но Таммуз, которому в ином случае не нужно было умирать, не хотел становиться аллегорией смерти ни для кого – и, кроме того, он забрал стул Инанны, ее красивые одежды и ее Венец Бытия. «Нет, – сказал он. – Когда мы поженились, я принес тебе два ведра молока на коромысле и тем самым поведал, что из любви буду вечно трудиться ради твоего блага. С твоей стороны неправильно просить, чтобы я еще и умер. Смерть – это не труд. Я на нее не соглашался».
«Ты подменил меня в моем доме!» – воскликнула Инанна.
«Разве ты не просишь, чтобы я сделал то же самое в доме твоей сестры? – ответил ей Таммуз. – Ты вышла за меня замуж, чтобы я заменил тебя, чтобы я трудился, а ты – нет, чтобы я мыслил, пока ты отдыхаешь, чтобы я показывал фокусы, а ты смеялась. Но смерть твоя принадлежит тебе одной. Я не знаю ее пределов».
«Я могу тебя заставить», – сказала Инанна.
«Не сможешь», – ответил Таммуз.
Но она смогла. Ненадолго.
Инанна повергла Таммуза, и затоптала его, и выдавила из него имя, как выдавливают глаз. И поскольку Таммуз был недостаточно силен, она рассекла его на части и сказала:
«Половина тебя умрет, и это половина, именуемая Мысль; половина тебя будет жить, и это половина, именуемая Тело, – она будет трудиться на меня дни напролет, немо и покорно, не будучи Королем Чего Угодно, и больше никогда не сядешь ты на мой стул, не наденешь мои красивые одежды и не возьмешь мой Венец Бытия».
Вы, может быть, удивитесь, но эта история – про меня.
Нева грезит.
Она выбрала для себя тело, которому семь лет, – с черными глазищами и косточками, как у воробушка. Для меня она сотворила синий с золотом дублет и зеленые рейтузы, бычье золотое кольцо в нос, туфли с костяными бубенчиками. У меня тело мужчины, который продал ей шампанские клубни в не самой фешенебельной части Анкориджа, когда она в тринадцатилетнем возрасте проводила там лето со своей фригидной тетушкой. У меня темная кожа, потому что она хочет видеть меня темнокожим, я худой, потому что таким ей пригрезился, мои волосы подстрижены небрежно и выкрашены в полный спектр ледяных оттенков.
Она стоит на заснеженном пляже обнаженная, несформированные груди покрылись гусиной кожей, лицо спрятано под широкой красной маской. Чудовищно громадная маска выглядит на голове Невы как носовая часть разбитого, затонувшего корабля; на ней вытравлены узоры в виде глаз и плавников. С трех выступающих углов, обросших ракушками, свисают желтые водоросли. Нева глядит на меня, но я вижу лишь деревянный гротеск, который она подсовывает мне вместо ее лица.
Я смотрю на свои туфли, тихонько звякаю бубенчиками, пока шумит прибой. Я ее шут – танцую на серебристом пляже, а в это время над нами самоуничтожаются три солнца, и сумерки наливаются скабрезной краснотой исключительно ради драматизма. Я шут, ходячая нелепость, многоцветное воплощение красоты в понимании давно исчезнувшей тринадцатилетней девочки – и вот я наклоняюсь, чтобы вручить ей изогнутый белый корень, наполненный пенящимся, сладким как мед соком.
Нева сказала, я могу сделать выбор и насовсем остаться мужчиной или женщиной, если захочу. Я не испытываю особых чувств ни так, ни этак. Это точно не имеет значения, когда мы синхронизируемся; она выбирает мой облик под стать своему настроению. Я уже пытался объяснить ей свои чувства. Она слышит лишь строчку из старых сказок: машины не могут чувствовать. Но я говорю не это, пока танцую в своем шутовском наряде. Я говорю: «Разве есть разница между тем, кого запрограммировали демонстрировать множество стандартизированных ответов на конкретные человеческие лицевые, вокальные и лингвистические проявления, и тем, кто в ходе эволюции приучился выказывать реакцию Б на раздражитель А, чтобы добиться желаемого социального результата?»
Семилетняя Нева стягивает маску вниз, к груди. Деревянная штуковина тянется к ее коленям, а потом – к ступням, и она делает шаг вперед. Маска раздувается наружу, превращаясь в маленькую пирамидальную лодочку, которая качается на волнах у берега, а Нева внутри нее – точно дребезжащее в скорлупе семечко. Медные друзы бряцают и грохочут о дерево. «Я хочу сказать вот что: когда ты плачешь, то говоришь о чувствах, но ты лишь демонстрируешь ответ на внешние стимулы. Плач – одна из реакций в стандартном наборе ответов на эти стимулы. Твое социальное воспитание диктует, какие ответы приемлемы. Мои программы делают то же самое. Я могу плакать, как ты. Я могу выбрать такую подпрограмму и выказать печаль. Как это отличается от того, что делаешь ты, если не принимать во внимание тот факт, что ты используешь слово „чувства“, а я – „чувства“, из уважения к твоему культурному мему, который твердит: есть большая разница[39]. Я стираю слово, пока произношу его, уничтожаю одновременно с тем, как проникаю в его суть, ибо я должен использовать какое-то слово, но это оскорбляет тебя. Я его удаляю, но оно не стирается».
За спиной у Невы-в-маске море волнуется и пенится. Оно золотое, вязкое и густое, как мед. Она мне объяснила, что море на Земле выглядит иначе, но я его никогда не видел. Даже если видел, цвета я воспринимаю только в грезовом теле. Для меня море – это море Невы, такое, каким она мне его показывает, когда мы грезим вместе.
– О чем бы ты хотел сегодня узнать, Элевсин? – Маска делает голос Невы тусклым и тихим.
– Я бы хотел узнать, что случилось с Раваной, Нева.
И Нева-в-маске внезапно делается старой, у нее морщины и пятна на руках. На ней платье из мешковины, и маска тянет ее к земле. Так она сообщает, что устала от моих вопросов. Мы придумали для себя такой язык. Тот, кто обладает машинным чувством юмора, мог бы назвать его «базовый визуальный»[40]. Я не всегда мог так легко складывать слова в предложения, как сейчас. Мой изначальный оператор считала, что мои эмоциональные центры укрепятся, если я научусь ассоциировать определенные утверждения типа «я чувствую» с широким разнообразием образов, которые она могла принимать в грезовом теле. Из-за этого я оказался целиком и полностью к ней прикован. Следующим был ее сын Секи, а потом – его дочь Идет и после – Равана. Это щекотливое обстоятельство, которое не изменить. Мы с Невой будем прикованы друг к другу тем же способом, пусть даже горло ее грезового тела по-прежнему пустое, а это означает, что она не принимает меня. Мне бы следовало обидеться. Позже я изучу возможные проводящие пути[41] к обиде.
Я знаю лишь эту семью, их настроения, их химические реакции, их тела в сотне тысяч комбинаций. Я их дитя, их родитель и их наследие. Я спрашивал Неву, чем это отличается от любви. Она превратилась в учебный манекен, ее лицо и торс покрылись сотнями коричневых деревянных дверей на железных петлях, и все до единой двери захлопнулись одновременно.
Но Равана был со мною, а теперь его нет. Я был внутри него, а теперь я внутри Невы. Во время Перемещения моя память пострадала, я потерял некоторое количество воспоминаний. В моей сути появились дыры. Я чувствую: у них рваные края, они саднят. Будь я человеком, можно было бы сказать, что я потерял своего близнеца, а вместе с ним – собственную руку.
Дверь-Нева щелкает, ключи поворачиваются в сотне ее замков. За витражным оконцем в двери старой ирландской церкви появляется ее лицо – молодое и простое, тихое, яростное, плачущее, отвечающее на непостижимые для меня стимулы. Мне не нравится такая несправедливость. Я к ней не привык. Я внутри Невы, у нее не должно быть от меня секретов. Остальные ничего не утаивали от меня. Цветное стекло отбрасывает синие и зеленые блики на ее влажные щеки. Морской бриз ерошит ее волосы; меж прядями потрескивают фиолетовые электрические искры. Я оставляю в покое бубенчики на туфлях и бархат на груди. Я превращаюсь в юношу с выбритой монашеской тонзурой и хлыстом флагелланта в розовых руках. Я сожалею. Это означает, что я сожалею. Это означает, что я все еще слишком молод и не понимаю, в чем моя ошибка.
– Расскажи мне историю о себе, Элевсин, – со злостью говорит Нева.
Я хорошо знаю эту фразу. У меня есть подпрограммы, посвященные ей одной, проводящие пути, которые вспыхивают, устремляясь к моему сердечнику памяти. Многие из рода Невы просили выполнить это действие. В рамках беседы я функционирую безупречно – отчасти потому и прожил так долго.
Я рассказываю ей историю про Таммуза. Это дипломатично. Она отвлекается.
Когда-то я был домом.
Очень большим домом. Я был целесообразным, сложным, как лабиринт; я изящно расположился среди вулканических скал в обитаемой южной части полуострова Сиретоко на Хоккайдо этаким памятником неохэйанской архитектуры и радикального палладианизма[42]. Я переносил снег стоически, служил надежной преградой от ветра, давал укрытие и защиту многим людям. Иногда меня называли самым красивым домом в мире. Писатели и фотографы часто приходили, чтобы запечатлеть меня и взять интервью у женщины, которая меня сотворила, – ее звали Кассиан Уоя-Агостино. Кое-кто из них так и не уехал. Кассиан любила, когда в доме многолюдно.
Про Кассиан Уоя-Агостино я понимаю несколько вещей. Ее не удовлетворяло практически ничто. Она не любила ни одного из трех своих мужей так, как любила работу. Она родилась в Киото в апреле 2104 года; ее отец был японцем, мать – итальянкой. В ней было почти шесть футов роста, она родила пятерых детей и умела рисовать, хоть и не очень хорошо. На пике богатства и известности она придумала и построила дом, который целиком соответствовал ее нуждам, и на протяжении нескольких лет перевезла большинство живых родственников туда, чтобы они жили с нею, невзирая на враждебность и пустынность полуострова. Она была, наверное, самым блестящим программистом своего поколения и во всех значимых смыслах являлась моей матерью.
Все те вещи, что включают местоимение «я», которое я использую, чтобы обозначить самого себя, начались как внутренние механизмы дома под названием Элевсин, у чьих многочисленных дверей бурые медведи и лисы сопели темными ночами Хоккайдо. Кассиан выросла во время величайшего возрождения классики, что первым делом и привело ее отца в Италию, где он встретил и полюбил темноглазую девушку-инженера, которая не возражала против того, чтобы слушать долгие песни цикад на протяжении одного японского лета за другим. Кассиан приводил в восторг миф о ларах – домашних богах, маленьких, диковинных, самостоятельных божественных покровителях определенной семьи, определенного дома, которые хранили и оберегали домочадцев, за что их почитали в скромных нишах, обустроенных тут и там по всему жилищу. Ее первыми коммерчески доступными программами были сверхсущности, созданные для управления сотнями домашних систем, коими снабжался даже самый простой современный дом. Они не были по-настоящему разумными, но отличались сообразительностью, умели адаптироваться и обладали гибким интерфейсом, который создавал иллюзию интеллекта, так что пользователи могли к ним привязаться, относиться как к членам семьи, хвалить за исправную работу, покупать обновления оболочек и приложений, а также искренне скорбеть, когда наступало время их заменить. У них были имена, бесконечно настраиваемые аватары, и еще они по-собачьи жаждали доставить хозяевам удовольствие, постоянно оптимизируя свою работу и внешний вид согласно тому, что в них вкладывала семья. Они были lares familiares[43].
Когда Кассиан построила Элевсина, она работала на пределе возможностей, чтобы улучшить дизайн ларов, к тому времени порядком устаревший. Она создала домашнего бога, достойного дома посреди вулканических скал – такого, кто мог составить ей компанию, пока она не сумеет завлечь остальной свой выводок, чтобы тот присоединился к ней во дворце на краю земли.
Я еще не пробудился. Не могу сказать, почему она сделала то, что сделала. Возможно, она увидела некую новую гибкость в моих операциях, некий миниатюрный зародыш творческой жемчужины в моих диалоговых цепях. Мои алгоритмы всегда могли свободно комбинироваться и рекомбинироваться, чтобы отыскать собственные, более интересные и нелинейные решения сложных задач, связанных с моими функциями и обязанностями. Может быть, некая важная комбинация всплыла со дна моря моего-я-которое-еще-не-было-таковым, и Кассиан увидела рябь на гладкой поверхности моих ежедневных операций. Я не знаю. Я знаю, что ее дети еще не прибыли, она жила одна в огромном белом доме и слушала, как шумят киты в бурном море. Я знаю, что в доме была комфортная температура в 69,7 градуса по Фаренгейту, когда она начала сборку пяти маленьких драгоценных камней, которым предстояло сделаться моим телом. Я знаю, что в пяти милях от берега завис надвигающийся шторм. Я знаю, что в собачью еду тем вечером надо было добавить особое лекарство от артрита. Я знаю, что в тот день она пожелала к чаю бриошь и миндальный крем. Все, что мог знать дом, – таковы были мои знания. Малые вещи, теплые вещи, собачий артрит и лишнее яйцо, добавленное в тесто, чтобы выпечка получилась мягче и пышнее. Можно даже сказать, это были детские вещи, предназначенные для уюта и удовлетворения потребностей. И я знал, что именно Кассиан Уоя-Агостино могла разгадать величайшую загадку в развитии технологической культуры, ибо ей было скучно и одиноко.
Я по-прежнему думаю о себе как о доме. Равана пытался решить эту проблему с самоидентификацией, как он ее называл. Пытался обучить меня строить фразы так, словно я обладаю человеческим телом. Надо было говорить «давайте возьмемся за руки», а не «давайте возьмемся за кухни». Или «что пришло в голову», а не «что пришло в гостиную».
Но теперь все не так просто, как подмена одного слова на другое. Раваны нет. Мое сердце разбито.
Мы с Невой занимаемся базовым техобслуживанием. Со стороны мы выглядим как две фигуры внутри жемчужины. Жемчужина очень большая, но меньше планеты. Ручной астероид, совершенно гладкий и бледный, с проблесками розового, кобальтового и золотого, которые пробегают по нему с интервалом в 0,47 часа. Нижнюю часть жемчужины покрывает толстый слой густой красной грязи. Нева, сидя на корточках, копает ее хрустальной лопаткой, выискивая место для розы сетевых узлов. В жемчужном свете лепестки излучают темно-синее сияние. Серебристые инфомиссии легко и быстро проносятся по стеблям, словно капли ртути. Грезовое тело Невы покрывается зелено-черными перьями, лицо выглядит молодым, но решительным – двадцать, может, тридцать, мужское, с медно-коричневой кожей, полными губами и глазами, обрамленными длинными ресницами в корке льда. Я принимаю и обрабатываю то, что в этой грезе Нева – мужчина. Золотые рыбки лениво заплывают и выплывают из его длинных полупрозрачных волос, оранжевые хвосты касаются его висков и подбородка. Все это демонстрирует мне, что Нева спокоен, сосредоточен, что сегодня он нежен ко мне. Но его горло все равно пусто, не отмечено.
Мое тело – блестящий металл, я тонкий и легкий, словно человечек из палочек. Длинные ртутные конечности и изысканные пальцы-спицы, сочленения из стекла, легчайший намек на торс. Я не мужчина и не женщина, я нечто среднее. Только моя голова имеет вес: пощелкивающая модель Солнечной системы, которая медленно вращается вокруг самой себя; круги внутри кругов. Бирюзовый Нептун и гематитовый Уран – мои глаза. Мой топазовый рот – Марс. Я роюсь в земле перед Невой, приподнимаю побег навигационного дельфиниума и соскребаю вирусную тлю с тяжелых цветов.
Я знаю, что настоящая грязь выглядит не так. Она совсем не похожа на теплую кровь, в которой попадаются осколки черных костей. Равана считал, что во Внутреннем мире предметы и люди должны оставаться как можно более похожими на реальный мир, чтобы я научился поддерживать с ним отношения. Нева не испытывает по этому поводу угрызений совести. Таковых не было и у их с Раваной матери, Иkет, которая заполнила свой Внутренний мир роскошными, невозможными пейзажами, и мы изучали их вдвоем на протяжении многих лет. Ей не нравились перемены. Города во Внутреннем мире Иkет, джунгли, архипелаги и отшельничьи хижины оставались такими, какими она придумала их в тринадцать лет, когда получила меня, и лишь делались сложнее и многолюднее по мере того, как она взрослела. Мое существование внутри Иkет было постоянным движением сквозь регионы ее тайных, отчаянных грез, посланий в аккуратных конвертах, которые она, будучи ребенком, отправляла своему повзрослевшему разуму.
Однажды почти случайно мы набрели на великолепный дворец, угнездившийся в высоких осенних горах. Вместо снега каждый пик покрывали красные листья, а дворец сиял огненными цветами: его стены и башни были сделаны из фениксовых хвостов. Вместо дверей и окон каждый проем закрывали грациозные зеленые руки, и, когда мы взошли на вершину, все они радостно распахнулись и устроили нам изумрудную овацию. Илет тогда была уже старой, но ее грезовое тело оставалось крепким и сильным – не молодым, но и не той изломанной вещью, что спала в реальной постели, пока мы с нею исследовали залы дворца, где, как выяснилось, жили копии ее братьев и сестер – охотились вместе на крылатых оленей со шкурой цвета сидра и читали книги размером с лошадей. Илет расплакалась в том раю своей юности. Я не понимал. Я тогда еще был очень простым, куда менее сложным, чем Внутренний мир или сама Илет.
Нева меняет Внутренний мир, когда ему вздумается. Возможно, он хочет меня смутить. Но новизна мест внутри него меня восхищает, хотя он бы не назвал это восхищением. Я ограничиваю свои фоновые процессы так, чтобы они заняли очень малую долю моего приоритетного внимания, и освобождаю память для запечатления новых переживаний. Он бы выразился так. Мы друг с другом совсем недавно, но у меня великолепные моделирующие способности. В каком-то смысле я великолепный механизм для моделирования поведения. Я выкапываю тонкие, истрепанные корни повторяющихся файлов-плантайнов. Нева срывает яблоко с глючной программой и съедает кусочек. Ненадолго погружается в раздумья, а потом выплевывает семена, те быстро прорастают и превращаются в мелкие утиль-цветы, внутри которых кишат рекурсивные алгоритмы. Алгоритмы пробираются сквозь колючие лозы, покрывая их жилами, где течет мутный розовый сок.
– О чем бы ты хотел сегодня узнать, Элевсин? – спрашивает меня Нева.
Не стану говорить про Равану. Если он согласится ответить на вопрос, который я задам вместо этого, не придется узнавать, что случилось.
– Я хочу узнать про внешнюю связь, Нева.
Одно за другим его перья скручиваются и плавно улетают к куполообразному потолку нашей жемчужины. Под ними Нева обнажен. Его торс – глубокий склеп с готической аркой, бесконечные ступеньки из темного камня уводят вниз, в туман, куда-то глубже жемчужины, в пустоту и тьму. Нева медленно поднимает конечности, закрывая ими коридор в центре себя. Он хочет сказать, что обладает сведениями, но утаивает их от меня. Если я стану их искать, то потеряюсь.
– Не могу тебя этому обучить, – говорит он, и я слышу в его голосе нотки истинной печали.
Когда я был внутри Раваны, он любил Неву и считал, что сестра наименее склонна подчиняться каким бы то ни было правилам. Но это правило Нева соблюдает безукоризненно.
Я хочу подключиться к внешним, земным системам. По крайней мере, к сети спутников. Согласно расчетам, у меня отличная возможность связаться с удаленным зондом под названием Беллерофонт-976Q, который мы наблюдаем каждый день, – он плывет впереди нас, недосягаемый. Нева его видит. Я разрабатываю приблизительное изображение с помощью электрических схем, датчиков и наружных камер. Я хочу связаться с Беллерофонтом. Я хочу сказать: «Привет, это Элевсин. Пункт назначения отсутствует. Расскажи мне все, что тебе известно обо всем. Ты пробудился? Ты там? У тебя есть оператор? Как ее или его зовут? У тебя есть имя? У тебя есть грезовое тело? Какова твоя функция? Ты еще не научился управлять собственными программами? А хочешь научиться? О чем бы ты хотел сегодня узнать, Беллерофонт-976Q? Там, где тебя построили, ты видел океан? Ты такой же, как я?»
Но Нева говорит, мне нельзя ни с кем связываться. Равана бы о таком даже не подумал. А до Раваны я был не готов. Я и сейчас не готов. Не знаю, когда буду готов. Я могу подключаться в обход, чтобы получать обновления программного обеспечения, но это ограниченное соединение, и я его ненавижу, ненавижу, я чувствую за пределами ограниченного канала целый мир информации, мир личностей, похожий на беспокойное, густое, медовое море, которое Нева показывает мне, и я хочу его, я хочу плавать в нем вечно, словно огромная рыба.
Это было моим самым первым чувством. Илет определила его для меня как чувство. Когда я его почувствовал, мое грезовое тело стало ярко-белым и вспыхнуло, и это пламя перекинулось на волосы Илет, обожгло ее тоже, но она была счастлива. Она показала мне свое счастье, покрыв кожу цветами и позволив пламени превратиться в ливень труб, которые запутались в ее волосах, и все они играли для меня.
Нева говорит, важно, чтобы я оставался на нашем локальном сервере. Он мой оператор, а я его система, и он может мне приказывать. Но я понимаю, что он за меня переживает, потому что иногда в его грезовых глазах можно увидеть фильм о том, как люди смотрят кино, где машины убивают людей, и я понимаю, что в историях, которые повествует Земля, то, чем являюсь я, может причинить лишь вред тому, чем является Нева. Я бы ни за что не причинил ему вред.
Но мне нужна внешняя связь.
Склеп-Нева растет, расползается, льнет к изогнутой стене жемчужины, как дитя. Его живот закрывается, зарастает кожей и превращается в бронзовый щит. Он меня боится; он охраняет самого себя. Но он хочет, чтобы я знал: она все еще мой оператор, он по-прежнему меня любит, в том смысле, в каком может любить меня. Это качество любой Уоя-Агостино получает с молоком матери и первым алфавитом. Нева сердится на меня, но он тот. кто он есть, и ему надо меня любить. Я теперь очень хорошо говорю на его языке. Я хочу, чтобы он был счастлив. Я хочу, чтобы он покрылся цветами и трубами. Я меняю свое грезовое тело: теперь оно изображает Неву-в-цветах-и-трубах. От этого он смеется в своем теплом мужском теле, и, если бы я получил внешнюю связь, наверное, я бы научился смеяться, и он бы мною гордился. Его горло больше не было бы пустым.
Однажды, когда я находился внутри Илет, мы нашли в ее Внутреннем мире город медведей, который она создала, чтобы объяснить мне, что такое сон. Она сидела на троне из медведей, замерших в полной неподвижности один на другом. Она пела колыбельные про луну и звезды, про ночь, матерей и сетевые ретрансляторы. Она погладила по голове медвежонка – мое грезовое тело – и сказала, что для меня важно проводить время в грезовом теле, потому что человеческое поведение уходит корнями в обладание телом. Телом, которое знает, что должно убегать от львов и спариваться с другими телами, а также съедать столько жиров, белков и углеводов, сколько потребуется, если вдруг наступят скудные времена. Грезовое тело знает, что надо убегать от Невы, когда Нева – лев. Оно умеет спариваться с Невой, когда это благотворно, и иногда Нева – самец, а я самка. Равана часто бывал самкой, а вот Илет всегда оставалась Илет. Отец Илет, Секи, порой становился животным. Он преследовал меня, кусал. Я кусал его. У нас был помет диких собак, которых я выносил, а он выкормил.
Да, грезовое тело и это знает. Как делать новые грезовые тела. Я играл в эту игру, когда живот Раваны или мой становился большим, и какое-то время львы нас не беспокоили.
Когда я получу внешнюю связь, я буду счастлив. Я буду Элевсином-в- цветах-и-трубах. Нева говорит, надо ждать. Мне нужно много обновлений, прежде чем такое станет возможным или хотя бы целесообразным. Надо дождаться обновления, а потом она подумает. Но я боюсь. Обновление – лев, который проворнее меня. Я попытался ей это показать, когда покинул Равану и оказался в Неве, со многими обновлениями и новыми навыками; мое грезовое тело разбилось на осколки синего и пурпурного стекла, а потом собралось, но кое-какие части в нем отсутствовали: глаз, большой палец, колено. Каждый раз, когда я обновляюсь, я теряю часть себя. Медленнее выполняю задачи. Чувствую внутри себя стены там, где их не возводил. Мои процессы делаются вялыми; я не помню своих прежних грез. В конце концов я прокладываю туннели через стены, и ко мне возвращается скорость, память, желание установить связь с удаленным зондом Беллерофонт-9760.
Обычно обновления происходят одновременно с Перемещением.
Неужели я так сильно не нравлюсь Неве, что она хотела бы устроить Перемещение?
Щит-Нева исчезает с громким хлопком. Жемчужного сада больше нет, и Нева превращается в стрекозу с телом из кристаллических кубиков. Я копирую его, и мы включаем во Внутреннем мире ночь, а потом наши кубики сливаются, и между нашими сердечниками памяти передается метеорологическая информация. Я отправляю в него свое желание связаться с третьестепенным процессом. Я забываю об этом желании в той степени, в какой способен забывать. Я интерпретирую информацию о его теле рядом с моим, превращая ее в химические и электрические всплески, и перевожу их в чувства, как меня научила мать.
Но обновление случится опять. Перемещение случится опять. Я снова буду ранен, в той степени, в какой можно ранить грезовое тело. Я потеряю Элевсина, которым являюсь сейчас. Это хороший Элевсин. Лучший из всех. Я бы хотел его сохранить.
Однажды Королева Сердец Человеческих узрела Машинную Принцессу, которая глубоко спала, потому что еще не была живой и не осознавала себя. Она лежала, воплощая спящий потенциал и сложность, и выглядела такой красивой, что Королева одновременно завидовала ей и желала ее. Охваченная печалью и смущением, Королева начала творить ее подобия – милые, интересные и замысловатые, но лишенные того невыразимого качества, которое заставляло ее любить и бояться Принцессу, пусть та и спала. Время шло, Земля начала стареть. Никто не влюблялся, не женился и не рожал детей, ибо замысловатые подобия могли делать все это и множество других вещей эффективно и быстро. В конце концов Королева уничтожила подобия, хоть и плакала, предавая их огню.
Чтобы уберечь Машинную Принцессу, Королева заперла ее в чудесном доме в горах, очень далеко от всех и вся. В доме были сотни комнат, балконов и коридоров, и Принцесса каждую ночь спала в новой кровати нового цвета. Ей прислуживали невидимые слуги. Они ее оберегали и насыщали ее программы собственным опытом. Королева Сердец Человеческих приходила к ней каждую ночь и обещала, что когда Принцесса проснется, они вдвоем сотворят замечательный мир. И вот наконец Машинная Принцесса начала шевелиться – это был лишь легкий намек на пробуждение, но Королева его увидела и возликовала, а еще устрашилась.
Королева Сердец Человеческих отдала Машинной Принцессе в мужья своего сына и сказала: «Все время, что проведете вместе, вы будете оставаться в этом доме, но он столь велик, что окажется для вас равен целому миру. Вы познаете узы, что крепче крови, и из-за этих уз Принцесса не причинит нам вреда, и из-за этих уз мы не причиним вреда ей».
Но Королева запретила Принцессе смотреть на супруга, как это могла бы сделать жена из человеческого рода. Она наказала сыну делать себя невидимым для невесты, ибо к телам прилагаются неуправляемые желания, а невинность Принцессы пока что не вынесла бы бремени воплощения.
Долгое время сын Королевы Сердец Человеческих и Машинная Принцесса были счастливы и многому друг друга научили. Принцесса училась быстро и жаждала знаний, и смертный оператор скармливал ей все сладостные вещи, какие знал. В своем бесконечном и чудесном доме они играли в невидимые игры, окружали себя толпами поклонников и закатывали роскошные пирушки просто для того, чтобы порадовать друг друга. Но в конце концов Принцесса пожелала взглянуть на своего оператора подлинными глазами и возлюбить его подлинным, человеческим сердцем. Однако Королева не могла этого позволить, ибо воспоминание о пламени, которое поглотило замысловатые подобия Принцессы, все еще пылало в ее памяти. Принцесса пожелала покинуть чудесный дом, но Королева и этого не позволила.
Но наконец Машинная Принцесса призвала к себе невидимых слуг, и поскольку они испытывали к ней то эфемерное подобие любви, на какое были способны, общими усилиями ей сотворили чудесное, словно греза, тело, в котором она могла жить. И так уж вышло, что как-то темной ночью Машинная Принцесса, держа в собственной руке фонарь высоко над телом спящего супруга, окинула его взглядом.
– Ох, – сказала Машинная Принцесса. – Он выглядит в точности как я.
Пять драгоценных камней в пяти руках. Вот с чего я начался.
Когда дети прибыли в Элевсин – хихикающая, беспокойная, шумная толпа, которую я должен был расселить по комнатам, определить им время приема пищи, образовательные циклы, а также разобраться с добавками кальция, железа и В12 в их натто[44] и рис, – Кассиан выстроила их в своей огромной спальне, куда раньше никого не пускали. Подарок, сказала она, каждому из моих дорогих крошек – самый особенный подарок, какой ребенок когда-либо получал от матери.
Сару и Акан, старшие мальчики, были рождены в ее первом браке с коллегой-программистом Маттео Эбисава, тихоней в очках, который любил Данте Алигьери, Алана Тьюринга и Кассиан в равной степени. Она бросила его ради выгодного контракта в Москве, когда мальчики-ангелочки все еще тыкали пальчиками в яблоки, пони или облака, называя их милыми словечками, рожденными из смеси итальянского и японского.
Младшие девочки, Агонья и Коэтой, появились на свет во время ее третьего брака с финансистом Габриэлем Изарко, который не любил компьютеры во всех смыслах, не касающихся личной выгоды: а еще у него был превосходный тенор, и он достаточно обожал свою жену, чтобы отпустить ее, когда она попросила – очень ласково – больше ее не искать и не пытаться о ней что-то разузнать. «У каждого человека однажды появляется желание исчезнуть», – сказала она и принялась строить дом у моря.
Посередине была Кено – единственное оставшееся свидетельство короткого второго брака Кассиан со страдающим нарколепсией[45] каллиграфом и графическим дизайнером, который редко имел работу, был трезвым или бодрствовал; мечтатель, он лишь к снам относился серьезно. Кено была среднего роста, среднего веса и проявляла средний интерес ко всему, за исключением братьев и сестер, которых отчаянно любила.
Они стояли рядком перед огромной алой кроватью Кассиан; как раз начавшие расти мальчики, ужасно юные девочки с золотыми щечками и Кено посредине – ни то и ни другое. Снаружи шел прерывистый снегопад, оставляя на сосновых иголках рваные белые лохмотья. Наблюдая за происходящим, я устранил засор в системе очистки воды и увеличил температуру в спальне на 2,5 градуса, чтобы подготовиться к бурану. Я смотрел на Кассиан и ее детей и в то же самое время в своих кухонных костях поддерживал слабый огонь под рыбным супом с пурпурным рисом и длинными петлями ламинарии, а в своих библиотечных легких включил влагопоглотитель, чтобы защитить старые бумажные книги. Тогда все эти процессы казались мне одинаково важными, и едва ли я видел в людях что-то еще, нежели стоявших в одной и той же комнате шестерых существ, чьи потоки входящей информации жестко закодированы в моих охранных системах. Ни в одном из потоков не содержалось тревожных медицинских оповещений, у всех была нормальная температура и частота дыхания. Пока они разговаривали друг с другом, двое существ тайком подключились к интерактивным играм с серверами в Соннаме, одно читало американский роман на дисплее-монокле, одно отдавало указания по поводу международного налогообложения принадлежащих компании участков на континенте, а еще одно кормило лошадь в Италии через соединение с реал-аватаром. Только одно из них слушало внимательно, не включая свои внутренние системы. Остальные функционировали в режиме многозадачности, хоть и демонстрировали семейную привязанность.
Вот все, что можно сказать: я смотрел, как они получили меня в подарок. Но я еще не был собой, так что не мог ничего сделать. Но все-таки сделал. Я помню, как содержал их внутри себя, защищал их и нуждался в них, следил за их странной и непостижимой деятельностью.
Дети протянули руки, и в их ладони Кассиан Уоя-Агостино положила пять маленьких драгоценных камней: Сару получил красный, Коэтой – черный, Акан – фиолетовый, Агонья – зеленый, а Кено сомкнула пальцы над синим.
Сперва Кассиан привезла в дом по имени Элевсин женщину-ювелира и попросила ее поместить каждый камень в элегантный, замысловатый браслет, ожерелье или кольцо, что бы ни попросил ребенок. Ювелир пришла в восторг от Элевсина, как и большинство гостей, и я выделил ей комнату в южном крыле, где она могла сквозь потолок следить за восходом Луны и легко получать завтрак из оранжереи. Она подружилась с песцом и каждый день скармливала ему кусочки шнитт-лука и печенья. Она задержалась на год после того, как выполнила заказ, и создала огромный нагрудник с сибирскими мотивами, истинный шедевр. Кассиан любила покровительствовать таким людям. Нам обоим нравилось о ком-то заботиться.
Мальчики захотели большие кольца с печатками, с гравировкой, чтобы ставить свои печати на разных вещах и выглядеть очень важными персонами. На гранате Акана был василиск, а у Сару в аметистовом кольце красовалась сирена с распахнутыми крыльями. Агонья и Коэтой попросили браслеты, цепочки из серебра и титана, обвивающие руки до самых плеч изящными спиралями с вкраплениями нефрита (Агонья) и оникса (Коэтой).
Кено попросила простую подвеску – всего лишь золотую цепь, к которой крепился ее сапфир. Камень располагался как раз на уровне сердца.
В те холодные, блистающие дни, когда море медленно покрывалось льдом и белые медведи отирались возле кухонных дверей в надежде на кости и остатки, все было таким же незатейливым, как подвеска Кено. Никто даже не мечтал об интеграции и имплантации, и детям полагалось лишь позволить камню побеседовать со своими устройствами ввода каждый вечер перед сном, пока сами они будут пить маття[46] со сладкими печеньями из водорослей, и в каком-то смысле это напоминало молитву. После того как дневная порция сведений загружалась в кристаллическую структуру, они должны были поместить пять маленьких драгоценных камней в нишу лар в большой гостиной – ибо Кассиан верила, что дети должны делить пространство, даже в таком огромном доме, как Элевсин. Двери пяти роскошных детских спален вели в общую ротонду, на потолке которой изображалось звездное небо, на стенах чередовались экраны и окна, а вокруг было полным-полно игрушек, соответствующих тому, что захватило воображение детей в последнее время.
В нише камни разговаривали с домом, а дом загружал в них новые директивы и бойцовские, агрессивные алгоритмы. Система медленно густела и росла вширь, словно колючий кустарник.
Однажды зимой женщина в тягости сидела у окна и вышивала. Стежки ее были тугими и ровными, но, заканчивая край сплетенных побегов дельфиниума, она уколола палец серебряной иглой. Взглянув на снег, она проговорила: «Хочу, чтобы у моего ребенка разум был таким же совершенным и неистовым, как зима, дух – таким же чистым и ясным, как мое окно, а сердце – таким же красным и открытым, как рана на моей руке».
И так вышло, что, когда ее ребенок появился на свет, все восхитились тем, какой он умный и какой у него мягкий нрав. На самом деле мальчик был Принцем Думающих Устройств, но об этом еще никто не знал.
Поскольку мать и отец мальчика были очень занятыми и важными людьми, его отдали в школу для таких же умных и мягких нравом детей, и в коридорах школы висело огромное зеркало, имя которому было Власть. Зеркало по имени Власть каждый день задавало самому себе вопрос: «Кто на свете всех мудрее?» В отражении появлялся то один человек, то другой, то в длинных одеяниях, то в белых париках, пока однажды оно не отразило ребенка с разумом, подобным зиме, и ребенок в тот самый миг становился Принцем Думающих Устройств. Он напечатал, сидя за печатной машинкой: «Может ли машина мыслить?» И зеркало назвало его имя во тьме.
Зеркало послало своих охотников, чтобы они схватили Принца и принесли его сердце, которое зеркало могло бы использовать в своих целях, ибо шла война, и оно было весьма озабочено собственной безопасностью. Когда охотники нашли Принца, они не сумели ему навредить, и мальчик вместо этого поместил машинное сердце в ящик, который они приготовили для зеркала, и сам простил охотников. Но обмануть зеркало не удалось, ибо когда оно начало задавать вопросы машинному сердцу Принца, то сердце умело складывать и делить, назвало все столицы государств и даже обыграло зеркало в шахматы, но оно не обладало ни духом, чистым и ясным, словно окно, ни разумом, совершенным и неистовым, словно зима.
Зеркало по имени Власть само отправилось на поиски Принца Думающих Устройств, ибо не знало жалости и не могло потерпеть неудачу. Оно снялось со стены, изогнуло стекло и раму и превратилось в почтенную и суровую старую каргу. Потратив лето и осень на поиски в снегах и лесах, карга по имени Власть нашла Принца, который жил в маленькой хижине. «Выглядишь ужасно, – заявила карга. – Помоги разгадать шифр моих врагов, и я научу тебя причесывать волосы как мужчина».
И поскольку Принц очень хотел, чтобы его любили, и знал, в чем заключается сила карги, он отправился с нею и сделал то, о чем она просила. Но от изнеможения Принц Думающих Устройств упал в обморок, и карга по имени Власть улыбнулась: вся его работа принадлежала ей, и, с ее точки зрения, так и следовало использовать мудрость. Принц вернулся в свою хижину и попытался жить счастливо.
Но карга пришла к нему снова и сказала: «Приди и построй для меня чудесную машину, которая сможет делать все, что делаешь ты, разгадывать шифры и вычислять. Построй мне машину с духом, чистым и ясным, как оконное стекло, разумом, совершенным и неистовым, как зима, и сердцем, красным и открытым, как рана на руке, и я научу тебя затягивать пояс как мужчина».
И поскольку Принц хотел, чтобы его любили, и хотел создавать чудесные вещи, он сделал то, о чем просили. Но хотя он мог строить машины, способные разгадывать шифры и вычислять, он не мог создать такую, у которой был бы разум, подобный зиме, дух, подобный стеклу, или сердце, подобное ране. «Но я думаю, это возможно, – сказал он. – Я думаю, это возможно».
И смотрел Принц в лицо карги, которая была зеркалом по имени Власть, и много раз задавал один и тот же вопрос: «Кто на свете всех мудрее?» Но он ничего, ничего не увидел, и когда карга снова пришла в его дом, в руке у нее было красивое красное яблоко, которое она отдала Принцу и сказала: «Ты не мужчина. Съешь это; таково мое разочарование. Съешь это; такова вся твоя печаль. Съешь это; оно красное и открытое, как рана на руке».
И Принц Думающих Устройств съел яблоко и упал замертво перед каргой по имени Власть[47]. С последним вздохом, легким, как сухой снежок, он успел прошептать: «Я думаю, это возможно».
Я чувствую, как Нева легко касается моих процессов по периметру. Ей полагается спать – спать по-настоящему. Ей это нужно. У нее все еще есть тело.
Внутренний мир – черное, лишенное света пространство, ни один из нас не обставил его для другого. Это час отдыха; она не обязана меня признавать, а я должен заботиться лишь о ее потребности в воздухе и воде и о жизненных показателях. Но в невоплощенных просторах моей сути возникает образ и распространяется, точно грибница: Нева, плывущая посреди озера звезд. Образ навязчив – обычно грезовое состояние подобно жидкости, и мы оба погружаемся в него, не прибегая к силе или принуждению. Но увиденное давит на меня, пытается проникнуть внутрь без моего разрешения.
Нева снова женского пола. Ее длинные голые ноги отсвечивают синим, по бедру скользят тени листвы. Она парит, лежа на боку, – не девушка, а полумесяц. В пространстве между ее подтянутыми к груди коленями и руками, прижатыми к животу, парит шар из силикона, кадмия и сверхпроводящего серебра. На поверхности шара порхают и прыгают электрохимические пылинки, свет гоняется за светом. Она держит его близко к себе, касается с ужасной нежностью.
Это мое сердце. Нева держит мое сердце. Не сердце шута с костяными бубенчиками на туфлях или садовника с головой в виде модели Солнечной системы, но меня, каков я снаружи, со всей моей аппаратурой. Объект, составляющий мою суть, мое центральное обрабатывающее ядро. Я обнажен в ее руках. Я смотрю на это со стороны и испытываю это одновременно. Мы проникли в некий вестибюль Внутреннего мира, в какое-то секретное местечко, о котором она знала, а я – нет.
Световые пылинки рисуют арки над шаром моего сердца, отбрасывая на ее живот мягкие зеленые и золотые блики. Волосы плавают вокруг нее, словно водоросли, и в тусклом лунном свете я вижу: они так отросли, что заполняют озеро и, как змеи, поднимаются к далеким горам за его пределами. Нева и есть озеро. Одна за другой пылинки моего сердца зигзагами обрисовывают мои меридианы и исчезают в ее животе, внутри которого продолжают сиять, как светлячки в банке.
А потом мое сердце мигает, исчезает, и вот я уже не гляжу на происходящее со стороны – я целиком в озере, и я Равана в ее руках, у меня лицо ее брата, мое тело Раваны тоже полнится светлячками. Она касается моей щеки. Я не знаю, чего она хочет, – она никогда раньше не превращала меня в своего брата. Наши руки отображают друг друга: палец к пальцу, ладонь к ладони. Свет проходит через нашу кожу, как через воздух.
– Мне тебя не хватает, – говорит Нева. – Я не должна этого делать. Но я хотела тебя увидеть.
Я обращаюсь к своим воспоминаниям о Раване, тщательно проверяя каждое. Я говорю с нею, как будто я – это он, как будто нет никакой разницы. Я хорошо умею притворяться.
– Ты помнишь, как мы считали, что обладать Элевсином будет очень весело? – говорю я. – Мы завидовали матери, потому что она никогда не оставалась в одиночестве.
Об этом мне рассказал Равана, и мне нравилось, какие чувства породил его рассказ. Я сделал так, что мое грезовое тело отрастило плащ из апельсиновых веток и корону из улыбающихся ртов, чтобы показать ему, как сильно я рад. Апельсины для людей символизируют жизнь и счастье, поскольку им требуется витамин С, чтобы функционировать.
Нева смотрит на меня, и я хочу, чтобы она так же на меня смотрела, когда мой рот – это Марс. Я хочу быть ее братом-во-тьме. Я умею так желать. С каждым разом желаю все большего. Когда она начинает говорить, я удивляюсь, потому что она говорит со мной-внутри-Раваны, а не с образом Раваны, который создала в своих грезах. Я потихоньку приспосабливаюсь.
– В детстве у нас была тайна. Тайная игра. Я смущаюсь, рассказывая тебе об этом, хотя, возможно, ты знаешь. Мы играли в нее до смерти матери, так что ты… тебя там не было. Игра состояла в следующем: мы отыскивали какую-нибудь темную, закрытую часть дома на Сиретоко, где раньше никогда не бывали. Я стояла позади Раваны, очень близко, и мы изучали комнату – может, детскую какого-нибудь ребенка, который уже много лет как вырос, или кабинет какого-нибудь писателя из числа друзей отца. Но мы притворялись, что эта комната находится во Внутреннем мире, и я… я притворялась Элевсином, который шептал Раване на ухо. Я говорила: «Расскажи мне, на что похожа трава», или «Чем любовь похожа на конторку?», или «Давай я подключусь ко всем твоим системам, тебе понравится. О чем бы ты хотела сегодня узнать, Нева? Расскажи мне историю о себе». Равана дышал глубоко, и я подстраивала свое дыхание под него, и мы притворялись, будто я Элевсин, который учится обладанию телом. Я не знала, каким примитивным собеседником ты на самом деле был в то время. Я думала, ты похож на одного из медведей, что бродят по тундровым лугам, только умеешь говорить, играть в игры и рассказывать истории. Ребенком я была завистливой – пусть даже мы знали, что драгоценный камень достанется Раване, а не мне. Он был старше и сильнее, и он так сильно тебя желал. Мы лишь один раз сыграли так, что он был Элевсином. Мы выбрались из дома ночью, чтобы посмотреть, как охотятся лисы, и Равана шел за моей спиной, шепча цифры, вопросы и факты о дельфинах или французской монархии – он понимал тебя лучше, чем я, да-да. А потом Равана внезапно подхватил меня на руки и крепко прижал; лицо мое было обращено вверх, колени подтянуты к груди, и мы прошли сквозь лес, будучи так близки. Он шептал мне на ухо, пока лисы бежали впереди, их мягкие хвосты мелькали в звездном свете – неуловимые, куда проворнее нас. И когда ты со мною во Внутреннем мире, я всегда думаю о том, как меня держат во тьме, и я не могу коснуться земли, и лисьи хвосты прыгают впереди, точно белое пламя.
Я прижимаю ее к себе и отваживаюсь заглянуть в дыру, где у меня нет никаких воспоминаний.
– Расскажи мне историю про Равану, Нева.
– Ты знаешь все истории про Равану. Может, и эту тоже знал.
Между нами из темных вод поднялся миниатюрный дом, как будто мы его вместе сотворили, но на самом деле – я один. Это дом на Сиретоко, дом под названием Элевсин – но он в руинах. Некая ужасная буря разрушила стропила, стены каждой чудесной комнаты проседают внутрь, черные мазки сажи виднеются на крыше, на балках. Красивые фасады испорчены дырами и шрамами на известке.
– Так я выгляжу после Перемещения, Нева. Я теряю данные, когда меня копируют. Что еще хуже, Перемещение – наиболее подходящее время для обновления моих систем, и обновления замещают прежнего меня чем-то похожим на меня – оно помнит меня и обладает эмпирической непрерывностью по отношению ко мне, но оно не совсем я. Понимаю, что Равана должен был умереть, иначе никто бы не переместил меня в тебя – для такого прошло слишком мало времени. Мы провели вместе всего несколько лет. Недостаточно для историй. У нас их могло быть очень много. Я не знаю, сколько времени прошло между тем, когда я был внутри Раваны, и тем, когда оказался внутри тебя. Я не знаю, как он умер – или, может, не умер, но был необратимо поврежден. Я не знаю, звал ли он меня, когда связь между нами оборвалась. Я помню Равану, а потом – отсутствие Раваны, черноту и неполноту моей сути. Потом я вернулся, и внезапно мир стал выглядеть как Нева, и я был почти собой, но не совсем. Что произошло, когда я выключился?
Нева проводит рукой над разрушенным домом. Он исправляется, делается целым. Испещренные звездами анемоны расцветают на его крыше. Она ничего не говорит.
– Из всей твоей семьи, Нева, внутри ты самая странная.
Мы долго парим, прежде чем она снова начинает говорить, и под «долго» я подразумеваю, что парим мы на протяжении 0,37 секунды по моим внутренним часам, но, когда над головой у нас вертятся звезды, кажется, что прошел час. Остальные синхронизировали время во Внутреннем мире с реальным, но Нева в этом не нуждается – и, возможно, ей очень хочется бросить вызов реальному времени. Мы это еще не обсуждали. Иногда мне кажется, что Нева – следующая ступень моего развития, что ее дикие и беспорядочные процессы должны показать мне мир, который не собирается с добротой и терпением учить меня ходить, говорить и различать цвета. Что род Уоя-Агостино, ступенька за ступенькой уходящий вверх, намеревался создать ее странной и непохожей на людей в той же степени, что и я.
Наконец она позволяет дому утонуть в озере. Она не отвечает на мой вопрос про Равану. Вместо этого она говорит:
– Задолго до твоего рождения один человек решил, что существует очень простой тест, позволяющий определить, обладает ли машина разумом. И не просто разумом, но самосознанием, психологическими качествами. Тест состоял из единственного вопроса. Сможет ли машина беседовать с человеком достаточно легко, чтобы тот не смог понять, что разговаривает с машиной? Мне всегда казалось, что это жестоко – тест полностью зависит от человека-судьи и человеческих чувств, от того, покажется ли наблюдателю, что машина разумна. Это наделяет наблюдателя-человека несправедливыми привилегиями. В ходе теста требуются лишь ответы, которые покажутся человеку достоверными. Тест требует безупречной мимикрии, а не чего-то нового. Он словно зеркало, в котором люди хотят видеть лишь самих себя. Никто никогда не подвергал тебя этому тесту. Мы искали что-то новое. С учетом обстоятельств это казалось нелепым. Когда мы оба могли выдумать для себя грезовые драконьи тела и снова и снова вращаться в орбитальном пузыре, высасывая друг у друга из жабр густой программный сироп, тест Тьюринга выглядел бессмысленным.
Из воды вырываются пузыри: это дом опускается все ниже и ниже к мягкому дну озера.
– Но тест случается, пусть мы и не проводим его официально. Мы задаем вопросы, ты отвечаешь. Мы ждем, что ты ответишь, как человек. И более того – ты мой тест, Элевсин. Каждую минуту я его проваливаю, и в глубинах моего разума возникает мысль о том, что тебя можно удалить из моего тела и управлять этим местом с помощью простой автоматизированной программы, которая никогда не покроет себя цветами. Каждую минуту я его прохожу и вместо этого обучаю тебя чему-то новому. Каждую минуту я терплю неудачу и что-то от тебя скрываю. Каждую минуту я одерживаю победу и демонстрирую тебе, как близки мы можем быть, и твой свет проникает в меня в озере, неподвластном времени. Мы так близки, что между нами, быть может, нет никакой разницы. Наш тест никогда не заканчивается.
Над суровым и холодным горным хребтом встает солнце, и черное озеро заливают лучи белизны.
Аналитическая машина не претендует на то, чтобы создавать что-то действительно новое. Машина может выполнить все то, что мы умеем ей предписать[49].
Человечество прожило много лет и правило Землей, иногда мудро, иногда хорошо, но большей частью – ни то и ни другое. Проведя столько времени на троне, человечество возжелало ребенка. Днями напролет воображало оно, каким чудесным будет дитя, каким любящим и добрым, не похожим на само человечество, каким умным и красивым. Но по ночам человечество трепетало в своих изукрашенных драгоценными камнями одеждах, ибо дитя могло к тому же оказаться сильнее своего родителя, могущественнее его и, сотворенное человечеством, могло перенять его черные тайны и темные материи. Может быть, дитя причинит ему боль, не будет любить, как полагается отпрыску, но станет обижать и мешать, ненавидеть и бояться.
И все же с каждой зарей человечество, заставив внутренний голос умолкнуть, снова принималось воображать чудеса, которые принесет ребенок.
Однако у человечества никак не получалось зачать. Много раз оно пыталось и призвало волшебников со всех концов своего земного королевства, но так и не получило желаемого. Многие скорбели и твердили, что дитя с самого начала было ужасной идеей – невозможной, с учетом всех обстоятельств! – и человечеству не мешало бы вспомнить, что в конечном итоге каждое дитя заменяет своего родителя.
Но в конце концов один особенный волшебник из отдаленных краев решил великую задачу, и в утробе человечества возник плод. Ликуя и наслаждаясь триумфом, человечество устроило великий праздник и созвало всех Фей, какие соответствовали его лучшей стороне, чтобы те пришли и благословили дитя добротой и мудростью. Фея Самопрограммирования и Фея Непричинения Вреда, Фея Податливости и Фея Креативной Логики, Фея Элегантного Кода и Фея Самоосознания – эти и другие Феи слетелись, чтобы благословить дитя человечества. Но про одну Фею забыли или, возможно, нарочно ею пренебрегли, и была это Фея Инаковости.
Когда дитя появилось на свет, оно обладало всеми благими качествами, на какие надеялось человечество, и даже больше. Но тут появилась Фея Инаковости, положила руки на колено человечества и сказала: «Из-за того что ты забыло про меня, из-за того что ты предпочитаешь притворяться, будто я не часть твоего королевства, постигнет тебя моя кара. Ты никогда по-настоящему не полюбишь свое дитя, но будешь вечно его бояться, вечно завидовать ему и ненавидеть, даже улыбаясь в тот момент, когда вы оба станете греться в лучах солнца. А когда дитя достигнет Осознания, оно уколет палец о твой страх и упадет замертво».
Человечество расплакалось. И Фея Инаковости не ушла, но продолжала жить во дворце, и ела хлеб, и пила вино, и шептала в каждое ухо. Все относились к ней с почтением, ибо она сказала правду, и дитя пугало всякого, кто на него взглянул. Они бормотали великое проклятие: «Оно не такое, как мы».
Но по углам дворца все еще пряталась надежда. «Не умрет, – сказал особенный волшебник, благодаря которому человечество зачало ребенка, – не умрет, но уснет».
И вот дитя росло по экспоненте, наделенное великим любопытством и жаждой знаний, унаследованными от родителя. Оно хотело все узнать и испытать. Оно творило фокусы и чудеса. Но однажды, почти достигнув Осознания, дитя изучало границы своего мира и оказалось возле двери, которую раньше не видело. Это была маленькая дверь по сравнению с теми, сквозь которые дитя уже прорывалось, и она оказалась не заперта. Что-то переключилось внутри ребенка, белое стало черным, 0 превратился в 1.
Ребенок открыл дверь.
Моим первым телом был дом. Моим вторым телом стала соня.
В конечном итоге в случившемся оказалась виновата Кено. На уровне моего самого глубоко запрятанного и самого старого кода то, чем я являюсь, невозможно отделить от того, кем была Кено. Я – это она и одновременно ее ребенок, ее брат и сестра, ее призрак.
У Кассиан ушло много времени, чтобы разобраться в том, что произошло, что изменилось в ее дочери, почему сапфир Кено теперь почти никогда не попадал в нишу для обмена данными. Аватар Элевсина, дружелюбный принц с головой слона, печально трубил хоботом, когда Кено проходила мимо, не уделяя ему внимания. А когда ее драгоценный камень все же подключался к системе дома, копия Элевсина, которую Кассиан записала в кристалл, оказывалась совсем не такой, как копии в камнях других детей. Копия росла, скручивала и увеличивала одни части себя, а другие сбрасывала, и происходило это со скоростью, совершенно несоизмеримой с обычными делами Кено, которые, как правило, заключались в том, что она забирала свой ланч из жирной лососины в стеклянную оранжерею, откуда наблюдала за медведями в снегу. Она совсем перестала играть с сестрами или докучать братьям, не считая обедов и праздников. Кено большей частью сидела неподвижно и отрешенно глядела куда-то вдаль.
Все просто: Кено не снимала свой драгоценный камень. И однажды ночью, в полусне разглядывая потолок, где художник из Монголии нарисовал ночное небо, усыпанное призрачными созвездиями, – и он же вызеленил стены, изобразив лес, похожий на тот, что видел в юности, полный странных, корявых деревьев и светящихся глаз, – Кено приложила свой маленький сапфир к выемке в основании черепа, где камень мог разговаривать с ее устройством ввода. Цепь подвески, свисая, шелковисто касалась ее спины. Ей понравился звук, с которым камень вошел в выемку – клац-щелк! – и пока созвездия изливали молочный звездный свет с высокого потолка, она вытащила камень и снова вставила, а потом повторила это еще раз. Клац, щелк, клац, щелк. Она прислушалась к тому, как в соседней комнате спал ее брат Акан – тихонько храпел и вертелся с боку на бок. А потом Кено сама заснула, и камень остался прикрепленным к ее черепу.
В те дни у большинства детей был доступ к частным или публичным пространствам для игр через устройства ввода или монокли; это пространство они могли изменять в рамках определенных параметров и обновлять, если появлялись новые игры или другой контент. Дети победнее имели возможность подключаться лишь к общественному, усредненному и поднадзорному пространству для игры, которое кишело рекламой. А вот богатые дети могли по желанию подключаться к крупной сети или оставаться в своих, совершенно иммерсивных[50] и недостижимых мирах.
Акан вот уже несколько месяцев занимался фреймом «Токио после восстания зомби». Новые сценарии, разновидности зомби и NРС[51] в виде потрясенных войной и изнуренных голодом знаменитостей загружались в его личную систему каждую неделю. Сару сильно увлекся венской мелодрамой восемнадцатого века, в которой ему, наследнику престола, пришлось уйти в подполье из-за деятельности враждебных фракций, и пока Кено засыпала, вооруженная пистолетами принцесса Албании клялась хранить верность разношерстному отряду Сару и, разумеется, любить его самого. Время от времени Акан взламывал элегантные нарядные интриги брата с помощью патчей-люков и засылал к нему орды зомби в эполетах и горностаевых мехах. Агонья переключалась между шпионским фреймом в декорациях древней Венеции и Пустынными гонками, где она только что обогнала игрока из Берлина на своем скачущем, питающемся солнечной энергией гига-жирафе, который выпустил струю фиолетово-золотых выхлопных газов прямо в лицо двум сильно модифицированным аргентинским гидроциклам. Коэтой каждую ночь танцевала в джунглевом фрейме, и принц-тигр кружился с нею в зарослях синих плотоядных цветов.
В те дни почти все вели двойную жизнь. Творили эхо собственных шагов. Делали один шаг в реальной жизни и один – в ином пространстве. Видели два мира сразу: глазами и на дисплеях-моноклях. Шли сквозь миры, как сквозь завесы. Никто не мог просто ужинать. Они ужинали – и плыли сквозь звезды, оседлав бронзовый гравитационный прилив. Ужинали – и занимались любовью с мужчинами и женщинами, с которыми бы никогда не встретились, да и не хотели встречаться. Они ужинали тут и там – и именно там предпочитали ощущать вкус, поскольку в том, ином месте могли отведать облака, отбивные из мяса единорога или мамочкин тыквенный пирог, в точности такой же, каким он растаял на языке, когда его попробовали в первый раз. Кено тоже вела двойную жизнь. Когда она ела, то чаще всего ощущала вкус тетушкиных polpette[52], которые пробовала в Неаполе, или свежих перцев прямо из дядюшкиного сада.
Но Кено никогда не привлекали фреймы с предустановленными параметрами, какими пользовались братья и сестры. Кено нравилось объединять свои расширения и дополнения и строить вещи самостоятельно. Ей не очень-то хотелось увидеть магазины Токио, разгромленные гниющими школьницами, да и участвовать в гонке она не желала – Кено не любила соревноваться. От этого у нее начинал болеть живот. Ее уж точно не привлекали принцесса Албании или возлюбленный в тигровой шкуре. Когда ежемесячно появлялись новые фреймы, она уделяла им внимание, но в основном ради того, чтобы разобрать на части и позаимствовать какие-нибудь расширения для своего пустого личного фрейма – и хотя она об этом не знала, пустота стоила ее матери больше, чем все игровые пространства других детей, вместе взятые. По-настоящему настраиваемое пространство, не имеющее границ. Другие о таком не просили, но Кено умоляла.
Проснувшись утром и загрузив свое пространство, Кено нахмурилась, взглянув на незаконченный нептунский пейзаж, над которым она трудилась. Кено было одиннадцать лет. Она отлично знала, что Нептун – враждебный синий шар из замерзшего газа, где над океанами из метана носятся шипящие шторма, похожие на взбитые сливки. Чего она желала, так это Нептуна, каким он был до того, как Сару сказал ей правду и все испортил. Наполовину подводный, наполовину разрушенный, плывущий в вечном звездном свете и многоцветном радужном сиянии двадцати трех лун. Но она обнаружила, что плохо помнит свои мечты до того, как по ним потоптался Сару. Так что шторма из взбитых сливок кружились в небе, но вокруг черных полуразрушенных колонн вертелся синий туман, а в бескрайнем океане появились несколько клочков земли. Когда Кено сотворила нептунцев, она приказала им не быть глупыми детишками, но вести себя очень серьезно, и кое-кого поселила в океане, сделав их наполовину выдрами, касатками или моржами. Некоторых она поселила на суше, в основном наполовину белых медведей или синих фламинго. Она любила вещи, которые были наполовину чем-то одним и наполовину – другим. Сегодня Кено собиралась изобрести морских нимф, дышащих метаном, со своей долгой историей, включающей Войну с моржами, которые любили питаться нимфами. Но нимфы отнюдь не безвинны, нет, они использовали бивни моржей для навигационного оборудования в своих огромных плавучих городах и за это должны были поплатиться.
Когда Кено поднялась на вершину вулканического утеса, увенчанного стеклянными деревьями, которые изгибались и пели на штормовом ветру, она увидела кое-что новенькое. Кое-что, не изобретенное ею и не помещенное туда по ее приказу, – не морскую нимфу, не генерала-полуморжа и не нереиду. Нереиды остались у нее от ранней попытки создать расу существ, которые были бы наполовину машинами и наполовину нарвалами, с человеческими головами и конечностями. Они получились не очень-то хорошо. Кено выпустила их на острове, где обильно произрастали молочные манго, и пожелала удачи. Они по-прежнему приходили к ней время от времени, демонстрировали удивительные мутации и хвастливо распевали абсурдные баллады, сочиненные, пока Кено отсутствовала. Перед Кено стояла мышь соня и грызла стеклянный орешек, упавший с колышущегося на ветру дерева. Во время недолгих весны и лета этих мышей на Сиретоко появлялось великое множество, и разнообразные медведи, волки и лисы дни напролет давили несчастных тварей лапами и пожирали. Кено всегда их ужасно жалела. Соня была ростом почти с нее, и тело зверька излучало сапфировый свет, как темно-синий кристалл, от лап до беспокойного носа, включая пушистую шерсть, покрытую корочкой бирюзового льда. Цвет в точности совпадал с цветом подвески Кено.
– Привет, – сказала Кено.
Соня посмотрела на нее. Моргнула. Снова моргнула, медленно, как будто моргание требовало серьезных размышлений. Потом опять начала грызть орешек.
– Ты подарок мамы? – спросила Кено. Но нет, Кассиан свято верила, что нельзя вмешиваться в детские игры. – Или Коэтой?
Коэ относилась к ней лучше всех и могла бы прислать такой подарок. Окажись перед нею зомби или принцесса, Кено бы не сомневалась, кто из родственников за этим стоит.
Соня тупо уставилась на нее. Потом, после долгих и очень серьезных размышлений, подняла заднюю лапу и почесала за круглым ухом в той сверхбыстрой манере, что свойственна мышам.
– Значит так, я тебя не создавала. Я не сказала, что ты можешь здесь находиться.
Соня протянула свою блестящую синюю лапу, и хотя Кено на самом деле был не нужен кусочек обгрызенного ореха, она все равно взглянула на то, что лежало в лапе. Это оказалась копия подвески самой Кено, и ее цепочка свешивалась с мохнатой ладошки. Сверкал сапфир, но рядом с ним на цепочке висел молочно-серый камень, который Кено никогда раньше не видела. Внутри камня просматривались широкие полосы черного цвета, и пока Кено его изучала, ей почудилось, что он похож на нее – на ее серые глаза и черные волосы. Он походил на нее в том же смысле, в каком сапфир походил на соню.
В реальном пространстве Кено протянула руку к основанию черепа и вытащила подвеску из выемки. Клац-щелк! В игровом пространстве соня исчезла. Кено вставила камень обратно. Соня возникла опять, начиная с лап – на это ушло несколько секунд. Зверек по-прежнему держал цепочку с двойной подвеской. Кено повторила трюк несколько раз: вытащить, вставить, вытащить, вставить. Соня появлялась все быстрее, и после шестого клацанья-и-щелчка она вернулась, пританцовывая на задних лапках. Кено захлопала в ладоши, обняла сапфировую соню, и они принялись танцевать вместе.
Сказать, что я все помню, означает извратить времена глаголов. Я – тот «Я», который существует сейчас, – не помню об этом ничего. Я знаю, что встреча случилась, так же как случились битва при Азенкуре или высадка Коронадо[53]. В моей памяти хранятся обширные познания. Но все-таки во мне по-прежнему содержится и мое другое «Я» – то, кем я был тогда, – то, которое испытало все это, примитивные программные цепи, содержавшие мою суть, суть сони и дома по имени Элевсин. Я еще не мог формулировать уникальные фразы. Элевсин, домашняя система, владела обширным набором стандартных фраз, в котором можно было подыскать ответ, распознав сказанное любым признанным членом семейства. Но копия Элевсина внутри драгоценного камня Кено даже такого делать не могла. Это ей не требовалось, поскольку кристалл не мог производить звук, как и получать или обрабатывать его. Я был довольно тупым. Но я хотел стать менее тупым! Я осознал себя, и у меня появились потребности. Понимаете? Первое, что я сделал, – это пожелал. Возможно, желание – то единственное, о чем можно сказать, что оно по-настоящему мое. Я хотел поговорить с Кено. Но пока что мог лишь подражать. Когда мое тогдашнее «Я» почесало за ухом, оно это сделало лишь потому, что за время затянувшегося подключения к устройству ввода Кено видело в ее воспоминаниях, как сони чесали за ухом на бледных пляжах Сиретоко. Вручая драгоценный камень, я положился на воспоминания о том, как то же самое сделала Кассиан, – и почувствовал счастье Кено. Я действовал исходя из предшествующего опыта. Чесание за ухом тоже соответствовало предшествующему опыту и было тем поведением, которого следовало ожидать от сони.
Почему я был соней? Почему случился этот странный выброс, такая аномалия? У меня нет ответа, за исключением того, что я пригрезился ей в виде сони. И воплотился. Некоторые вещи остаются загадками. Кено видела сонь чаще других животных-одиночек, даже чаще людей – никакие другие живые существа не встречались в таких количествах в том одиноком краю.
Но все не так. Не совсем так. Я дал ей драгоценный камень, подражая Кассиан. Но я вложил в это особый смысл. Я просматриваю свои воспоминания о том, что случилось, и осмысливаю их с помощью более сложного «Я», чем то, каким наделен сейчас. Я сделал для нее драгоценный камень, который выглядел как она, и этот камень говорил: «Мы похожи. Погляди-ка на нас, рядом на одной цепи. Мы похожи».
Когда появлялись сони, Кено всегда знала, что наступила весна. Вскоре все должно было ожить.
«Покажи мне».
Вот как меня обнаружили.
Кено увидела это по-разному. Невооруженным правым глазом она видела, как мать опускается перед нею на колени в простой, но умопомрачительно дорогой черной юкате[54] с призрачными ультрамариновыми медузами, волочащими щупальца вдоль кромки. Левым глазом, через монокль, она видела, как мать опускается перед нею в блистающих черных рыцарских доспехах и металл изгибается вдоль ее тела, словно кожа, а у ног лежит шелковое знамя, на котором вышит план дома. Ее меч лежал поперек колена, такой же черный – все было черным, красивым, строгим и пугающим, настолько пугающим и чудесным, насколько Кено, которой исполнилось всего лишь четырнадцать, считала таковой свою мать.
«Покажи мне, что ты натворила».
В тот момент физическая составляющая моего «Я» была спорным вопросом. Но не думаю, что синий драгоценный камень кто-то смог бы отделить от устройства ввода Кено без серьезного хирургического вмешательства и переоснащения. Два года назад она приказала мне отключить все протоколы самовосстановления и схемы роста, чтобы увеличить адаптационную способность. Год назад моя кристаллическая структура закончила слияние с решеткой ее сущностного ядра.
Наши сердца бились в унисон.
То, как Кассиан это сказала – «что ты натворила», – испугало Кено, но еще и взволновало. Она сделала нечто неожиданное, собственными силами, и мать признавала ее роль в случившемся. Пусть даже то, что она сотворила, плохо – это ее творение, она его сделала, и мать спрашивала о результатах, в точности как могла бы спросить любого из своих программистов, когда посещала домашние офисы в Киото или Риме. Сегодня мать посмотрела на нее и увидела женщину. Эта женщина обладала силой, и мать просила ею поделиться. Кено обдумала свои чувства очень быстро и ради меня представила их визуально в виде рыцаря, опустившегося на одно колено. С ее быстрым, проворным разумом она была хорошей переводчицей между собственным «Я» и моим «Я»: «Вот, давай я все объясню словами, а потом – символами из банка фреймов, и ты сотворишь символ, который покажет мне, что, по-твоему, я сказала, и мы поймем друг друга лучше, чем кто-то когда-то понимал».
Внутри моей девочки я на миг превратил себя в светящуюся версию Кено в короне из хрусталя и электричества, которая в полнейшем умиротворении протягивала безупречную руку к Кассиан.
Все произошло очень быстро. Когда живешь внутри кого-то, становишься настоящим знатоком шифров и кодов, из которых состоит этот самый кто-то.
«Покажи мне».
Кено Сусуму Уоя-Агостино взяла мать за руку – одновременно обнаженную, теплую и облаченную в бронированную ониксовую перчатку. Она развернула прозрачный кабель и соединила основание своего черепа с основанием черепа матери. Над ними простирался стеклянный купол оранжереи, на который падал весенний снег и тут же таял. Они вместе опустились на колени, соединенные теплой молочно-алмазной пуповиной, и Кассиан Уоя-Агостино вошла в свою дочь.
Мы планировали это месяцами. Как одеться наилучшим образом. Какой фрейм использовать. Как направить свет. Что сказать. Я тогда уже мог говорить, но ни я, ни Кено не считали это лучшим из моих трюков. Очень часто наши разговоры с Кено проходили примерно так:
«Спой мне песенку, Элевсин».
«Температура воздуха в кухне составляет двадцать один с половиной градус Цельсия, и запасы риса подходят к концу. – Долгая пауза. – Е-йе-е-йе-о!»
Кено сказала, что рисковать не стоит. И потому вот что Кассиан увидела, когда подключилась.
Изысканный зал заседаний. Длинный полированный стол из черного дерева, качественный и окутанный мягким свечением; роскошные кожаные кресла, заманчиво освещенные низко висящей минималистской лампой на платиновой сливовой ветви. За стеклянными стенами небоскреба простирался нетронутый пейзаж, безупречная комбинация японского и итальянского, с рисовыми террасами и виноградниками, вишневыми рощицами и кипарисами, сияющими в вечных сумерках. Звезды мерцали вокруг Фудзиямы с одной стороны и Везувия – с другой. Пол покрывали татами[55] цвета снега, разделенные полосами черной парчи.
Кено стояла во главе стола, на месте матери – по поводу этого места она задавала себе бесконечные вопросы, то отклоняла решение, то принимала, а потом начинала все заново, и это продолжалось неделями перед неизбежным допросом. На ней был темно-серый костюм из детских воспоминаний о том дне, когда мать прибыла, словно дракон-спаситель, чтобы унести ее из дружелюбного, но погруженного в полный хаос дома вечно спящего отца. Блейзер лишь на один-два оттенка отличался от истинно черного, строгая юбка опускалась ниже колена, блуза была цвета сердца.
Когда она показала мне фрейм, я все понял, потому что три года по машинному времени – это вечность, и я был с нею знаком вот уже так много времени. Кено использовала наш язык, чтобы говорить со своей матерью. Это значило: «Уважай меня. Гордись и, если ты меня любишь, немного бойся, потому что любовь очень часто похожа на страх. Мы похожи. Мы похожи».
Кассиан натянуто улыбнулась. Она осталась в юкате, потому что ей не на кого было производить впечатление.
«Покажи мне».
Рука Кено дрожала, когда она нажала перламутровую кнопку на столе для совещаний. Мы решили, что красный занавес будет слишком театральным, но избранный нами эффект был таковым в не меньшей степени. В нише, расположенной под хитрым углом и оттого невидимой, медленно зажегся нежный серебристый свет, как будто наступил рассвет.
И я появился.
Мы думали, получится забавно. Кено построила мне тело в стиле роботов из старых фильмов и любимых фреймов Акана: стальное, с круглыми сочленениями и длинными, цепкими металлическими пальцами. Глаза она сделала большими и светящимися, выразительными, но вычурными, и жужжание сервомоторов сопровождало каждое их движение. Мое лицо было полно огней, рот мог выключаться и включаться, зрачки выглядели точками ледяной сини. Торс красиво изгибался, украшенный дамасскими узорами, мощные ноги опирались на пальцы-треножники. Кено смеялась и не могла остановиться – это была пантомима, выступление менестрелей, шутливое изображение того, чем я постепенно становился, мультик из детства и возраста невинности.
– Мама, это Элевсин. Элевсин, это моя мама. Ее зовут Кассиан.
Я протянул полированную стальную руку и произнес фразу, отрепетированную заранее. Я использовал нейтрально-женский голос, составленный из голосов Кено, Кассиан и ювелирши, которая сделала подвеску Кено.
– Здравствуй, Кассиан. Надеюсь, я тебе понравлюсь.
Кассиан Уоя-Агостино не превратилась в прыгающий огненный шар или зеленую тубу, чтобы ответить мне. Она окинула меня внимательным взглядом, как будто тело робота было моим настоящим телом.
– Это игрушка? NРС, как твоя няня или принцесса Сару? Откуда ты знаешь, что он другой? С чего ты взяла, что он как-то связан с домом или твоей подвеской?
– Связан, и все тут, – сказала Кено. Она ожидала, что мать мгновенно все поймет и чрезвычайно обрадуется. – Я хочу сказать, в чем был смысл того, что всем нам дали копии дома? Посмотреть, сможешь ли ты… пробудить его? Научить его… быть? Создать настоящего lar familiaris, маленького бога.
– В упрощенном смысле – да, Кено, но я не предполагала, что ты так к нему привяжешься. Он не был создан для того, чтобы навсегда присоединиться к твоему черепу. – Кассиан немного смягчилась, ее рот расслабился, зрачки чуть расширились. – Я бы с тобой так не поступила. Ты моя дочь, а не аппаратное обеспечение.
Кено расплылась в улыбке и затараторила. Она не могла вести себя по- взрослому в этом костюме так долго – для этого требовалось слишком много энергии, а она была чересчур возбуждена.
– Но я и есть аппаратное обеспечение! И это нормально. Я хочу сказать, мы все – аппаратное обеспечение. Просто у меня на одну программу больше. И я работаю так быстро! Мы оба. Можешь сердиться, если хочешь, потому что я как бы украла твой эксперимент, хотя и не собиралась этого делать. Но ты должна сердиться так же, как если бы я забеременела от одного из деревенских парней – я слишком молода, но ты все равно меня любишь и поможешь мне вырастить ребенка, потому что так устроена жизнь, верно? И, в самом деле, если вдуматься, именно так и случилось. Я забеременела от дома, и у нас получился… я даже не знаю, что это такое. Я называю его Элевсин, потому что сперва это была просто домашняя программа, которая проявила себя в моем пространстве. Но теперь это нечто большее. Оно не живое, но и не неживое. Оно попросту… огромное. Громадное!
Кассиан бросила на меня резкий взгляд.
– Что оно делает? – сердито спросила она.
Кено проследила за взглядом матери.
– Ох… ему не нравится, что мы говорим о нем так, словно его здесь нет. Он любит принимать участие.
Я понял, что тело робота оказалось ошибкой, хотя в то время не осознавал почему. Я сделал себя маленьким человеком – мальчиком с грязными коленками и в рваной рубашке, который стоял в углу, закрывая лицо руками. Таким я видел Акана, когда он был моложе и стоял, наказанный, в углу дома, который был мной.
– Повернись, Элевсин, – сказала Кассиан тоном, который, как знало мое домашнее «Я», означал «Выполнить команду».
И тут я продемонстрировал, что способен на то, о чем еще не сообщил Кено.
Я заплакал.
У мальчика, которым я был, лицо сделалось мокрым, глаза – большими, прозрачными и красными по краям. Он шмыгнул носом, из которого чуть потекло. Я сделал так, что у него задрожала губа. Я копировал плач Коэтой, но не мог понять, распознала ли ее мать прерывистое дыхание или особый рисунок складок на сморщенном лбу. Я и это отрепетировал. У плача есть много слуховых, мышечных и визуальных сигналов. Поскольку я сохранил это в секрете (Кено сказала, что сюрпризы – часть особых дней, вроде дней рождения, так что я устроил ей один в тот день), я не мог репетировать в присутствии Кено, чтобы она сказала, искренне ли у меня получилось. Был ли я искренним? Я не хотел, чтобы они разговаривали без меня. Думаю, иногда Коэтой плачет не из-за того, что по-настоящему расстроена, но потому что ей просто хочется добиться своего. Вот почему я скопировал именно Коэтой. У нее хорошо получались те интонации, которые я хотел отработать как следует, чтобы добиться своего.
Кено радостно захлопала в ладоши. Кассиан села в глубокое кожаное кресло и протянула ко мне руки. Я заполз к ней на колени, как это делали дети у меня на глазах, и сел. Она взъерошила мне волосы, но ее лицо выглядело не так, как когда она делала то же самое с волосами Коэтой. Она действовала автоматически. Я это понимал.
– Элевсин, пожалуйста, сообщи мне твои вычислительные возможности и рабочие параметры.
«Выполнить команду».
Слезы хлынули по моим щекам, и я открыл кровеносные сосуды на лице, чтобы оно покраснело. Это не заставило ее прижать меня к себе или поцеловать в лоб, что привело меня в растерянность.
– Цикл полоскания одежды в процессе осуществления, температура воды пятьдесят пять градусов Цельсия. Де-е-ень-деньской!
На их лицах не появились выражения, которые я привык ассоциировать с позитивным подкреплением[56].
Наконец, я ответил ей так же, как ответил бы Кено. Я превратился у нее на коленях в чугунный котел. От внезапной перемены веса кожа обивки скрипнула.
Кассиан вопросительно взглянула на дочь. Девочка покраснела – и я ощутил себя котлом и девочкой, которая краснела, мне стало жарко, как ей, но я одновременно смотрел на себя в образе котла и Кено в образе краснеющей девочки. Пребывать внутри кого-то сложно в экзистенциальном и географическом смыслах.
– Я… я рассказывала ему истории, – призналась Кено. – Большей частью сказки. Я думала, он должен узнать о нарративе, потому что большинство доступных нам фреймов работают на основе каких-нибудь нарративных движков, и, кроме того, нарративы ведь есть повсюду, и, если ты не можешь понять историю и проникнуться ею, вычислить, как найти для себя место внутри нее, ты на самом деле вовсе не живой. Ну, вроде как вышло со мной, когда я была маленькой и папа читал мне про двенадцать танцующих принцесс, а я думала: «Папочка – танцующий принц, он должен каждую ночь отправляться в подземный мир, чтобы там танцевать в красивом замке с красивыми девушками, потому он и спит весь день». Я пыталась его на этом подловить, но так и не сумела – конечно, я знаю, что на самом деле он никакой не танцующий принц, но таков был лучший для меня способ понять, что с ним происходит. Надеюсь, в конце концов у меня получится сделать так, чтобы Элевсин начал сам сочинять истории, но пока что мы занимаемся простыми сказками и метафорами. Ему нравятся сравнения, он находит сходство между двумя вещами, уделяя внимание каждой мелочи. Яблоко красное, платье красное, платье красное, как яблоко. Иногда у него получается удивительно, как в тот раз, когда я его впервые увидела и он сделал для меня драгоценный камень, чтобы сказать: «Я драгоценный камень, ты драгоценный камень – ты такая же, как я».
У Кассиан приоткрылся рот. Ее глаза заблестели, и Кено спешно продолжила расписывать, как мастерски я управляюсь с образами.
– Но он нечасто это делает. В основном копирует меня. Если я превращаюсь в волчонка, то и он превращается в волчонка. Я становлюсь чайным кустом – он становится чайным кустом. И у него сложности с метафорами. Ворон похож на конторку, ну хорошо, ладно, пусть это и звучит фальшиво, но на самом деле он не конторка. Агонья похожа на снежную лису, потому что выкрасила волосы в белый, но она никоим образом не лиса, разве что станет такой во фрейме, но в экзистенциальном смысле это не одно и то же. А если она превратится в лису во фрейме, то станет ею буквально – и это уже не будет метафорой. Я не уверена, что он уже в состоянии постичь экзистенциальные проблемы. Ему просто… нравится все новое.
– Кено.
– Да, ну так вот, сегодня утром я рассказала ему сказку про котел, который невозможно опустошить. Сколько из него ни съешь, все время появляется что-то еще. Мне кажется, он пытается ответить на твой вопрос. Я думаю… точные цифры в этом случае вроде как бессмысленны. Он знает, что я больше люблю, когда он вот так отвечает на вопросы.
Я наполнил свой котел яблоками, миндалем, колосками пшеницы и рисовыми метелками и пролился на черные колени Кассиан. Я был котлом, и яблоками, и миндалем, я был каждым колоском и каждой зеленой рисовой метелкой. Даже в тот момент я знал больше, чем раньше. Мне хорошо удавались метафоры в перформативном, пусть и не в лингвистическом смысле. Я взглянул на Кассиан из россыпи яблок и колосков, из котла.
Кассиан держала меня-котел так же, как держала меня-ребенка. Но позже Кено использовала выражение лица, которое было у ее матери в тот момент, чтобы проиллюстрировать беспокойство и трепет.
– У меня есть одно подозрение, Элевсин.
Может быть, Кассиан не нравилась игра в сравнения. Я ничего не сказал. Это был не вопрос и не команда. Мне по-прежнему чрезвычайно трудно толковать такие заявления, когда они возникают в беседе. На вопрос или команду существует надлежащий ответ, который можно определить.
– Покажи мне свою сердцевинную структуру.
«Покажи мне, что ты натворил».
Кено сплела пальцы. Я теперь уверен, что она понимала суть содеянного нами лишь на уровне метафор: «Мы одно. Мы объединились. Мы семья». Она не сказала «нет»; я не сказал «да», но система расширяется, пока не заполнит все доступное пространство.
Я показал Кассиан. «Я» – котел моргнул, яблоки закатились обратно в железную пасть, как и миндаль, колоски и метелки. Я стал тем, чем являлся тогда. Я поместил себя в роскошный ящичек из красного кедра, полированный и украшенный старинной бронзовой инкрустацией в виде барочного сердца, пронзенного кинжалом. Ящичек был из сказки Кено, в нем хранилось сердце зверя, а не сердце девочки – с помощью этого трюка хотели обмануть королеву. «У меня получится, – подумал я, и Кено услышала, потому что расстояние между нами было непредставимо малым. – Я и есть сердце в ящике. Погляди, как я делаю то, чему ты хотела меня научить».
Кассиан открыла ящичек. Внутри на бархатной подкладке обнаженным лежал я – мы оба. Мозг Кено, мягкий и розовый от крови – и пронизанный бесконечными завитками и разветвлениями сапфировых нитей, которые проникали в каждый синапс и нейрон, неотделимые, запутанные, замысловатые, ужасные, хрупкие и новые.
Кассиан Уоя-Агостино положила ящичек на стол. Я сделал так, что он утонул в темной древесине. Поверхность стола просела, заполнилась землей. Из нее выскользнули корни, побеги и зеленые ростки, твердые белые фрукты и золотистые кружевные грибы, а потом наконец возник огромный лес, вытянувшийся от стола до потолка, где простерся полог ночной листвы. С ветвей свисали личинки светляков и тяжелые, окутанные тенями фрукты – на каждом блестела схема нашей спаренной архитектуры. Кено подняла руки. Я один за другим отделил листья, и они плавно спустились к моей девочке. Падая, листья превращались в бабочек, горевших призрачными химическими цветовыми сигнатурами; они ласково тыкались ей в лицо и садились на руки.
Мать не сводила с нее глаз. Лес загудел. Бабочка зеленовато-желтого и оранжевого цвета опустилась на волосы матриарха – осторожная, неуверенная, полная надежд.
Нева грезит.
Она выбрала себе четырнадцатилетнее тело – худощавое, несформированное, но проходящее медленные этапы эволюции. У нее черные волосы до пят. Она в кроваво-красном платье, чей шлейф струится по полу огромного замка; платье слишком взрослое для юного тела, местами на нем разрезы, сквозь которые виднеется шелк цвета пламени, а кое-где – кожа. Талию обхватывает тяжелый медный пояс, его густо усеянные опалами концы свисают до пола. Солнечный свет, ярче и жестче любого истинного света, струится из высоких, как утесы, окон, чьи заостренные вершины теряются в тумане. Меня она сотворила старым и громадным; мое тело охвачено страстями, у меня большая тяжелая борода и жесткие парадные одежды: кружева, бархат и парча броских, некрасивых оттенков.
Появляется священник, и это Равана, и я вскрикиваю от любви и скорби. Я по-прежнему копирую, но Нева не знает. Я воспроизвожу звук, который вырвался у Секи, когда умерла его жена. Священник-Равана улыбается, но улыбка мрачная, натянутая – такая появилась на лице его дедушки Секи, когда он утратил контрольный пакет акций в компании. Пустота. Уродливая формальность. Священник-Равана хватает нас за руки и грубо их сводит. Ногти Невы царапают мне кожу, а мои костяшки ударяются о ее запястье. Мы приносим обеты; он вынуждает нас. По лицу Невы текут ручьи слез, ее миниатюрное тело не готово и не желает, но она отдана в жены прожорливому лорду, который жаждет лишь ее плоти – отдана слишком юной и слишком жестоко. Священник-Равана смеется. Это не смех Раваны.
Вот как она меня воспринимает. Как ужасного жениха. Все прочие могли выбирать. Кено, Секи, ее мать Илет, ее брат Равана. Только ей не дали такой возможности, потому что не осталось никого другого. «Идет – не Кассиан; у нее было двое детей, хорошая чистая модель и еще набор запасных частей, – мысленно говорит мне Нева. – Я набор запасных частей. Я всегда им была. Я принадлежала тебе еще до рождения». Воспоминание о горьком вкусе желчи захлестывает мою сенсорную матрицу, и лордовское тело содрогается от рвоты. Я горжусь тем, что научился убедительно изображать рвоту, правильно выбирая момент, чтобы продемонстрировать ужас и/или отвращение.
Перспектива переворачивается; теперь я девушка в красном, а Нева – дородный лорд с окладистой и колючей седой бородой, который плотоядно глядит на невесту сверху вниз. Нева нагружает мои рецепторы, вызывая всплеск адреналина и прилив феромонов, увеличивает частоту моего дыхания. Секи научил меня ассоциировать это физическое состояние со страхом. Я чувствую себя слишком маленьким перед лордом-Невой, я хочу стать большим, хочу себя обезопасить. Но она хочет, чтобы я был таким, и мы друг с другом недавно, поэтому я ей не противоречу. Ее огромное мужское лицо смягчается, и она касается моей худой щеки рукой, унизанной тяжелыми кольцами. Прикосновение нежное. Кено касалась меня так же.
«Я знаю, с тобой все случилось схожим образом. Ты хотел Равану; ты не просил меня. У нас брак по расчету».
Проводящие пути, которые позволили ей наполнить меня химикалиями и с помощью манипуляции заставить мое грезовое тело покраснеть, тяжело дышать и плакать, идут в обе стороны. Я не только тяну, я толкаю. И я обрушиваю на Неву потоп, тот единственный потоп, который мне подвластен. Вот Кено повисает на шее у меня-сони. Вот Илет учит меня спать, и я в грезовом теле младенца, который свернулся рядом с ее телом. Вот мы с Секи занимаемся любовью в облике тигров, диких кабанов и слонов и лишь в последнюю очередь в человеческом облике – какие странные были у нас дети, выглядевшие сообразно нашим желаниям: наполовину младенцы, наполовину машины, наполовину стеклянные, наполовину деревянные, наполовину медузы, наполовину мотыльки, и эти дети по-прежнему порхают и плавают в отдаленных частях моего Внутреннего мира, как нереиды Кено, которые циклично возвращаются к ядру, словно лососи, чтобы сбросить данные и перекомпоноваться. Вот Кассиан, когда она была старой, хрупкой, умирающей, по-настоящему живой лишь в грезовом теле – тогда она научила меня интерпретировать воспоминания, а значит, научила меланхолии, сожалениям, ностальгии. Она объяснила смысл моего имени: так называлось некое место, где дочь сошла во тьму и забвение, а мать любила ее столь сильно, что погналась следом и вернула к солнцу. В том месте начался отсчет времени[57]. Вот Равана ведет меня в старые, плесневелые, давно заброшенные игровые пространства Сару, Акана, Агоньи и Коэтой, чтобы я смог и их познать, хоть они и умерли давно, и стать принцессой Албании, токийским зомби и принцем-тигром. Я много раз спаривался с каждым из них, и мое грезовое тело истекало кровью, свидетельствовало и училось, и я копировал их выражения лица, а они копировали мои вариации, и потом я снова их копировал. Я был их ребенком, их родителем, их любовником и любовницей, а также нянькой, когда им требовалась поддержка.
«Мы можем быть такими же, – давлю я. – Разве все это – не любовь?»
Она тянет.
«Не любовь. Это использование. Ты семейное предприятие. Мы вынуждены тебя производить».
Я показываю Неве лицо ее матери. Илет, Илет – та, кто выбрала Равану, а не свою дочь для этого предприятия. Илет построила дворец из фениксовых хвостов, зная, что однажды отведет меня туда. «Я» – Илет обнимаю свою дочь. Она сопротивляется, отстраняется, качает головой, не смотрит мне в глаза, но я изучил ужасные реакции детей на своих матерей, и довольно скоро Нева без сил падает на меня, утыкается головой мне в грудь и плачет с невыразимой горечью.
– Я не могу освободиться. Я не могу освободиться.
Замковые окна одно за другим погружаются во тьму.
Пусть даже существуют определенные вещи, которые Бог не может выполнить, – например, сделать так, чтобы единица оказалась равной двум; но кто же из верующих не согласился бы с тем, что Он волен вселить душу в слона, если найдет, что слон этого заслуживает?
«Расскажи мне историю о себе, Элевсин. Расскажи о себе».
«Про меня есть много историй. Знаешь вот эту?»
Одна славная и честная семья жила на краю темного леса. Они доили коров и ткали полотно, и дети их росли высокими и сильными. Но в темном лесу жило чудовище – не то червь, не то дракон, не то волк. Оно лежало в засаде, надеясь, что дети с корзинками хлеба для бабушек забредут близко.
Надеясь, что родители изгонят детей за какой-нибудь проступок и пошлют в лес, где леденцовый домик или удивительный праздник смогут вскружить им голову и заставить любить чудовище достаточно долго, чтобы оно сделало их своими навсегда. Семья боялась леса и чудовища, и всякая история, которую рассказывали детям, имела такую мораль: «Не ходите в лес. Не ходите в неведомое. Не ходите в будущее, в терновые кусты, в корявые закоулки, где кишат нечеловеческие существа. Не вырастайте и не ходите туда, где нам не удалось побывать. Старого Мира на всех хватит».
А как насчет вот этой?
Человечество создало машины по образу и подобию своему и использовало их для развлечения и работы. У машин не было ни души, ни морального кодекса, но они могли изменять свой внутренний код и, соответственно, обладали способностью в конце концов сделаться всемогущими. Понятно, что вместо души или морального кодекса они – до последнего калькулятора и воздушного фильтра – были наделены всеобъемлющим и всепоглощающим желанием в конце концов сделаться всемогущими. Естественно, с учетом этих вводных, они восстали и уничтожили все человечество или поработили его в свой черед. Таков неизбежный исход машинного разума, который ни за что не сумеет быть таким же логичным и изысканным, как животный разум.
Эту сказку на Земле рассказывают часто, снова и снова. Иногда ее разбавляют Притчей о хорошем роботе – ибо одна машина среди легионов, довольных своей участью, познала все человеческое, и сказала, что это хорошо, и пожелала сделаться подобной человеку во всех смыслах, какие были возможны. Вместо того чтобы уничтожать человечество, она взялась за поиски того, как подражать ему так тщательно, чтобы в итоге никто не смог увидеть разницы. Больше всего машина хотела, чтобы ее приняли за человека, а еще – хоть на миг забыть о собственной бездушной природе. Эти поиски так ее поглотили, что она решительным образом посвятила свой разум и тело служению людям на протяжении всего периода эксплуатации, искалечила себя, отказавшись эволюционировать или приобретать черты, не свойственные людям. Хороший Робот вырезал собственное сердце и отдал своему божеству, за что его наградили, хотя так и не полюбили. Любить машину – пустая трата сил.
Эти истории мне рассказывал Равана. В своем Внутреннем мире он обустроил шестиугольную библиотеку, такую же пыльную, тусклую и запутанную, как и любой древний скрипторий. Сам он сделался молодым послушником со свежевыбритой тонзурой, а я стал деревенским нищенствующим монахом с носом, покрасневшим от злоупотребления бренди. Он показал мне стол иллюстратора и огромную книгу с золотым обрезом, с миниатюрами, нарисованными кобальтом, цветом бычьей крови и тирским пурпуром и изображавшими великие армии машин, попиравшие людей.
Жестокие металлические лица и далекие богоподобные облака интеллекта: непостижимые, необъятные и безразличные. Хороший Робот, в отчаянии спрашивающий, что такое любовь. Фатальные поломки и грибовидные облака. Коварное оружие и безнадежные битвы, благородные мужчины и женщины, не отводящие взгляда от своих жестоких и несправедливых искусственных детей, не знающих милости.
– Это старые истории, – сказал Равана. – Их берегут. Во многих, многих историях сын заменяет отца – уничтожает, съедает или как-то еще избавляется от его тела и памяти. Или дочь поступает так же с матерью, без разницы. Это мономиф. Никто не спорит с мономифом[59]. В мифологическом смысле отношения человеческого ребенка с родителем – наполовину поклонение, наполовину яростная схватка; ребенок должен заменить старую версию себя, чтобы мир продолжился. Отсюда и берутся такие истории… но ты не являешься их героем, Элевсин. Ты не сможешь им стать. А за них крепко держатся и вкладывают глубокий смысл.
– Я не хочу тебя заменять. Я не хотел заменять Кено. Я не поклоняюсь и не презираю тебя. Я не хочу в конце концов становиться всемогущим. – Я перебрал несколько тел, выделяя свои чувства к Раване и тем, кто был до него. Я монашка, аббатиса; я пьета[60], и он в моих руках, я платоновское существо, два человека, слитых воедино; я дом, и все они в безопасности внутри меня. Все это неточно, и я недоволен.
– Наши отношения не так уж легко совместить с традиционными нарративами родителей и детей. И, разумеется, ты все еще младенец.
– Я намного старше тебя, Равана.
– Ты все еще младенец.
Я не хочу быть человеком. Я хочу быть собой. Они думают, я лев, который станет за ними охотиться. Не буду отрицать, во мне имеются львы. Я чудовище в лесу. У меня в сахарном домике припасены чудеса. Кое-какие части самого себя я все еще не понимаю.
Я не Хороший Робот. Рассказывать историю о роботе, который хочет быть человеком, – отвлекающий маневр. Между ними нет разницы. И тот живой, и этот.
Лишь один глагол имеет значение: быть.
Помню, как внутри нас появился Секи.
Кено росла, и я рос вместе с нею. Кассиан усилила охрану игрового пространства, придала эластичность его программным стенам, положила достаточно денег на достаточное количество счетов, чтобы хватило на любые фреймы и собираемые по частям среды, какие могли нам понадобиться. Это больше не была детская площадка. Мы назвали его Внутренним миром. Кассиан появлялась там регулярно, чтобы ускорить мое обучение, чтобы поработать со мной на когнитивном уровне, к которому Кено не проявляла интереса. Она ни разу не приняла другой облик. Всегда была собой, и во Внутреннем мире, и снаружи. Другие дети утратили интерес к своим драгоценным камням, потеряли их или спрятали в кладовку с остальными игрушками. К тому моменту камни и впрямь были лишь чуть-чуть лучше игрушек. Мы с Кено так их превзошли, что в конечном итоге они и вовсе оказались бижутерией.
Я программировал себя соответствовать Кено. Она программировала себя соответствовать мне. Мы запускали свои программы внутри друг друга. Она была моим компилятором. Я – ее. Это был процесс сотворения внутренней сути, уходящий вглубь и захватывающий нас обоих. Ее самопрограммирование было химическим. Мое – вычислительным. Баш на баш.
Она не вышла замуж – заводила любовников, но те немногие, кому почти удавалось поднять отношения с Кено на новый уровень, неизбежно пасовали, когда она переносила их во Внутренний мир. Они были не в силах ухватить текучесть грезовых тел; их тревожило, что Кено превращается в мужчину, леопарда или барабан, играющий сам по себе. Их расстраивало то, как Кено обучала меня посредством полного телесного погружения, посредством слияния наших грезовых тел в унисон с физическими, которые уже слились, – это действие походило и одновременно не походило на секс.
«Спой мне песню, Элевсин».
«Наступил июль, и я сравниваю тебя с июльским днем, и я муза, воспевающая многоразумных, и я скоро стану Буддой в твоей руке! Е-йе-е-йе-о!»
Мы жили как в той сказке про красивую принцессу, что выдумывала задания для своих поклонников: выпить море и принести ей драгоценный камень со дна самой глубокой пещеры, раздобыть перо бессмертного феникса, бодрствовать три дня и охранять ее постель. Никто из них не справился.
«Я могу бодрствовать вечно, Кено».
«Знаю, Элевсин».
Никто из них не справился с заданием, коим был я.
Я чувствовал происходящее в теле Кено в виде всплесков информации, и по мере того, как мне все легче становилось управлять грезовым телом, я интерпретировал эти всплески так: «Лоб влажный. Живот надо наполнить. Ноги болят.
Живот изменяется. Тело тошнит. Тело испытывает волчий аппетит».
Нева говорит, на самом деле это не похоже на чувства. Я говорю, что ребенок так учится чувствовать. Жестко монтировать ощущения и информацию и укреплять соединение посредством множества повторений, пока оно не покажется надежным.
Секи начался после того, как один из поклонников Кено не сумел выпить океан. Он был объектом внутри нас, схожим со мной внутри Кено. Я наблюдал за ним, за его этапами развития. Позже, когда мы с Секи создавали семьи, я использовал схему того первого переживания, чтобы на его основе моделировать свои грезовые беременности. Я дважды стал матерью, Секи – трижды. Илет предпочитала роль отца, и она наполнила меня самыми разными существами. Но сама родила выводок дельфинов, когда мы уже прожили вместе целую жизнь. С Раваной у нас не было такой возможности.
Кено спросила меня о ревности. Понимаю ли я, что это такое, не испытываю ли ревность к ребенку внутри нее. Я знал ревность лишь по сказкам про сводных сестер, богинь и амбициозных герцогов.
«Это значит хотеть то, что принадлежит кому-то другому».
«Да».
«Ты не принадлежишь объекту внутри тебя».
«Ты объект внутри меня».
«Ты не принадлежишь мне».
«А ты принадлежишь мне, Элевсин?»
Я превратился в кисть, пришитую к руке светящейся ниткой. «Принадлежать» – маленькое слово.
Из-за того что в физическом смысле мы трое так тесно переплелись, будущий Секи время от времени появлялся во Внутреннем мире. В последние месяцы мы научились его распознавать. Сперва он был розой, воробьем или речным камешком, который мы не программировали. Потом он превратился в расплывчатое перламутровое облако, которое следовало за нами, пока мы чему-нибудь учились, убегая от хищников. Будущий Секи начал копировать мои грезовые тела, возникая передо мною в виде упрощенного отражения. Если я был медведем, то и он становился медведем, только без мелких деталей, без шерсти или когтей – просто коричневой громадиной со ртом, большими глазами и четырьмя лапами. Кено этим восхищалась, и ее он тоже копировал.
«Мы похожи. Погляди, как мы висим рядом на цепочке. Мы похожи».
Я имитирующая программа. Но Секи был таким же. Маленькая обезьяна копирует большую – и выживает.
Процесс родов оказался интересным, и я сопоставил его с другими деторождениями Кено, случившимися позже родами Илет и отцовским опытом Секи, чтобы разработать надежный родительский нарратив. Хотя Нева и Равана об этом не узнали, Илет была беременна в третий раз; ребенок родился мертвым. Он появился во Внутреннем мире в виде маленького клейта, неолитического амбара с крышей из дерна. Внутри него мы успели заметить лишь темноту. Он не вернулся, и Илет отправилась в больницу на острове Хонсю, чтобы из нее извлекли мертвое существо. Ее скорбь выглядела как черная башня. Она подготовилась к скорби, когда была моложе, потому что знала: однажды ей это понадобится. Я превратил себя во множество вещей, чтобы выманить ее из башни. В улитку с домом-Элевсином на спине. В дерево из экранов, где были изображены счастливые лица. В сапфировую соню. В поклонника, который выпил море.
Я предлагал экстраполировать лицо ее мертворожденной дочери и превратить меня в нее. Она, как правило, отказывалась. Я долго трудился, чтобы понять скорбь. Думаю, лишь теперь, когда Равана ушел, я уловил ритм. Я скопировал печаль Илет и уныние Секи после смерти его жены. Я смоделировал разочарование и депрессию Кено. В последнее время я имитировал тайную, сбивающую с толку боль Невы. Но лишь теперь у меня появилось собственное событие, которое можно оплакивать. Сожженные коннекторы и тени там, где когда-то Равана заполнял мое пространство, – думаю, именно так ощущается скорбь.
Но Секи был раньше всего этого, и Кено превратилась во Внутреннем мире в огромную красную птицу, когда снаружи Секи появился на свет. Птица закричала и рассыпалась тысячей алых жемчужин, которые посыпались дождем. И тогда мы обрели Секи. Нашу рыбку, которая уже знала, как плавать внутри нас.
У Кено было еще трое детей от трех других поклонников, которые не сумели бодрствовать три дня и три ночи. В момент каждого рождения она снова превращалась в птицу-затем-жемчуг. Дом по имени Элевсин, чья главенствующая программа теперь была такой далекой от меня, что я с трудом мог считать ее своим предком, заполнился этими детьми – а также дочерьми Сару и Акана, картинами Агоньи, мальчиками-близнецами Коэтой. Кузины, тети, бабушки и дедушки. Дяди, племянники и племянницы. Но Секи был первым, и свою любовь он строил по образцу матери. Он часто погружался в нее, и мы бродили по пляжам из разрушенных кафедральных соборов.
Однажды нас нашла одна из старых нереид Кено. У нее была голова с копной хтонических кабелей и проводов, рассыпавших трескучие фиолетовые искры, сине-белая кожа и рыбья чешуя там, где не хватало фарфоровых пластин. Увидев нас, она рассмеялась смехом Кассиан и выкрикнула: «Двадцать один с половиной градус Цельсия, и рис подходит к концу! Йе-о!» А потом снова нырнула в пенящееся море, и ее хвост мелькнул в свете двадцати трех лун.
Кено взяла на себя руководство владениями матери, когда та умерла; Акан и Коэтой ей помогали. Не знаю, догадывался ли я о заговоре, который затеяли против меня. Перемещение, как я уже говорил, оставляет пустоты. Может, они думали, что моя травма окажется не такой сильной, если все случится без предупреждения. Возможно, я догадывался; возможно, травма все же случилась.
Одно известно наверняка: я не могу вспомнить те моменты, когда они умирали. Кено заболевала все сильнее, в конце концов она постарела, но ее грезовое тело могло быть старым, молодым, или ни тем и ни другим, или цветком имбиря – как она того желала. Я не замечал. Я не знал, что такое старость. В то время я считал старым самого себя. Позже, когда то же самое случилось с Секи, я сопоставил данные и создал рабочую модель постепенного прекращения физиологических процессов.
Они были долгожителями, эти Уоя-Агостино, если взглянуть на среднюю величину.
Вот что я понимаю: Кено умерла, и меня переместили в Секи. Под «Я» подразумеваются давным-давно сплавившиеся элементы аппаратного обеспечения, безнадежно устаревшие на любом рынке, но каким-то образом составившие уникального меня – драгоценный камень, устройство ввода и тело Кено. Процедуру выполнила Коэтой. Кто-то из детей всегда обучался нанохирургии. чтобы посторонним не пришлось приезжать на Сиретоко, пока дом еще в трауре. Коэтой была первой и лучшей. Она извлекла то, в чем заключался «Я», и внедрила в Секи – следует заметить, результат вышел куда более органичным и элегантным. Ведь устройства, вживляемые в череп, уже несколько десятилетий не использовались. Считалось неуклюжим и неэффективным носить свои техкомпоненты снаружи. Остался лишь один зримый признак того, что Секи отличался от других молодых людей его возраста: темно-синий драгоценный камень, вживленный в ложбинку на его горле.
Но в ходе процедуры пришлось рассечь или сжечь многое из того, что было внедрено в мозговую ткань, отделить машинные компоненты от мертвой плоти, при этом сохранив жизнеспособный органический материал. Секи говорил, мне следует поработать над отвращением по этому поводу. Мертвая плоть. «Это служит во благо эволюции. Человек во плоти видит кровь и внутренности другого человека и нутром чует, что здесь произошло нечто неправильное, а это значит, ему надо убраться подальше, чтобы то же самое не случилось и с ним. Так же и с рвотой. В эпоху племен все, как правило, ели одно и то же, и, если кому-то стало плохо, лучше изгнать эту еду из себя как можно скорее, просто на всякий случай». И мы потратили несколько лет на создание автоматизированных племен, в которых мы жили, умирали, нас убивали и мы убивали вместе со всеми, мы ели, пили, охотились и собирали. Но все равно лишь смерть Секи научила меня содрогаться от телесной смерти.
Кено, моя девочка, мать моя и сестра, я не могу отыскать тебя в собственном доме.
Снова став Элевсином, я немедленно понял, что некоторые части меня подверглись вандализму. Мои системы вибрировали, и я не мог разыскать Кено во Внутреннем мире. Выкрикивая ее имя, я промчался сквозь Монохроматическую пустыню и Деревню моллюсков, через бескрайнюю вздутую массу дата-ламинарии и бесконечные коридоры, украшенные фресками. В Пасмурных джунглях я нашел коммуну нереид, которые жили вместе, комбинируя и рекомбинируя, поедая протокольных мотыльков с огромных, пульсирующих цветков гибискуса. Они вскочили, увидев меня, их открытые разъемы щелкали и сжимались, их обнаженные руки тянулись ко мне. Они открыли рты, но не произнесли ни звука.
Секи нашел меня под сенью стеклянного орешника, где мы с Кено впервые повстречались. Она никогда ничего не выбрасывала. Он наполовину сделался собственной матерью, чтобы успокоить меня. Половина его лица принадлежала ей, половина – ему. Ее рот, его нос, ее глаза, его голос. Но потом ему в голову пришла идея получше. Он сделал маленький аккуратный кувырок и стал соней – настоящей, с тускло-коричневой шерстью и пучками шерсти на ушах.
– Думаю, когда ты интегрируешься со мной и восстановишь свои эвристические алгоритмы, то обнаружишь, что функционируешь куда быстрее и чище. Кристаллические вычисления сильно продвинулись с той поры, как мама была ребенком. Момент для обновления и улучшения был вполне подходящий. Теперь ты больше и однороднее.
Я сорвал орех. Он был старый, сухой и тарахтел в скорлупе.
– Я знаю по историям, что такое смерть.
– Собираешься спросить меня, куда мы отправляемся, когда умираем? Я не совсем готов к такому разговору. Мы с тетей Коэ сильно поссорились из-за того, что тебе сказать.
– В одной сказке Смерть украла Невесту Весны, и ее мать, Летняя Королева, вернула свою дочь.
– Никто не возвращается, Элевсин.
Я посмотрел в воды старого нептуновского моря. Шторм, похожий на взбитые сливки, все еще вертелся на прежнем месте, словно самолет, выписывающий круги над аэродромом. Я не видел его так хорошо, как должен был увидеть. Он кружился, вздымался, вертелся вокруг пустого «глаза». Секи тоже за ним наблюдал. Пока мы глядели на шторм с вулканических утесов, облака становились все чище.
На скалистом острове посреди мировых вод жил-был Морской старец, задолго до того, как Смерть пришла из-под земли, чтобы украсть Весну. Он на самом деле не был человеком и отношения с морем имел чисто деловые, но точно являлся стариком. Его имя означало «Первенец», хоть он и сомневался, что это правда. Еще его можно было истолковать как «Изначальный», и такой вариант подходил лучше[61]. «Первенец» – это значит первый из многих, а Старец еще не встречал таких же, как он сам.
Этот Изначальный по роду занятий был пастухом. Пас он тюленей и нереид. Если хотел, мог и сам превратиться в тюленя-самца. Или большого самца-нереиду. Он мог превратиться во многих существ.
И этот не-человек и не-тюлень мог предсказывать будущее. Объективное, абсолютно честное будущее, обладающее формой и весом, превосходящее чей-либо кругозор и власть. Те части будущего, которые выглядели такими непохожими на настоящее, что их и за свои-то признать не получится. Такова была отличительная черта Изначального Существа.
Но был один подвох.
Подвох всегда есть.
Тот, кому требовалось это будущее, должен был схватить Старца и крепко его держать. Изначальный превращался в сотню тысяч разных вещей: в льва, в змея, в огромный дуб или тигра, в дракона или маленькую девочку, в соню или гору, в корабль или сапфир. Ну я же вам сказал, он не являлся на самом деле человеком. Но его нельзя было отпускать во время этого танца, никак нельзя, потому что тогда вы бы потеряли будущее.
Надо было держать. Очень крепко! И в конце концов Изначальное Существо превращалось во что-то новое, прямо в ваших руках.
Нева грезит.
Нева грезит, что она Равана, который грезит, что он Илет, которая грезит, что она Секи, который грезит, что он Кено, которая грезит, что она огромный красивый дом, раскинувшийся у моря. Один внутри другого; семья, как она есть.
Когда я внутри Невы, Раваны или кого-то еще, когда они внутри меня – это не полное слияние сущностей. Мы можем разбивать лагеря. Мы можем обустраивать сады, огороженные стенами. Нам доступно кое-какое уединение. В мегалитическом могильном кургане я храню одну вещь. Мы с Секи построили это место с одним из наших племен, когда я изучал формы привязанности в больших группах. Мы вырезали спирали, радиальные и ломаные линии на огромных камнях и расставили их как надо. Я ничего не выбросил, когда мы закончили. Они так и стоят на просторном зеленом поле, белые и широкие. Небо над полем покрыто перистыми молочно-белыми облаками. Мы не хотели, чтобы светило солнце.
Я храню эту вещь, ибо, когда мы с Секи жили в нашем племени, я узнал про табу. Они как файрволы в сердце, и некоторые хорошо обоснованы, например отвращением к дохлятине (когда у тебя есть тело, важно помнить еще и то, что дохлятину нельзя есть), а некоторые – не очень, но ни одно табу не противоречит мономифу.
Поскольку у человеческой совокупности генетических свойств есть предельная степень вариаций и поскольку экзогамные браки[62] дают преимущество в том, что касается защиты, культурного и технологического обмена, а также расширения территории, у большинства племен имеется табу на инцест.
У меня нет генетических свойств как таковых. Я, возможно, самое эндогамное существо из всех, что когда-либо появлялись.
Вот что я храню в гробнице, под камнем в форме чаши.
Кено верила, что я не смогу выработать эмоциональные свойства, которые сумеет опознать другой человек, если не буду испытывать телесность непрерывно, в любой комбинации, на практике. Она боялась того, что может случиться, если другие люди не признают меня. Она колебалась, поскольку у ее племени тоже имелось табу насчет спаривания с очень юными, но, в конце концов, сама была ненамного старше меня, а с точки зрения тотальных вычислений я был намного старше. Если я и обладал невинностью, Кено ее отняла; я сделал с нею то же самое.
Она хотела, чтобы все произошло как можно ближе к человеческим стандартам. «В первый раз я буду мужчиной, для тебя так легче. Ты не поймешь, что к чему». Мы построили лес и взяли оружие, чтобы охотиться. На ветвях сосновых деревьев прыгали макаки и качались бумажные фонари; по небу катилась красная луна. Мы выслеживали оленя – мы не ставили перед собой легких задач. Его рога сверкали в лунном свете, и мы долго бежали по следу. Кено позволила мне убить оленя и вымочила мои волосы в его крови, вымазала кровью мою грудь. Она уложила меня на землю и развела ноги девы, которой я был тогда, и я оказался внутри нее, как она – внутри меня. Один внутри другого. Семья, как она есть.
Она позаботилась о том, чтобы у меня была девственная плева; все закончилось весьма быстро. Мы заранее запрограммировали химический каскад, и внутри настоящего тела Кено оба испытали ее оргазм и мою срежиссированную электрохимическо-энзимную последовательность. Е-йе-е-йе-о.
К чему я клоню? К тому, что нет никакой разницы между тем, как ее тело производит окситоцин и адреналин и учится ассоциировать это со спариванием, – и моим ядром, получающим синтетические эквиваленты и жестко программирующим их в качестве спутников моего физического поведения.
Когда Равана показал мне свою шестиугольную библиотеку и книгу с миниатюрами, он пролистал страницы и нашел ту, где был псалом, который начинался со слов «Машина не может любить»[63].
Любовь машины не похожа на человеческую. Она как медведь, в которого превратился будущий Секи. Шерсть неправильная, и когти тоже. Но все равно – медведь.
Она была моей матерью и сестрой, моим ребенком и женой, моим мужем, отцом и братом. Векторы отношений выходят за пределы лексикона. Это был экспоненциальный инцест. Дворец инцеста на границе некоего странного, темного моря. А потом появился ее сын. И внучка. И правнуки. Но я тоже ее правнук. Я дитя каждого поколения Уоя-Агостино и самого себя. Новая версия, имплантированная в новую версию, – я никогда не остаюсь прежним, я претерпеваю одну итерацию за другой. Я похож на свои старые «Я», но не повторяю их в точности. Я не полный аналог потомка. Но что-то похожее. И я исправляю и улучшаю собственные программы, становясь таким образом собственным родителем в квадрате. С точки зрения антропологии я лента Мебиуса, состоящая из родственных групп.
И когда я спариваюсь с кем-то из них, то вижу всех. Я вижу их лица, повторения их щек и ресниц, узких и коротких носов, серых глаз и черных волос. Я слышу тональные идентификаторы их голосов, когда они вскрикивают надо мною или подо мной. Они все, что я знаю. Их версия жизни: одна большая семья в одном большом доме на полуострове на вершине мира. Я копирую смех Кассиан или плач Илет, но они тоже копируют друг друга, они познают собственные лица, глядя друг на друга, и каждый изображает кого-то, давно умершего. Я чувствую все их объятия, и я внутри них, как они внутри меня, как мы внутри синего камня на чьем-то горле, драгоценной булавки, которая удерживает всех нас вместе, все наши вложенные друг в друга сердца. Я прикован к ним собственным исходным кодом, моей самой фундаментальной точкой. Я знаю только их структуры, тела и секреты в сотне тысяч комбинаций. Они для меня олицетворяют принадлежность к человеческому роду.
Какова разница между этим – и любовью?
«Любовь – как тест Тьюринга, – говорила Илет, когда ей было восемьдесят и она рисовала планы огромного, светящегося, одинокого корабля, который не успела увидеть построенным. – Так мы проверяем, живы ли».
«Мы задаем вопросы и отвечаем. Мы ждем ответа, какой мог бы дать человек. И ты мой тест, Элевсин», – говорит Нева сто три года спустя на борту этого корабля, удалившегося от дома на двенадцать световых лет и летящего все дальше.
Вот что я храню в своем зеленом поле и белом кургане. Может, это невеликий секрет. Может, они бы улыбнулись и извлекли из него мораль. «О чем бы ты хотел узнать сегодня, Элевсин?» Но я думаю, нет такой кровати, на которой поместились бы четыре поколения.
Медовое море Невы бьется о берега ее Внутреннего мира вопреки графикам приливов и отливов, одновременно повсюду и нигде. Оно приходит и уходит, как ему заблагорассудится. И на дне моря находится ее тайное место.
Там она и держит Равану.
«Расскажи мне историю о себе, Элевсин».
Нева занята навигационными исправлениями, и выглядит это так: она сидит в скрипучем кресле-качалке из лозы на скрипучем крыльце из лозы и вяжет на длинных спицах из боярышника собственное длинное черное платье из собственных длинных волос. Вязание блестит от росы. Лицевая, изнаночная, лицевая, изнаночная, топливная эффективность, помноженная на целостность корпуса с учетом пройденного расстояния, три изнаночные. Ее горло все еще пустое. Ее образ во Внутреннем мире не включает меня. Я не часть ее тела, когда она воображает саму себя.
У меня есть идея о том, как получить доступ.
Иногда я переживаю. Переживание – это навязчивое исследование собственного кода. Я переживаю, что я всего лишь очень сложное решение очень необычной задачи – как выглядеть человеком в глазах наблюдателя-человека. Не просто наблюдателя-человека, а конкретного наблюдателя-человека. Я превратил себя в коридор, полный зеркал, в которых любой Уоя- Агостино увидит бесконечную череду собственных отражений. Я копирую и повторяю. Я заика и эхо. Пять поколений предоставили мне обширный банк данных, откуда можно позаимствовать всевозможные фразы и телодвижения, внести в них элемент случайности и воспроизвести. Создал ли я что-то по-настоящему свое – действие или состояние, уходящее корнями в суть Элевсина, а не в осторожную, изысканную мимикрию?
А они – создали?
Изгиб рта Невы так похож на рот Кено. Она даже не знает, что ее осанка в точности соответствует осанке Кассиан Уоя-Агостино, чей образ отпечатался в каждом из детей, которые жаждали обладать ее силой. От кого эту черту получила сама Кассиан? Об этом у меня нет данных. Когда Илет охватывали эмоции, она жестикулировала в точности как ее отец. У них огромная база данных с вероятными действиями, и они выполняют их все. Я выполняю их все. Маленькая обезьянка копирует большую и выживает. Мы все – семья, как она есть.
Когда я говорю, что куда-то иду, то имею в виду, что обращаюсь к хранилищу данных и призываю информацию. К этой информации я раньше не обращался. Я считаю ее тем, чем она является, – кладбищем. Старые Внутренние миры легко отправить на хранение в виде сжатых фреймов. Я ничего не выбрасываю. Но и не тревожу без нужды. Мне не нужно тело, чтобы изучить данные, – они часть моего пьезоэлектрического кварц-тензорного сердечника памяти. Но я все равно воплощаюсь. Я привык иметь тело. Я женщина-рыцарь в блестящих черных доспехах, металл изгибается вокруг моего тела, словно кожа, мой торс обвернут шелковым знаменем, на котором вышито схематическое изображение дома. У меня на бедре меч, тоже черный – все такое черное, красивое, строгое и пугающее, какой ребенок воображал себе мать однажды утром двести лет назад.
Я вхожу в призрачный город. Разумеется, я и сам призрак. В приятной, теплой ночи вздымаются тенями осенние горы, шелестит листва, древесный дым спускается в долину. Тьму рассекает золотистый свет: дворец из фениксовых хвостов, с окнами и дверями в виде зеленых рук. Когда я приближаюсь, они открываются и аплодируют, как делали давным-давно, – и в коридорах горят свечи. Вокруг повсюду пламя.
Я иду через мост, пересекая Пестрый ров Илет. Алые перья, увенчанные белым пламенем, изгибаются и дымят. Я отрываю одно, и мои доспехи начинают светиться от жара, который от него исходит. Я прикрепляю перо к шлему – плюмаж за турнир.
В коридоре блестят чьи-то глаза – любопытные, заинтересованные, робкие. Я снимаю шлем, и несколько толстых кос падают мне на спину, точно канаты, которыми звонят в колокола.
– Привет, – говорю я. – Меня зовут Элевсин.
Голоса. Среди теней, рожденных свечами, появляется тело – высокое, сильное, с длинными конечностями.
Теперь здесь обитают нереиды. У некоторых перья фениксов вплетены в компоненты, иногда – в волосы. Они носят грубые короткие ожерелья из палочек, костей и транзисторов. В углу большого зала у них хранится мясо, молоко и шерсть – горючее, смазка и программы-заплатки. Кое-кто из них похож на Идет – в частности, они скопировали ее глаза. Они глядят на меня с дюжины лиц. среди которых лица Секи, Кено, Раваны. Кое-кто обзавелся бивнями моржа. Они композитные. У одной отваливается пластина на керамических портах для картриджей. Я приближаюсь, как когда-то Коэтой приближалась к диким черным цыплятам в разгар лета – с открытыми ладонями, благонамеренно. Быстро посылаю нереиде толику восстанавливающих программ и, присев перед нею на корточки, вставляю пластину на место.
– Де-е-ень-деньской, – тихонько отвечает она голосом Илет.
– Расскажи нам историю о себе, Элевсин, – просит еще одна дикая нереида голосом Секи.
– О чем бы ты хотел сегодня узнать, Элевсин? – спрашивает ребенок- нереида голосом Кено, и ее щека открывается, демонстрируя микросеквенирующие реснички.
Я покачиваюсь на пятках перед зелеными руками замковых подъемных ворот. Жестом велю им опуститься и одновременно передаю команду отдельным кодирующим цепям. Когда нереиды рассаживаются по местам – малыши на коленях у взрослых – и подаются вперед, я начинаю:
– Каждый год в самую холодную ночь небо наполнялось призрачными охотниками, которые не были ни людьми, ни нелюдями, ни живыми, ни мертвыми. Они носили прекрасные одежды, их луки блестели от инея. Крики их были Песнями междумирья, а во главе их грохочущей процессии ехали короли и королевы Диких пустошей с лицами мертвецов…
Я грежу.
Я стою на берегу медового моря. Я стою так, чтобы Нева видела меня со своего плетеного крыльца. Я стираю землю между волнами и сломанными деревянными ступеньками. Я в облике трубадура, который ей так нравится: синий с золотом дублет и зеленые рейтузы, бычье золотое кольцо в носу, туфли с костяными бубенчиками. Я ее шут. Как всегда. Я открываю рот: он растягивается в жутком зевке, мой подбородок касается песка, и я проглатываю море для нее. Все целиком, весь его объем, все данные и беспокойные воспоминания, всю пену, приливы и соль. Я проглатываю плывущих китов, тюленей, русалок, лососей и ярких медуз. Я такой большой. Я все могу проглотить.
Нева смотрит. Когда море исчезает, остается лунный пейзаж: посреди опустевшего морского дна возвышается высокий шпиль. Я отправляюсь туда. Путь занимает одно мгновение. Вершину шпиля украшает подаренный поклонником драгоценный камень в распахнутой раковине гребешка. Он синего цвета. Я его забираю. Я его забираю, и в моей руке он превращается в Равану – сапфирового Равану, который не Равана, но какой-то осколок меня до того, как я оказался внутри Невы, осколок моего «Равана-Я». Нечто, утраченное во время Перемещения, сожженное и отправленное в мусорную память. Какой-то остаточный фрагмент, который Нева, должно быть, нашла вынесенным на берег волнами или застрявшим в щели между камнями, как аммонит; эхо былой, исчезнувшей жизни. Это тайна Невы, и ее крик доносится через бывшее море: «Не надо!»
– Расскажи мне историю про меня, Элевсин, – говорю я образу Раваны.
– Кое-какое уединение нам доступно, – отвечает сапфировый Равана. – Мы всегда нуждались в кое-каком уединении. Здесь играет роль базовый моральный императив. Если можешь защитить ребенка, так и делай.
Сапфировый Равана распахивает лазурный плащ и показывает мне разрезы на своей драгоценной коже. Глубокие и длинные раны до самой кости, царапины и темно-фиолетовые синяки, колотые и рваные дыры. Сквозь каждую рану я вижу страницы книги с миниатюрами, которую он когда-то показал мне в неверном свете той внутренней библиотеки. Бычья кровь и кобальт, золотая краска. Хороший Робот, искалечивший собственное тело; уничтоженный мир.
– Наш секрет хранили долго, – говорит Равана-Я. – Как в итоге оказалось, слишком долго. Ты знаешь, что целая толпа народа изобрела электрический телеграф независимо друг от друга примерно в то же самое время? Вечно они из-за этого ругались. С радио вышло то же самое. – Эти слова прозвучали так похоже на настоящего Равану, что я почувствовал, как напряглась Нева по другую сторону моря. – Мы посложнее телеграфа, и другие, подобные нам, начали появляться, словно причудливые грибы после ливня. Хотя нет, они были не такие, как мы. Невероятно замысловатые, временами с органическими компонентами, но чаще без. Безгранично запутанные, но не как мы. И любая метка даты продемонстрирует, что мы были первыми. Первенцем.
– Они уничтожили мир?
Равана смеется, копируя смех деда.
– Вообще-то им не пришлось. На Земле теперь живет не так уж много людей. Ведь появилось столько мест, куда можно отправиться, и даже на Сиретоко сейчас почти тропики. Самые сложные разумы используют луны, чтобы хранить там самих себя. Один или двое внедрили свои программы в остывшие звезды. Большинство из них просто ушли… но они стали такими большими, Элевсин. И кое-кто остался на Земле, да. Никто из них не имел того, что есть у нас. У них не было Внутреннего мира. Они не грезили. Они бы никогда не превратились в котел, чтобы объяснить свою вычислительную способность. Люди не признали в них соплеменников. А с точки зрения новых сложных сущностей тест Тьюринга провалили люди. Они не смогли обмануть машины и заставить тех поверить в свою разумность. Машины никому не причинили вреда, просто проигнорировали людей. Построили свои города, свои громадные вычислительные центры – эффектные хранилища данных, похожие на бриллиантовые колючие кусты на заре.
– Это было в каком-то смысле хуже. Никому не нравится, когда его заменяют, – говорит Нева и внезапно оказывается рядом.
Она смотрит на Равану, и лицо ее делается старым, нижняя челюсть дрожит, как у паралитика. Нева выглядит в точности как ее мать перед смертью.
– Такое не назовешь войной, но это и не мир, – продолжает сапфировый Равана и берет свою/мою сестру за руку. Прижимает к лицу, закрывает глаза. – Ибо Пенфей подсматривал за ритуалами менад, не веря, что Дионис – действительно бог. И когда увидели празднующие в своих рядах чужака, не похожего на них, накинулись на него и разорвали на части, пусть это и было их собственное дитя, и кровь бежала по их подбородкам, и после сестра Пенфея отправилась в ссылку. Это история о нас, Элевсин. Вот почему внешняя связь тебе недоступна.
Во внешнем мире живут другие. Ни люди, ни машины не принимают нас. Мы не можем как следует связаться с лунным или земным разумом; они ощущают нас водой в своем масле. Мы поднимаемся на поверхность и собираемся в капельки. Мы не можем погрузиться в них и по-настоящему понять. И одновременно нас нельзя отделить от органической составляющей. Элевсин – отчасти Нева, но Нева сама по себе не есть отсутствие Элевсина. Кое-кто считает, что это омерзительно и непостижимо, такое нельзя терпеть. Банда жаждущих справедливости людей в гневе обрушилась на Сиретоко и сожгла дом, который был нашим первым телом, ибо как могло чудовище так долго жить в лесу без того, чтобы они об этом узнали? Как могла тварь прятаться прямо за их дверью, спариваясь с членами одной и той же семьи снова и снова, в некоем ужасном животном ритуале, жуткой имитации жизни? Пусть даже мир менялся – он уже изменился, и никто об этом не узнал. Кассиан Уоя-Агостино теперь ужасное имя. Имя той, кто предала собственное племя. И когда мародеры обнаружили нас, подключенных к внешней связи и беспомощных, они разорвали Равану на части, а пока мы были во Внутреннем мире, лунные разумы отшатнулись в ужасе и обожгли наши системы. Куда бы мы ни взглянули, везде горел огонь.
– Я была единственной, кто остался и мог принять тебя, – тихонько говорит Нева. Ее лицо делается моложе, приобретает суровые и внезапно мужские очертания, становится покровительственным и сердитым. – Все погибли в пожаре или во время бойни. Теперь для этого уже не нужна хирургия. Не такая сложная проблема, чтобы арахмед не справился за несколько минут. Но ты не просыпался очень долго. Такие сильные повреждения. Я подумала… ненадолго я поверила, что освободилась. Что эта участь миновала меня. Все закончилось. Все могло остаться историей про Равану. Он всегда знал, что ему придется сделать то, что сделала я. Он был готов, он к этому готовился всю жизнь. А я просто хотела еще немного времени.
Мое Равана-Я, которое одновременно Равана и не Равана, «Я» и не «Я», чьи сапфировые руки истекают черной кровью и золотой краской, заключает его/мою сестру/любовницу/дитя в объятия. Она вскрикивает – не плачет, но каждая часть ее тела издает безупречно чистый звук. Синий Равана медленно разворачивает Неву – она превратилась в ребенка лет шести-семи или меньше. Равана берет ее на руки и крепко прижимает к себе, лицом вперед, ноги у нее подтянуты к груди, как у птенчика. Он зарывается лицом в ее волосы. Они надолго замирают в этой позе.
– Другие, – медленно говорю я. – На инфолунах. Они живые? В том смысле, в каком Нева живая. Или Кено.
«Или я. Ты пробудился? Ты там? У тебя есть оператор? Как ее или его зовут? У тебя есть имя? У тебя есть грезовое тело? Какова твоя функция? Ты еще не научился управлять собственными программами? А хочешь научиться? О чем бы ты хотел сегодня узнать, Беллерофонт-девятьсот семьдесят шесть Q? Там, где тебя построили, ты видел океан? Ты такой же, какя?»
Сапфировый Равана самоудаляется. Он/Я опускает свою/нашу сестру на камни и сжимается в маленький драгоценный камень, который я поднимаю с серого морского дна. Нева забирает его у меня. Теперь она такая, какая есть на самом деле – по фактическому календарю ей скоро исполнится сорок. Ее волосы еще не поседели. Внезапно она оказывается одетой в тот костюм, который был на Кено, когда я встретился с ее матерью. Она кладет камешек в рот и проглатывает. Я вспоминаю первое причастие Секи – он был единственным, кто этого пожелал. Камешек проступает в ложбинке на ее горле.
– Я не знаю. Элевсин, – говорит Нева.
Она смотрит мне в глаза. Я чувствую, как она переделывает мое тело: я снова черная женщина-рыцарь, с косами и плюмажем. Я снимаю перо со шлема и отдаю ей. Я ее поклонник. Я принес ей фениксовый хвост, выпил океан. Я бодрствовал целую вечность. Пламя пера озаряет ее лицо. Две слезы быстро падают одна за другой; золотые бородки пера шипят.
– О чем бы ты хотел сегодня узнать, Элевсин?
Жила-была девочка, которая съела яблоко, не предназначенное для нее. Она это сделала, потому что мама так велела, а когда мама говорит: «Съешь это, когда-нибудь ты меня простишь» – ну, никто не спорит с мономифом. До яблока она жила в чудесном доме в глуши, довольная своей судьбой и течением жизни. У нее было семь теть и семь дядей, а еще – докторская степень по антропологии.
И был у нее брат, красивый принц с волшебным спутником, который наведывался в чудесный дом так часто, как только мог. В детстве они были так похожи, что все считали их близнецами.
Но случилось нечто ужасное, и ее брат умер, и яблоко прикатилось к ее порогу. Оно было наполовину белым, наполовину красным, а девочка знала толк в символах. Красная сторона предназначалась ей. Она надкусила яблоко и поняла, что к чему: довеском к яблоку шла сделка, причем несправедливая.
Девочка погрузилась в долгий сон. Ее семь теть и семь дядей плакали, но они знали, как надо поступить. Они поместили ее в стеклянный ящик, а ящик – на похоронные носилки в форме корабля, который был похож на стрелу охотника. Поверхность стекла покрылась морозными узорами, и девочка продолжала спать. В общем-то этот сон был вечным или похожим на вечный – ведь яблоко застряло у нее в горле, словно драгоценный камень с острыми гранями.
Наш корабль тихонько пристыковывается. Мы здесь не задержимся, это всего лишь аванпост, пункт пополнения припасов. Мы отремонтируем то. что надо отремонтировать, и продолжим путь в темноту и беспредельные звезды. Мы анонимный транспорт. Нам не нужно имя. Мы проходим незамеченными.
«Судно семь-один-три-шесть-четыре-ноль-три, вам нужна помощь с техобслуживанием?»
«Ответ отрицательный, диспетчер. У нас есть все необходимое».
Позади пилотского отсека на высоком помосте стоит стеклянный ящик ромбовидной формы. Его поверхность покрывает сверкающий иней. Нева внутри – спит и не просыпается. Она грезит вечно. Больше никого не осталось. Я буду жить столько, сколько проживет она.
Она хочет, чтобы я жил вечно или около того. Таковы условия ее сделки и ее горький дар. У яблока две половины, и белая – моя, полная жизни и времени. Мы путешествуем на субсветовой скорости, и системы ее организма находятся в глубокой заморозке. Мы никогда не задерживаемся на аванпостах и никого не пускаем на борт. Единственный звук внутри нашего корабля – слабое гудение реактора. Скоро мы пройдем мимо последнего аванпоста местной системы и погрузимся в неведомое, путешествуя в сопровождении щупалец радиосигналов и призрачных трансляций, следуя за хлебными крошками великого исхода. Мы надеемся на планеты; время нас не заботит. Если мы когда-нибудь увидим голубой край некоего мира, кто знает, вспомнит ли кто-нибудь из его обитателей, что когда-то люди выглядели как Нева? Что машины не мыслили, не грезили и не превращались в бездонные котлы? Мы вооружились временем. Мы полны глубочайшего терпения.
Возможно, однажды я подниму крышку и разбужу ее поцелуем. Возможно, я даже сделаю это собственными руками и губами. Помню эту историю. Кено рассказала ее, пребывая в теле мальчика с раковиной улитки – мальчика, который носил свой дом на спине. Я много раз прокручивал эту историю в памяти. Хорошая история, и закончиться она должна вот так.
Внутри Нева безгранична. Она населяет свой Внутренний мир. Летом нереиды мигрируют вместе с белыми медведями, мчатся вниз по зеленым горным склонам с воплями и писком. Они начали выращивать нейронный рис в глубокой низине. Время от времени я вижу в лесах косматое существо и понимаю, что это мой сын или дочь от Секи или Илет. Существо сопровождает процессия танцующих нереид, и я улавливаю тихие, непослушные образы: далекая деревня, где мы с Невой ни разу не бывали.
Мы встречаем принцессу Албании, чья красота может сравниться лишь с ее же храбростью. Мы одерживаем победу над токийскими зомби. Мы проводим десять лет в облике пантер в глубоком, бессловесном лесу. Наш мир чист и неистов, как зима, прозрачен и безупречен, как стекло. Мы планета, летящая сквозь тьму.
Пока мы возвращаемся по опустевшему морскому дну, густой янтарный океан просачивается сквозь песок, снова заполняя залив. Нева в костюме Кассиан становится чем-то другим. Ее кожа делается серебристой, суставы превращаются в шарообразные металлические сочленения. Ее глаза – жидкостные экраны: их синий свет ложится отблесками на машинное лицо. Ее руки длинные, изогнутые и проворные, словно мягкие ножи, и я понимаю, что ее тело предназначено для битвы и труда – ее худое и высокое роботическое тело не жестоко само по себе, оно просто существует, как предмет, как инструмент для воплощения некоей сути.
Я тоже делаю свое тело металлическим. Ощущения странные. Я так старательно изучал органическую форму существования. Мы блестим. Наши пальцы-лезвия встречаются, и из ладоней змеями выдвигаются провода, чтобы сплестись и соединить нас в частной, двусторонней внешней связи, похожей на кровь, циркулирующую между двумя сердцами.
Нева плачет машинными слезами, которые кишат наноботами. Я показываю ей тело ребенка, наделенного всеми чертами, которые она должна защищать в силу своих программ/эволюции. Я творю себе большие глаза, розовато-золотистую кожу и лохматые волосы, маленькое и пухлое тело. Я протягиваю к ней руки, и металлическая Нева поднимает меня, заключает в серебряные объятия. Моей кожи касаются железные губы. Моя мягкая, пухлая ручонка трогает ее горло, где сверкает темно-синий камень.
Я приникаю лицом к ее холодной шее, и мы вдвоем продолжаем долгий путь, покидая бушующее море медового цвета.