Храбрым человеком был Петр, но и его смущали рассказы о непобедимости бояр, перенявших злую силу с помощью ведовства мельника. Сам образ Пантелеймона, божьего старца, мешал поверить услышанному. Если и знались бояре с нечистой силой, то не через мельника, который, возможно, лишь что-то знал об этом в силу своей старости и мудрости.
Жизнь и здравый ум Петра зависели от разрешения этих сомнений, что заставило Петра отправиться на мельницу вечером, после окончания работы. Перейдя замерзшую речку и поднимаясь на взгорок, ведущий к мельнице, Петр вспомнил рассказ жены о виденных ею на этой дороге боярах, и необъяснимый страх, как живое существо, невидимо прикоснулся к лицу Петра. Однако не так его воспитали отец с матерью, чтобы отказаться от задуманного, струсив перед неизвестной опасностью.
Тропа вступила в лес. Бывший намедни сильный ветер обил снег с ветвей, и деревья стояли черные, мертвые, устремляя верхушки к такому же черному, в тучах, небу. Вдруг Петр помертвел — страшный крик мучимого человека, потерявшего надежду на освобождение, раздался вдали, заставив его остановиться, обливаясь потом. Но вслед за этим раздалось хлопанье крыльев, и Петр, с легким чувством стыда за детскую слабость, понял, что то баловал филин.
Уже не обращая внимание на окружающее, Петр быстрыми шагами приближался к мельнице, темной громадой стоявшей впереди. Светилось лишь одно из узких окошек.
Подойдя к нему, Петр позвал Пантелеймона. Тот откликнулся сразу, приветливо пригласил войти и воткнул в стену еще одну лучину, чтобы стало светлее.
Жилище Пантелеймона представляло собой крохотную каморку под самой крышей мельницы, из окошка которой можно было увидеть днем лес. В углу лежали старые мешки, служившие постелью, напротив стояла длинная лавка, подобие стола, сделанного из пня. На нем лежала горбушка хлеба, да стояла деревянная кружка с водой.
— Садись, Петр, ужинал ли? — спросил старик. — Правда, у меня только хлеб и вода, но голодному эта еда — самая лучшая. Слышал я о твоем горе, сочувствую тебе и жене твоей, но время лечит всякие раны. Уж я это знаю, сколько годов прожил.
Глядя на Пантелея, видел перед собой Петр высокого, тонкого костью старика, отчего худоба его казалась еще сильнее. Время смотрело из его бесцветных слезящихся глаз. Кожа походила на засохший кленовый лист, в котором перемежаются желтоватые и коричневые цвета, столь же тонкая и казавшаяся ломкой.
Белые, сплошь седые волосы обрамляли лицо, придавая ему вид почтенной благости. Внимательно смотрел мельник на Петра, ожидая, но не спрашивая причин его позднего появления.
Глядя на старца, Петр испытывал стыд в своих подозрениях, не зная, как начать разговор. Однако неожиданно обратил внимание на отсутствие в каморке, где мельник жил постоянно, святых изображений. Это придало ему силы, и он обратился к старику:
— Дед Пантелеймон, живешь ты на отшибе, одна мельница да лес с рекой. За каким интересом к тебе бояре повадились?
— Что ты, сокол, какие бояре, что им делать в моей убогости. Зерно на муку для них другие возят. Да и муку, верно, видят они только в пирогах. Откуда такая придумка?
— Люди бают, что ты уменьем владеешь, силу придать невиданную, заклятьем человека извести и излечить, сделать так, чтоб ни булат, ни булава страшны не были, и чтобы…
Вдруг Петр осекся, увидев изменения, произошедшие с мельником. Тот поднялся во весь рост, даже распрямился. Глаза чуть не выкатывались из орбит. Протянутые вперед руки дрожали, а самого мельника трясло, как в падучей:
— Как смел ты, придя к старику беспомощному, всю жизнь прожившему в кротости и служении другим, обвинять его в делах богомерзких, кознях дьявольских? Почему не провалится земля у тебя под ногами за речи твои паскудные, честность и старость порочащие? Посмотри на руки мои, работой поскрюченные, на убогость каморы этой, где всю жизнь провел, мешки, постелею служащие — разве стал бы я жить в бедности, если б силой приворожить злато обладал!
Пена запузырилась в углах губ старика, вонючие хлопья разлетались во все стороны, попадая Петру в лицо. Лоб мельника почернел, и Петр испугался, что с ним приключится падучая — али еще хуже, помрет дед по его вине, носителе злобных наветов.
— Успокойся, дед, — закричал он. — Я ведь не обвинять тебя пришел. Со смерти сына голова как затуманилась. Все ищу причину, по которой убили его, а тут и к пустым речам прислушаешься. Прости меня, Бога ради, как бы беды не приключилось. Может, воды дать испить?
Старик, лицо которого постепенно приобретало обычный цвет и выражение, вытер губы подолом рубахи и сел на лавку.
— Прощаю тебе, Петр, только из-за горя твоего, оно и прямь разум тебе затуманило. Иди себе домой, да не рассказывай впредь небылиц про старика.
«Слава тебе, Господи», — подумал Петр. — «Живой остался старик. Это надо же было байки Спирьки да Потапа слушать, совсем ум выбило».
— Прощай, дед Пантелей, прости слово худое, пошел я домой.
— Совсем я обессилел после охулки твоей, иди, не смогу до порога проводить.
Да Петру и не надо было, чтоб его провожали, он быстрым шагом пошел из каморки и уже за порогом обернулся, еще раз прощения просить. Обернулся — и обомлел: вслед ему вместо лица благостного, стариковского смотрела личина страшная, оскалив зубы деревянные, наставив глаза оловянные.
Понял Петр, что обвел его колдун, да и не колдун это обычный, а мертвец оживший, к жизни возвращенный волею сил нечистых, бесовских. Но стряхнул с себя оторопь мгновенно, коршуном к упырю метнулся, схватил за плечи, пытаясь с лавки сдернуть:
— Отвечай, погань, какой силой наделил бояр подлых, детоубийц, семей разорителей! Не скажешь, как обойти, побороть силу эту — с землей смешаю, из которой ты выполз, на горе людям честным!
Так кричал Петр, пытаясь свалить мельника с лавки, однако почувствовал, что вся сила его немалая не может сдвинуть упыря. Мертвяк сидел, не шелохнувшись, вперив глаза свои бесовские в лицо кожевенника, побагровевшее от усилий. Гримаса, как бы медленная усмешка искривила личину старика. Голосом звонким и молодым, потрясшим Петра, он спросил:
— Неужто потягаться силами хочешь со мной, мужик темный, убогий? Да разумеешь ли ты, против какой силы идешь, крестом своим жалко потрясая? Горе у него великое, щенка убили! Да за дело убили, по вине матери его, увидевшей, что не надо, еще и ее извести нужно!
Тут поднялся мельник с лавки, сбросил своими тонкими руками, обретшими силу нечеловеческую, руки Петра. Кожевенник почувствовал, как его живая сила, как вода из тела вытекает, заменяясь беспомощностью, доселе ему неведомой. Но не мог Петр отступиться, снова бросился на старца — однако расстояние между ними в крохотной каморке все увеличивалось, как будто стояли они в поле чистом.
По углам тени стали сгущаться, темное марево заклубилось, поднимаясь вверх, к потолку. Что-то странное, неопределенное стало в нем прорисовываться, обозначивая то фигуру скорбную, то глаза, отдельно от тела глядящие.
Между собой и мельником увидел Петр боярина Воротынского, в одеждах сверкающих, струящихся вместе с телом врага, придавая ему неопределенность, как бы отгораживающую от мира людей, Петрова гнева и возможности навредить ему. Ощущая себя в непрерывном движении, все убыстряющемся, продолжающим бросок к мельнику ненавистному, Петр пролетел сквозь князя, дивясь быстроте своей в столь крошечной каморе. Но мельник не приблизился и не пошевелился, ясно видимый, но как будто верстами от Петра отделенный.
«Я как волчок дитячий, все быстрей, быстрей лечу, а попреж на месте», — смутно мелькнула мысль, среди других, отрывочных, несвязных, как выкрики горячечного больного.
Странный гул услышал Петр, давно уж звучавший, но воспринимаемый только краем сознания — высокий, напряженный звук, в котором прорывались ноты страдания запредельного. Он осязаемо ввертелся в голову, разделяя ее надвое, как стрела застрявшая.
«Да меня убили!» — ясно понял Петр, однако прежде чем обеспамятеть, снова увидел мельника, все так же стоящего, уже в обличье человека и темным, давящим взглядом своим умертвляющего последние силы кожевенника.
Тела не было, только мысль кого-то жалкого, себя не осознающего, билась в темноте, отдельно от всего — кто я? Обрывки слов, непонимаемого значения, вопросы ясные в какой-то точке сознания, но которые невозможно выразить мыслью, ощущение своего «Я» как этой точки, не принадлежащей ни миру, ни человеку, ровный гул, сопровождающий стремительное движение во мраке, мертвом и бесконечном — и вдруг ощущение своих пальцев, вцепившихся во что-то холодное, реальное, земное, соединившее ощущения, мысли с телом человека, затормозившей безумный полет.
Петр осознал себя, но пошевелиться не мог, глаза не разлеплялись, только холод в судорожно сжатой руке давал ему ощущение жизни. Он вспомнил мельницу, превращение старика, видение князя, свои бесплодные усилия узнать у мельника правду о боярской силе и ее уязвимости. Потом он понял, что пальцы его глубоко пробили мерзлую землю, которая дала ему реальность и возвратила к жизни.
Он почувствовал свое тело, открыл глаза, с трудом сел, привалившись к еловому стволу. Мысль о возвращении упыря придала ему новых сил, он вскочил, желая увидеть мельницу и понаблюдать за ней, однако со всех сторон его окружали спящие зимние деревья, да близко журчал незамерзающий ручей.
Петр подумал, что нечистая сила занесла его в глубину леса, чтобы плутал там до смерти от мороза и голода. Черное, уже ночное небо казалось лежащим на последних высоких ветках деревьев, шумевших при порывах ветра, сбрасывавшего с них небесную чернь. За ней открывался небосвод, сияющий холодными, отрешенными звездами.
Кожевенник брел, натыкаясь на деревья, проваливаясь в снег, застревая в буреломе, стараясь во время просветов в тучах и появления лунного света определить, где он, и путь к дому.
Казалось, что ночь близится к концу, ему было жарко от слабости и борьбы с чащобой, но даже прежде пути домой он хотел увидеть мельницу, убедиться, там ли боярин, или видение это было происком нечисти. Выбираясь из особо заплетенной чащобы, в свете на мгновение выглянувшей луны, увидел он белеющею снегом тропу, по которой шел к мельнице. Но вместо вырубки, на которую выводила раньше тропа, сейчас она упиралась в деревья, почти смыкающиеся стволами. Понял Петр, что и сама мельница, и место, на котором она стояла, исчезли вместе с мельником. Он никогда не сможет узнать, в чем заключена непобедимость боярская, колдовская, против которой человек смертный бессилен. Не думал Петр, что тяжесть на сердце может увеличиться, но невозможность отомстить за сына подавила его дух, надежду в возмездии найти успокоение.
Тропа вывела его к дому. Он понял, что ночь только начинается, а колдовская морока замутила ему голову, заставив короткое время принять за целую ночь. Он постоял перед домом, желая прийти в себя и не показать жене пережитого им ужаса. Отряхнулся от снега, вытряс из волос сухие листья и обломки веток, набившиеся в чаще, где он потерял, не заметив, шапку. Войдя в теплый дом, увидел Спиридона на лавке возле окна, хлеб на столе и сидящую рядом Аграфену, с тревогой глядящую на дверь:
— Слава Богу, ты пришел. Почему так поздно? Спиридонка уж какое время назад закрыл мастерскую.
— Заглянул к Игнату насчет кожи, да ты знаешь его, балабола, так заговорил, что про время забыл. Давай, что есть, горячее, замерз что-то по пути домой.
Аграфена уже доставала из печи котелок, источающий аромат похлебки с сухими грибами. Ослабев от мыслей тяжелых, блужданий по лесу, Петр ел быстро и жадно, на него непохоже, обмениваясь с женой короткими замечаниями. Спиридон, тихо сидевший на лавке, думал о своем — он понял, что хозяин обманул жену, поскольку знал, что Игнат намедни уехал по своим делам. Да и видел парень, что Петр, выйдя из мастерской, завернул к лесу, в котором делать ему было нечего, если только не запала безумная мысль разобраться с нечистью на мельнице.