Тело ее не так светилось, как у прочих: внутри его виделось что-то черное.
Теплым летним вечером, вскоре после захода солнца, но задолго до того, как темнота упала на крыши домов, в местечко Яворицы въехала коляска, в которую была запряжена пара сытых гнедых лошадок. Коляска принадлежала габаю здешней синагоги Аврому-Ицхаку Фишеру, он же сидел на козлах и с нескрываемым высокомерием смотрел на высыпавших навстречу яворицких евреев. Что же до его пассажиров — молодого виленского раввина Якова-Лейзера Гринберга и его жены Шейны-Фрумы, — то они были немало смущены внезапным и неприкрытым вниманием. Габай, несмотря на неприступный свой вид, понял их состояние и счел нужным объяснить:
— Реб Яков, — сказал он, повернувшись к раввину, — вы не стесняйтесь. Просто Яворицы долго оставались без раввина. Как старый Шмуэль Коган умер — а тому уже без малого три года прошло, — так никто и не приехал.
— Почему? — поинтересовался Яков-Лейзер.
Габай пожал широкими плечами.
— Кто его знает, — уклончиво ответил он. — Может, не хотели в такую глушь забираться. Может, еще что-нибудь. Не могу сказать. Мы писали многим. Вот, и учителю вашему в ешиву[5] «Симхэс-Тойрэ» написали — так он нам посоветовал вас просить. Сказал, что вы сразу же согласились. Правда?
— Правда, — ответила за мужа ребецен Шейна. — Мы с мужем решили: нехорошо, чтобы столько евреев, да еще в наше опасное время, ходили за десятки верст по всякому поводу.
Авром-Ицхак одобрительно кивнул и замолчал, вновь уставившись на дорогу.
Через какое-то время коляска остановилась у большого двухэтажного дома на краю местечка, рядом с рекой Долинкой.
— Вот здесь, рабби, — сказал Авром-Ицхак, слезая с козел и обматывая вожжами облучок. — Теперь это ваш дом. Дай вам Бог счастья в его стенах. Располагайтесь. Если что-то понадобится — зовите, не стесняйтесь, я живу через два дома. А пока — пришлю кого-нибудь, помогут вам распаковаться и занести вещи. И не волнуйтесь, дом прибрали к вашему приезду, где надо — подремонтировали. Крышу обновили. В общем, дай вам Бог счастья и здоровья на новом месте. — Он еще раз кивнул раввину и ушел, оставив новоприбывших одних.
Раввину Якову-Лейзеру Гринбергу было двадцать три года, ребецен Шейне-Фруме — двадцать. Реб Яков получил известность еще совсем молодым человеком — в восемнадцать лет он написал удивительную по глубине и аргументации книгу «Хазак Маген», посвященную разбору некоторых галахических постановлений знаменитого «Магида[6] из Брод» — галицийского раввина Шломо Клугера[7], возглавлявшего общину города Броды и вступившего в активную дискуссию относительно набиравшей популярность машинной выпечки мацы. Несмотря на высокий авторитет бродского раввина, рабби Яков оспорил его аргументы, по мнению многих — вполне обоснованно. На этом дискуссия, безусловно, не прекратилась, она продолжалась много лет, уже и после смерти р. Клугера, по всему еврейскому миру. Но книга Гринберга вызвала большой интерес у многих раввинов, особенно в Литве, а самого молодого раввина теперь иногда называли не по имени или фамилии, а по названию его трактата — «Хазак Маген», что вполне соответствовало старой еврейской традиции[8]. В то же время раннее его выступление и ранняя популярность вызвали у многих ревность и неприязнь, что сыграло не последнюю роль в его решении уехать из Литвы в небогатое украинское местечко Яворицы.
Как раз сейчас, когда они приехали, ребецен Шейна была на седьмом месяце беременности. Появления первенца они ожидали с некоторым страхом — вполне понятным, потому что это ведь именно первенец.
Впрочем, первые дни жизни в Яворицах четы Гринбергов прошли в хлопотах по обустройству, поглощавших все свободное время. Соседи помогали им охотно. Тем не менее раввин видел, что к ним приглядываются — внимательно и даже настороженно, и временами Яков-Лейзер чувствовал себя чуть неуютно. Его и смешило, и раздражало отношение яворицких евреев. Однажды, придя из синагоги домой и войдя в гостиную, он сказал жене с нервным смешком:
— Знаешь, о чем меня спросили сегодня после ма'арив? После вечерней молитвы?
Шейна, сидевшая в углу в кресле и обшивавшая кружевом пеленку для будущего ребенка, оторвала взгляд от рукоделья и вопросительно посмотрела на Якова.
— Меня спросили, знаю ли я способы обнаружения чертей. — Он засмеялся. — Можешь себе представить?
— Надо же! — Шейна улыбнулась и покачала головой. — И что ты ответил?
— Попытался объяснить, что в наше время не стоит принимать всерьез рассказы о нечисти, — ответил молодой раввин. — Объяснил, что все эти рассказы об ангелах-мучителях — мал’ахей-хабала — следует рассматривать как яркие образы, аллегории, к которым прибегали великие пророки и наши мудрецы, да будет благословенна их память, для того чтобы яснее донести до нас свои речи.
Шейна кивнула головой и вновь принялась за шитье. Яков-Лейзер некоторое время рассеянно следил за ловкими движениями ее тонких пальцев.
— И знаешь, что мне сказали в ответ? — спросил он. — Для начала мне прочли целую лекцию об этих самых способах.
— Правда? — Похоже, ребецен заинтересовалась. — И что же это за способы?
— Ну, во-первых, можно с вечера тонким слоем рассыпать возле кровати пепел. И наутро он окажется весь истоптан следами наподобие птичьих, но гораздо крупнее. Как известно, у чертей вместо ног — птичьи лапы. — Раввин говорил с нескрываемой иронией. — Вот наличие следов как раз и будет доказывать, что в доме ночью побывали черти… — Он снял длиннополый сюртук, повесил его на спинку стула. — Впрочем, это еще не все. Есть способ куда более действенный. Нужно взять кошачью плаценту, сжечь ее, а из золы приготовить мазь. Этой мазью помазать себе веки. И тогда можно увидеть всех чертей, которые снуют вокруг каждого человека… Вообще, я узнал очень много нового. Например, что деньгами для чертей служит чесночная шелуха… — Он устало протер переносицу. — А потом рассказали про какого-то балагулу[9] по имени Хаскель, которого, якобы, черти донимали так, что все продукты, которые он перевозил, портились или скисали. И что покойный рабби Фишер помог ему мудрым советом, так что балагула благополучно избавился от чертей. Боже, какая чушь… Я и не думал, что в наше время могут существовать такие дремучие суеверия… — Яков качнул головой. — Напишу-ка я письмо рабби Авишаю. Честно говоря, даже не знаю, как с такими людьми разговаривать… — Он рассмеялся. — Да, а еще, когда я сказал о том, что чертей не бывает, местный корчмарь — Мойше, кажется… Да, так вот он сказал, что есть неоспоримое доказательство моей неправоты. Я просил: что за доказательство? И он ответил: «Черти рвут субботние сюртуки у благочестивых евреев». Представляешь? И все тут же согласились с ним, что, мол, да, это чистая правда. Мойше уверял меня, что вот, например, его собственный субботний сюртук выглядит так, будто он в нем камни таскает. А на самом деле он этот сюртук только по субботам и надевает… — Яков раздраженно заходил по комнате. — Вчера одна женщина попросила меня написать ей амулет от дурного глаза. Позавчера возчик Пинхас попросил для своей беременной дочери амулет против Лилит, с именами охранительных ангелов. Ну, как я могу написать такой амулет? И я объяснил ему, что Лилит — это символ злого начала в человеческой душе. Думаешь, он мне поверил? Как бы не так. — Реб Яков остановился посреди комнаты, подняв голову и уперев руки в бока.
— Здешние женщины носят на руке красную шерстяную нитку, — сказала вдруг Шейна. — От сглаза.
— Да? — раввин поморщился. — Ну, я ничуть этому не удивляюсь. Вчера, например, я слышал, как женщины спорили — следует ли при покупках в лавке класть деньги в кошелек не пересчитывая или же сначала необходимо пересчитать трижды, а уж потом класть в кошель. — Он засмеялся. — Я уж подумал: ну вот, наконец-то нормальный разговор. Знаешь, как бывает — жуликоватый лавочник, сдачу не додает… — Реб Яков негодующе фыркнул и в сердцах дернул себя за рыжий ус. — Как бы не так! Оказывается, все дело опять-таки в нечисти! Оказывается, черти крадут только несчитанные деньги… — Он замолчал, тяжело вздохнул. Рассеянно взглянул на жену, подошел к столу. Сел, обхватив голову руками.
— Ты жалеешь, что согласился сюда приехать? — спросила вдруг Шейна участливым голосом. — Ведь рабби Авишай сказал, что ты мог бы и остаться, помогать ему в ешиве. — Она отложила пеленку, поднялась из кресла и подошла к мужу. Успокаивающе положила руку на его плечо. — Может быть, действительно напишешь письмо раву?
Раввин нахмурился. Ему вдруг стало неловко от того, что он говорил. Яков осторожно положил свою большую руку на тонкую руку жены.
— Жалею ли я? — медленно повторил он. — Н-не знаю… — Раввин задумался. — Нет, наверное, не жалею. Они ведь, в сущности, совсем неплохие люди. И даже просто хорошие. Отзывчивые и добрые. Вот только чересчур суеверные… — Яков вздохнул. — Что ж, придется с этим мириться. Спорить трудно… — Раввин снова замолчал. В глазах его появилось удивление. — Что это, Шейна? — спросил он. — Что у тебя с рукой?
Шейна чуть покраснела и поспешно спрятала левую руку, на которой была завязана шерстяная нитка.
— Ну и ну, — только и смог сказать Яков-Лейзер. — Ну и ну…
— Мне повязала эту нитку знахарка Шифра, — сказала Шейна оправдывающимся тоном. — Она мне очень много помогает по дому — ты ведь знаешь, мне уже трудно справляться с хозяйством. Отказаться — значило бы ее обидеть. — Тяжело ступая, ребецен вернулась в кресло, села. Посмотрела на мужа с робким испугом. — Ты ведь не сердишься, нет?
Реб Гринберг ласково улыбнулся жене. Улыбка далась ему с некоторым трудом.
— Конечно, нет, — сказал он. — Это наивно — и не более того… — Раввин пододвинул табуретку, сел рядом с женой. — Хорошо, что Шифра приходит тебе помогать. Ты сейчас должна беречься, ведь осталось меньше двух месяцев до родов.
Она благодарно улыбнулась в ответ. Раввин подумал, что Шейна выглядит, в сущности, еще совсем девочкой. И даже большой живот не менял этого впечатления.
Шейна вдруг сказала:
— Между прочим, твой субботний сюртук тоже в ужасном состоянии. Подкладка висит лохмотьями, все пуговицы вот-вот отлетят. Я как раз сегодня его осматривала. — Она слабо улыбнулась. — Значит, ты благочестивый человек…
Яков шутливо поблагодарил жену и мягко сказал:
— Тебе пора спать. И прошу тебя, не перетруждай себя. Смотри, сколько пеленок ты уже наготовила!
Ребецен послушно отложила в сторону почти готовую пеленку и направилась к лестнице, ведущей на второй этаж. Взявшись за перила, она вдруг слабо вскрикнула и пошатнулась. Раввин едва успел подхватить ее.
— Что с тобой, Шейнеле? — Он тревожно заглянул в ее разом помертвевшее лицо.
— Не знаю… — Ребецен ухватилась за руку мужа. — Вдруг закружилась голова… Я… Послушай, Яков, я очень боюсь…
Раввин проводил ее в спальню и уложил в постель.
— Яков, — сказала она тихим, но ясным голосом. — Мне страшно. Может быть, нам не следовало сюда приезжать… Я боюсь. Не знаю, чего именно. Мне порою кажется… Кажется, что за мной следит кто-то очень недобрый…
— Ну-ну. — Реб Яков провел кончиками пальцев по ее покрывшемуся испариной лбу. — Ты просто очень впечатлительная, Шейне. А я-то хорош: наплел тебе каких-то историй. — Он засмеялся. — Вот так-так! Неужели и ты становишься суеверной?
Она слабо покачала головой.
— Дело не в суеверии. Я боюсь преждевременных родов.
— Все будет хорошо, — сказал раввин. И повторил убежденно: — Все будет хорошо. Спи.
Шейна закрыла глаза. Вскоре ее дыхание стало ровным и спокойным. Раввин, сидевший в кресле рядом, облегченно вздохнул. «Надо же, — подумал он с легким раздражением, — как все-таки привязчивы суеверия…» Он осторожно погладил лежавшую поверх одеяла руку Шейны. Красная нитка охватывала тонкое запястье.
Яков-Лейзер поднялся и неторопливо направился к письменному столу. Взгляд его упал на какую-то бумажку на тумбочке у кровати, придавленную тяжелой ножкой подсвечника. Он осторожно вытащил бумажку — это оказался вчетверо сложенный лист. Развернув его, реб Яков обнаружил странный текст, написанный по-еврейски, но с с несколькими грубыми ошибками. Он прочел с возрастающим неприятным удивлением:
— «Три женщины стоят на утесе. Одна говорит: „Ребецен Шейна-Фрума больна“; другая говорит: „Нет, здорова“, третья говорит: „И да, и нет“. Если мужчина причинил тебе это зло, пусть выпадут его зубы и волосы; если женщина — пусть отвалятся ее зубы и груди. Как у моря нет пути, у рыбы и муравья нет почек, — так да не будет у ребецен Шейны-Фрумы ни сглаза, ни слабости. Ибо от племени Иосифа она происходит…» — Реб Яков громко хмыкнул и тут же покосился на спящую жену: не проснулась ли? Убедившись, что нет, дочитал:
— «Как излечился от своей болезни Хизкия, царь иудейский, так да излечится ребецен Шейна-Фрума силою Божией, проистекающей из знака алеф-гимель-ламед-алеф[10]!»
— Ну и ну… — растерянно пробормотал раввин. — Ну и ну…
Он положил записку-заговор на место, подошел к письменному столу, сел в кресло. Раскрыв Тору — следовало подготовиться к чтению в эту субботу очередной недельной главы, — реб Яков пробежал глазами первые стихи и вздрогнул. Строчки заплясали перед глазами. Тора раскрылась на книге «Берешит»[11], а строки, на которые упал рассеянный поначалу взгляд раввина, гласили: «И родила Рахель; и роды ее были трудны… И было, с выходом души ее… И умерла Рахель, и погребена по дороге в Эфрату, он же Бейт-Лехем… И поставил Яков памятник над гробом ее…»
— Нет… — прошептал он. — Нет, это совпадение… Кажется я тоже становлюсь суеверным. — Он оглянулся на спящую жену и поспешно закрыл книгу.
Ребенок родился точно в срок. Роды принимала яворицкая повитуха Шифра — опытная и знающая. Но увы — в тот самый миг, когда между широко и беспомощно расставленных ног ребецен Шейны появилась покрытая кровью и слизью головка младенца, роженица, до того лишь негромко постанывавшая, издала вдруг душераздирающий вопль и замолчала. Шифра взглянула ей в лицо — и увидела быстро стекленеющие глаза.
На восьмой день — всего лишь через день после окончания шиве[12] по несчастной Шейне-Фруме, дочери Бейлы-Малки, — мальчику сделали обрезание. Раввин назвал сына Хаим — счастливое имя, обещающее обладателю долгую и здоровую жизнь.
Реб Яков остался молодым вдовцом. Не искал себе новую жену, весь ушел в изучение Торы и Талмуда, комментарии великих мудрецов прошлого, респонсы и пасуки мудрецов нынешнего поколения, — но ребенок требовал присмотра. Конечно, это было чрезвычайно трудно — успевать и на службу в синагогу, и в хедер (рабби Яков учил пятерых местных мальчишек). Так, в печали и свалившихся на него заботах, прожил молодой раввин год. В рыжеватой его бороде заблестела седина, глаза потухли и ввалились, и сам он весь словно бы высох за это время. Лицо потемнело, а высокий лоб навсегда прочертили скорбные складки. Кроме того, раввин взял за обыкновение по окончании вечерней службы не спешить сразу домой к сыну, а находить какое-нибудь дело здесь. То он скрупулезно разбирал какой-либо спор — причем делал это с гораздо большей тщательностью, чем того требовала суть дела. То вдруг раскрывал том Талмуда и погружался в чтение первого попавшегося трактата так, что словно забывал о течении времени. И это даже нравилось яворицким евреям: они были довольны, что их раввин, Яков-Лейзер Гринберг, приводит огромное количество цитат при решении любого вопроса и что он так много времени уделяет учению.
Только Тевье, старый синагогальный служка-шамес, всегда запиравший синагогу и потому последним провожавший раввина, знал: когда раввин уверен, что его никто не видит, он не читает книгу, а просто смотрит куда-то в сторону. И губы его беззвучно шепчут чье-то имя.
Однажды, когда раввин в очередной раз задержался в синагоге (мальчик, как всегда, оставался на попечении старой повитухи Шифры, соседки), Тевье сказал ему:
— Извините, что я, может быть, вмешиваюсь не в свое дело… — При этом он смущенно вертел в руке ключи от синагоги. — Я просто хотел дать вам совет… Только не обижайтесь, реб Яков, обещайте, что не обидитесь…
— Обещаю. Я не буду обижаться. — Раввин устало улыбнулся. — Что ты хотел мне посоветовать?
Ободренный его улыбкой, шамес сказал:
— Видите ли, рабби, уже больше года как ребецен Шейна, светлая ей память, оставила этот мир. Вам одному с ребенком трудно. За ним ведь нужен глаз да глаз… Женский глаз, я имею в виду… — Тут он снова смутился. Раввин молча смотрел на него. Меньше всего ему хотелось, чтобы кто-то посторонний касался этой темы. Но обрывать старика ему тоже не хотелось: в конце концов, шамес не думал его расстроить.
Видя, что раввин не прерывает его, Тевье решился продолжить:
— Вот, я… мы тут думаем: как мужчине справляться и с хозяйством, и с годовалым дитем? Ну, так, может, найдете какую… Ну, прислугу, что ли. Какую-нибудь женщину, добросовестную, чтоб полегче было…
Лицо раввина застыло.
— Спасибо за внимание ко мне. — Он старался говорить вежливо и спокойно. Это получалось с трудом. — Спасибо, Тевье. Возможно, я действительно найму женщину. И даже наверное. Но сейчас — извини, мне нужно домой. Мальчик целый день был под присмотром Шифры, а она уже далеко не первой молодости. Наверняка устала. Так что я пойду. — Он быстро шагнул в сгустившуюся тьму осеннего вечера.
На следующий день Яков-Лейзер твердо решил приискать себе прислугу. И вовсе не потому, что не доверял соседке Шифре, слывшей яворицкой знахаркой. Просто не мог он терпеть присутствие в доме кого бы-то ни было из местных женщин. За те два месяца, что они с женой прожили в Яворицах вместе, Шейна стала всеобщей любимицей.
Теперь же каждая — каждая из яворицких женщин — напоминала Якову о потере. И задерживался он в синагоге, потому что не хотел видеть, как Шифра, вместе с Шейной готовившая белье для будущего ребенка, укладывает Хаима спать.
Вот почему он решил в конце концов отказаться от добровольных забот о мальчике и о хозяйстве, которые возложила на себя Шифра. И вот почему он решил найти прислугу где-нибудь на стороне.
И нашел. Собственно говоря, не он нашел, а его нашли. После обеда Яков уложил Хаима спать и по обыкновению сидел за столом, просматривая «Шулхан Арух» рабби Йосефа Каро. Книга вся была испещрена его старыми заметками.
В дверь постучали. Раввин недовольно нахмурился: стук мог разбудить сына. Он отложил книгу в сторону, быстро подошел к двери, открыл.
На пороге стояла женщина в темном платье, делавшем фигуру бесформенной. Немолодая, лет сорока или даже пятидесяти. Реб Яков обратил внимание на ее крупные, покрасневшие от работы руки и еще на глаза. Глаза казались воспаленными. Вернее, не глаза, а веки. Волосы пришедшей были плотно укрыты темным платком.
На вопросительный взгляд раввина она ответила, не дожидаясь собственно вопроса:
— Не найдется ли у вас в доме работы для меня?
Прежде чем ответить, реб Яков еще раз внимательно ее осмотрел. Красотой гостья явно не отличалась, черты лица были, скорее, мужеподобными. Да и рост: она была вровень с раввином, а Яков-Лейзер Гринберг считался высоким мужчиной.
— А что ты умеешь делать? — спросил он.
— Много чего, — ответила женщина. — Любую работу по дому — прибрать, обед приготовить. Починить одежду. Много чего, — повторила она.
— А за детьми смотреть можешь? — поинтересовался раввин.
Женщина кивнула.
— У меня самой есть дети, — ответила она. — Правда, они уже выросли и разъехались, оставили старую Лейку…
— Значит, тебя зовут Лея? — Раввин подумал, что у женщины вполне подходящее ей имя. Как и у жены патриарха Якова, у этой Леи тоже были, похоже, больные глаза. Мысль его внезапно встревожила — не серьезное ли это заболевание, не трахома ли, Боже сохрани, не заразит ли она его сына болезнью глаз? В случае, если он решит ее нанять, конечно.
Лея заверила раввина в том, что глаза у нее красные, потому что перетрудила их: в последнее время ей много приходилось работать в сумерках.
Реб Яков успокоился. А успокоившись и расспросив Лею, пришел к выводу, что лучшей прислуги для дома и няньки для Хаима не найти.
— Хорошо, — сказал он. — Мне нужна прислуга. Смотреть за домом, готовить и сидеть с мальчиком, пока я в хедере и в синагоге. Три рубля в месяц. И можешь ночевать в доме, в комнате прислуги. Это рядом со спальней моего сына.
Женщина замялась.
— Видите ли, рабби, — сказала она. — Я согласна и за меньшую плату. Но вот ночевать… Ночевать я не могу.
— Не можешь? — Реб Яков удивленно поднял брови. — А почему? Насколько я понял, ты вдова, живешь одна.
— То-то и оно, — сказала Лея. — Вы ведь тоже вдовец, рабби, не могу же я у вас жить. Мало ли что люди скажут.
Раввин решил, что женщина права.
— Что же… — Он развел руками. — Но ведь в таком случае тебе придется идти домой поздно… Кстати, где ты живешь? В Яворицах?
— Нет, не в Яворицах… — Лея на секунду запнулась. — Все равно недалеко. Я живу в Долиновке. Снимаю угол у одной старухи.
— Не страшно тебе будет возвращаться домой ночью? — озабоченно спросил раввин. — Знаешь, бывает, Хаим только за полночь засыпает.
— Не беспокойтесь, рабби. — Женщина улыбнулась. — Это он у вас за полночь засыпает. А у меня будет засыпать вместе с петухами. Я умею с детьми управляться.
Так у раввина Гринберга появилась служанка.
Яворицкие евреи отнеслись к ней на первых порах так же настороженно, как и к самому раввину год назад. По выговору решили, что она откуда-то с Запада, возможно, из Галиции.
С ее приходом жизнь в доме рабби как будто стала спокойнее. Лея вела все хозяйство, следила за порядком в доме. В первые дни раввин не допускал ее к ребенку — сам справлялся, но позже, заметив, что служанка обладала замечательным даром мгновенно успокаивать малыша, сделал ее еще и нянькой Хаима. Главным же было то, что присутствие этой женщины в доме уже никак не вызывало у Якова-Лейзера воспоминание о безвременно ушедшей Шейне.
Единственное, чего никак не мог добиться раввин от своей служанки, так это чтобы она оставалась и по ночам. И хотя рабби готов был уступить ей уже весь нижний этаж просторного дома, служанка ни за что не соглашалась. Засиживалась же Лея, случалось, и до глубокой ночи — пока Хаим не успокоится и не уснет. А бывало, что он и за полночь заигрывался. Так что иной раз Лея уходила после двенадцати.
Откуда пошли разговоры, сказать трудно. Но начали люди болтать о новой служанке всякое, а главное — будто у новой служанки недобрый глаз: скорее всего, из-за воспаленных, вечно красных век Леи.
Раввин приписывал разговоры извечной людской зависти. Сам он был доволен служанкой. Что же до маленького Хаима, то мальчик тоже как будто хорошо принял заботу немолодой женщины. Во всяком случае, до ее появления он был очень неспокойным ребенком: бывало и так, что отец целыми ночами не мог сомкнуть глаз от его надрывного плача. С появлением же в доме служанки все переменилось. Теперь мальчик весь день сидел в своей колыбельке, не капризничая и не требуя к себе особого внимания. И вскорости Лее уже не было нужды засиживаться до ночи, так что и опасения раввина насчет поздних возвращений домой одинокой женщины постепенно сошли на нет.
Словом, реб Яков постепенно успокоился и, хотя горевал часто о рано умершей жене, был, в общем-то, доволен установившимся порядком. Со стороны казалось, что в большой дом на окраине Явориц наконец-то пришел покой.
Как-то раз, когда Яков вошел в спальню мальчика после ухода няньки, ему показалось, что Хаим не спит, а лежит с открытыми глазами. Такое было необычным — ведь сын Якова был совсем маленьким мальчиком. Если ему не спалось, он всегда хныкал, звал кого-нибудь — Лею или отца. Раввин склонился над колыбелью. Так и есть — Хаим не спал, а смотрел широко раскрытыми глазами куда-то мимо отца и молчал.
Якову стало не по себе.
— Хаим, — ласково позвал он, — мальчик мой, что ты увидел на стене?
Мальчик никак не реагировал на слова отца. Даже когда раввин осторожно погладил его по головке, не пошевелился. Лоб его был сухим и очень горячим.
Решив, что ребенок заболел, реб Яков подхватил его на руки, завернул в теплое одеяльце (дело было уже зимой) и побежал к Шифре, жившей через два дома от него.
Та еще не спала, сразу же открыла дверь на его стук. Раввин, путаясь в словах, кое-как объяснил старухе, что, дескать, вот — у мальчика жар.
Знахарка внимательно осмотрела малыша. Ее лицо стало очень озабоченным, она несколько раз покачала головой. Раввин с тревогой ждал ее слов. Шифра что-то пошептала над мальчиком, Хаим несколько раз сонно моргнул глазками и уснул. Отец его облегченно вздохнул. Но, видя странное выражение лица знахарки, вновь взволновался.
— Что с ним? — шепотом спросил он. — Что с моим сыном, Шифра?
— Странная у него болезнь, — пробормотала Шифра, продолжая пристально вглядываться в спокойное лицо мальчика. — Очень странная… Скажите-ка, рабби, уж не серчайте на соседку, но сдается мне, что мальчик за последнее время изрядно исхудал, правда?
Раввин нахмурился. Похоже, свалив все дела на служанку, он стал меньше обращать внимание на сына.
— Нет, я так не думаю, — сказал он, словно оправдываясь. — Хаим живой мальчик, очень подвижный. Правда, он еще не ходит…
— А надо бы, — сказала знахарка. — Когда я присматривала за ним по вашей просьбе, рабби, он ведь уже начал ходить. Сейчас, говорите, совсем не ходит?
Успокоившийся было раввин снова встревожился.
— Совсем, — сказал он чуть растерянно. — Я даже не обратил внимания.
Шифра откинула покрывало, которым был накрыт мальчик, и осторожно ощупала его ножки. Старчески искривленные и узловатые ее пальцы задержались на припухлых детских коленках. Она задумалась. Раввин почувствовал, как смутное беспокойство вновь зарождается в его душе.
Знахарка укрыла мальчика, провела коричневым пальцем по его открытому лбу. Поджала губы, отошла от лежанки. Поманила раввина за собой. Они сели за стол у окна.
Шифра долго молчала, глядя перед собой. Брови ее были нахмурены. Раввин тоже молчал, изредка поглядывал в сторону мирно спящего Хаима.
— Рабби, — сказала вдруг Шифра, — это не простая хворь.
— Не простая хворь? Что вы имеете в виду, Шифра?
Знахарка вновь замолчала. Казалось, она хочет что-то сказать Якову, но по какой-то причине не решается это сделать. Наконец, приняв решение, Шифра пристально посмотрела на раввина и спросила:
— Вы знаете историю дома, в котором поселились?
Не ожидавший такого вопроса Яков-Лейзер только удивленно посмотрел на нее.
— Значит, не знаете, — сказала Шифра. — Очень плохо. Я ведь говорила… Ну да что уж сейчас, — оборвала она сама себя. — В вашем доме, реб Яков, жил когда-то мельник по имени Иосиф. Его жена умерла ровно через год после свадьбы.
Раввин почувствовал себя неуютно. Шейна тоже умерла через год после свадьбы. Шифра не замечала его состояния. Она смотрела в темное окно прозрачными стариковскими глазами и говорила сухим надтреснутым голосом.
— В ее смерти было много непонятного. Очень много непонятного, чтобы не сказать больше… С тех пор прошло много времени, никто толком не помнит… Но говорят, будто жизнь из нее словно вытекала день за днем. Будто кто-то выпивал из нее веселость, молодость… — Шифра замолчала.
— Моя жена, да будет благословенна ее память, умерла от потери крови при родах, — раздраженно сказал раввин. — Она всегда была болезненной. Вы сами это знаете. Вы сами это видели. И я не понимаю, при чем тут какая-то старая история. И при чем тут болезнь моего сына.
— Да, — ответила Шифра. — Я видела, что у нее началось кровотечение. Но стало ли оно причиной ее смерти — этого, реб Яков, я вам не скажу.
Реб Яков хотел было возразить знахарке, что, мол, хватит с него всех этих диких суеверий, но вдруг словно наяву услышал голос покойной жены: «Мне страшно… Мне кажется, что за мной следит кто-то недобрый…»
Словно наяву.
Раввин вздрогнул, испуганно взглянул на сына. Потом снова на Шифру.
— Что вы хотите этим сказать, Шифра? — спросил он осторожно. — Что вы имеете в виду, говоря, что моя жена умерла не от горячки? От чего же, в таком случае?
Шифра, кряхтя, поднялась со своего места, подошла к ящику, стоявшему в углу. Что-то прошептала, порылась в ящике, вытащила оттуда какой-то предмет.
— Вот, посмотрите, реб Яков, — сказала она, вернувшись к столу. — Вот. — И Шифра положила найденный предмет перед раввином. — Что скажете?
Предмет оказался обычным кухонным ножом, только почему-то с почерневшим лезвием.
— А что я могу сказать? — Раввин воззрился на знахарку.
— Ваша жена, рабби, пожаловалась на непонятную слабость и хвори. Я решила, что, возможно, ее сглазили. И написала ей заговор…
— Так это вы написали? — скривился раввин. — Что-то насчет трех женщин?
Шифра кивнула и продолжила:
— А нож, который дала ей я, она положила в изголовье. Только в тот момент он выглядел иначе. — Знахарка перевернула нож и показала раввину другую, зеркально сверкавшую сторону лезвия. — А наутро та сторона, что была повернута к ребецен, почернела. Да вы сами видите.
— И что же это означает? — спросил раввин, хмурясь.
— А что вы можете сказать о вашей новой служанке? — спросила в свою очередь знахарка.
И вновь здравый смысл заставил раввина возмутиться.
— Боже мой, Шифра, уж не хотите ли вы сказать, что у нее дурной глаз и оттого Хаим похудел?! — раздраженно воскликнул раввин. — Вы же умная женщина, Шифра! Что за глупости вам приходят в голову? И при чем тут несчастная Шейна?
Знахарка словно не замечала его раздражения. Она смотрела в темное окно и чуть раскачивалась из стороны в сторону. Раввин с испуганным удивлением услышал, что старуха бормочет себе под нос унылую однообразную мелодию. «Только сумасшедшей мне сейчас не хватает», — подумал он.
Шифра прервала пение и спросила, по-прежнему глядя в окно:
— Эта ваша служанка… Вы когда-нибудь видели, как она входит в дом?
Раввин растерялся.
— Как она входит в дом? Да, конечно, я… то есть… — Тут Яков почувствовал еще большую растерянность. — Я… то есть… Я видел, как она входит…
— В комнату, — подсказала Шифра. — Я вот знаю, что в вашем доме большие сени. И вы обычно сидите в гостиной за столом. Так ведь? — Она отвернулась от окна и взглянула прямо в глаза раввину. Завороженный ее пристальным взглядом, раввин только кивнул.
— Служанка… как ее зовут? Лея? Ваша Лея входит в гостиную. Вот здесь вы ее видите. Но ведь вы не видели, как она входит в сени с улицы. Правда, рабби? — при последних словах Шифра понизила голос до шепота. — Правда?
Реб Яков вынужден был согласиться. Тревожное чувство, вытесненное раздражением, вновь вернулось. Он действительно никогда не видел, как его служанка входит в дом. И как она выходит — тоже ни разу не видел. Почему-то сейчас его тоже вдруг испугало это обстоятельство.
— Как вы догадались, Шифра? — настороженно спросил он. — Как вы догадались, что я никогда не видел ее входящей в дом?
Шифра, не сводя с него взгляда горящих глаз, ответила — прежним шепотом:
— Потому что я никогда не видела, как она подходит к дому. Ее вообще никто не видел на улице. Никто не видит, как она приходит в Яворицы. Никто не видит, как она уходит. И нет в Долиновке никакой старухи, сдающей комнату одинокой еврейке.
В комнате воцарилась глубокая тишина, окрашенная страхом. Шифра вздохнула, провела обеими руками по лицу, словно отгоняя дурной сон.
— Скажите, — спросила она, — скажите, целовала ли она мальчика, перед тем как уложить спать?
— Я… я не помню… — Раввин нахмурился. — Нет, этого я не помню в точности. Может быть, нет. Хотя… Да-да, конечно, она целовала его, теперь я вспомнил!
— Вот так во время поцелуя она и высасывала из него жизнь. Она — не человек, рабби, — сказала знахарка. И, наклонившись к самому уху раввина, добавила: — Она — астри.
Раввин отшатнулся от ее жаркого шепота.
— Кто-кто? — непонимающе спросил он.
— Астри, — повторила знахарка. — Демоница, питающаяся кровью. Она давным-давно живет в этом доме. Я говорила габаю, но он и слушать не хотел. Дом давно следовало сжечь.
Раввин поднялся. Он чувствовал странное головокружение. Ноги казались ватными. «Душа тела — в крови», — вспомнилось ему сказанное в Торе. И еще он растерянно подумал, что почему-то верит словам знахарки.
— Она погубила вашу жену, рабби, — сурово сказала знахарка. — Ей приходилось прятаться, пока вы не надумали завести служанку. Это ваше желание дало ей возможность открыто хозяйничать в доме. Теперь она губит вашего сына. Жизнь уходит из его тела.
— Боже… — прошептал реб Яков. — Но откуда она взялась?..
— Кто знает, откуда берутся эти чудовища. — Шифра покачала головой. — Говорят, от всех ошибок. Даже если человек выругается — от этого может родиться добрый десяток демонов.
— Неужели моему сыну нельзя помочь?.. — простонал раввин.
— Только если вы сумеете изгнать чудовище, заставить его уйти, — сказала Шифра твердо. — Но для этого нужно иметь бесстрашное сердце. Запомните: астри имеет облик не человеческий, а дьявольский, жуткий. Чтобы отвести глаза тем, кто на нее смотрит, она должна проглотить щепотку соли или съесть крошку хлеба. Тогда вам кажется, что перед вами женщина, причем точь-в-точь такая, какую вы ищете… Вы ведь соль по-прежнему держите в сенях?
Раввин кивнул, весь обратившись в слух.
— Так вот: ступайте домой и подмените соль. А хлеб вовсе уберите. И внимательно осмотрите все, чтобы там ни крошки нигде не осталось. Ждите, пока она войдет.
— Но чем же я подменю соль? — растерянно спросил Яков.
Шифра вздохнула.
— Этого я не знаю, — призналась она. — Это вы должны придумать сами. Только учтите: то, что вы положите в солонку, на вкус не должно отличаться от соли. Иначе астри заметит подмену и не покажется вам на глаза. А вы должны увидеть ее в истинном облике и тогда заклясть молитвой. Только в этом случае ваш сын выздоровеет.
…В то утро случилась в Яворицах страшная гроза — что само по себе казалось странным. Ведь зимой гроза — что может быть удивительнее? А тут — с громом, с молниями, да еще с какими! Словно какая-то могучая сила разрывала небесный шатер пополам. И то сказать — раскаты грома иной раз бывают похожими на звук рвущегося полотна, только тысячекратно громче.
И мало того, что гроза. Тучи, нависшие над местечком, были столь черны, что день был темнее ночи. Люди принуждены были зажигать свечи, дабы заниматься обычными домашними делами.
Раввин Яков Гринберг не спал. Он сидел в старом кресле и ждал. Тьма в комнате была кромешная, только изредка прорезавшаяся вспышками молний. И тогда лицо рабби Якова могло бы поразить случайного свидетеля своей мертвенной синевой и недвижностью.
Но свидетелей не было, он был совершенно один в доме.
Ближе к полуночи Яков услышал в сенях осторожные шаги. Потом знакомый голос — голос служанки Леи — произнес:
— Рабби, вы еще не спите?
Сердце Якова гулко ударило. Он даже подумал, что эхо от этих ударов можно было услышать и в сенях, где остановилась эта женщина.
Но то был всего лишь гул в ушах, который слышал он и только он. Яков собрал все силы и ответил так, чтобы голос его не выдал:
— Нет, я не сплю, Лея. Входи.
Но служанка не вошла. Она — раввин слышал это — ходила по сеням, передвигала какие-то ящики, коробки. Судя по звукам, ее нетерпение возрастало. Наконец шаги замерли: видимо, Лея нашла то, что искала. Рабби Яков знал теперь совершенно точно: она искала соль.
Или то, что он положил вечером в солонку вместо соли.
Он зажег свечу, стоявшую на столике, и позвал, чуть повысив голос:
— Лея!
— Иду, рабби, иду, — тотчас откликнулась она.
Раввин поднялся со своего места, взял в руки свечу и пошел к двери. Он остановился в нескольких шагах от входа, когда дверь распахнулась и на пороге появилась та, которую он до сего дня полагал своей служанкой.
Раввин не мог впоследствии объяснить, как только его сердце выдержало истинный вид той, кому он доверял своего единственного сына.
Теперь она была огромного роста. Ее длинные руки больше походили на обезьяньи лапы, имели скрюченные пальцы, оканчивавшиеся острыми загибающимися когтями. Вместо ног, как и положено нечисти, астри имела когтистые лапы — вроде птичьих, но покрытые крупной чешуей.
Страшнее всего, конечно же, были ее налитые кровью глаза и тускло сверкавшие в пламени свечи клыки.
Рука, в которой раввин держал свечу, предательски задрожала. По стенам побежали тени, словно целое полчище нечисти сопровождало чудовищную служанку.
Астри, казалось, не замечала изменений своей внешности. Собственно говоря, так оно и было — ведь для самой себя она всегда оставалась одной и той же. А увидеть себя чужими глазами не может даже астри.
— Что с вами, рабби? — спросила она. И раввин ужаснулся тому искреннему участию, которое прозвучало в голосе чудовища — вполне человеческом, так не вязавшемся с ее внешностью. — Вы, случайно, не заболели? У вас руки дрожат… — Она сделала шаг ему навстречу, но тут раввину Якову удалось наконец немного овладеть собой.
— Демоница, — сказал он хриплым голосом, — дьяволица, что ты сделала с моим сыном? Верни его силы, верни его здоровье, чудовище…
При этих словах астри застыла. Взгляд ее налитых кровью глаз скользнул вниз, и она поняла, что разоблачена. Жуткое лицо ее исказил гнев. Она издала жуткий вопль и потянулась своими когтистыми лапами к раввину. Еще мгновение, и демоница разодрала бы несчастному горло.
Раввин отшатнулся, выше поднял свечу и собрав все свои силы, громко начал читать молитву-заклинание:
— Во имя Господа, Бога Израилева, Великого и Страшного…
Астри взвыла еще пронзительнее, но слова молитвы словно пригвоздили ее к полу. Вопль оборвался. Она не могла пошевелить ни руками, ни ногами, скованная силой молитвы. Демоница превратилась в огромный истукан. Только налитые кровью глаза ее продолжали жить и гореть дьявольским огнем.
Раввина же Якова каждое произнесенное им слово делало сильнее. И голос его становился увереннее. Когда же произнес он слово: «Омен», — астри-чудовище издала последний свой вопль, пронзительный и жалкий, и исчезла. Раввин в изнеможении опустился на пол и лишился чувств.
Только к вечеру он пришел в себя настолько, что смог пойти к знахарке за оставленным у той малышом. Уже когда он стоял на крыльце, прижимая к себе хнычущего мальчика, Шифра спросила:
— Чем же вы подменили соль?
Реб Яков скупо улыбнулся.
— Слезами, — ответил он. — Я собрал слезы, выплаканные мною вчера над пустой колыбелью Хаима, выпарил их и положил в солонку щепотку этих моих высушенных слез.
Шифра кивнула и больше ни о чем не спрашивала. А Яков-Лейзер Гринберг вернулся домой. Он дал сыну второе имя[13] — Лейб, что значит «Лев», потому что именно лев было символом племени патриарха Иегуды, символом силы, ловкости и выносливости.
А еще — потому что по-еврейски имя это созвучно было со словом «Лебн», что значит «жизнь». Так же, как и первое имя мальчика[14]. И он надеялся, что два этих имени вместе помогут мальчику и впредь справляться с болезнями (он предпочитал думать о болезни, а не о чем-то еще). Никогда впредь не воспоминал реб Яков-Лейзер Гринберг об этой истории и никогда ни слова не сказал Хаиму-Лейбу о его страшной няньке.