Глава 16

Правда о Пантелеймоне и его делах, которую Петр узнал на пропавшей мельнице, заставила его по-другому взглянуть на происходящее. Он понял правоту Потапа, предостерегшего от битвы с боярами — содельниками нечистых. Возникли у него опасения и за жену свою, которая видела бояр, направлявшихся к мельнице. Теперь, когда мельника не стало, они, видать, утратили возможность питать и укреплять свои силы. Виновником этого был Петр, и отомстить могли не только ему, но и жене. Вспомнились слова Потапа, что не все ему известно, и решил Петр пойти к соседу, выпытать, что значили речи его.

Изба Потапа, при жизни жены его чистая и уютная, после ее ухода опаршивела, как и сам хозяин. Пол был черен, в комьях грязи, на лавках стояли немытые неделями чугунки. Тараканы хаживали важно, не боясь света лучины, а Потап громко храпел, уронив голову на стол. Сына его, видно, забрала бабушка.

Петр толчком разбудил пьяного, брезгливо присел на лавку с краю. Потап, выпучив безумные глаза, долго вглядывался в бывшего приятеля, как будто видел в нем кого-то другого — внушающего ужас. Наконец до него дошло, кто перед ним.

— Потап, опомнись, можешь ли ты понимать меня? — спросил Петр.

Огромный мужик вдруг неожиданно залился слезами, утирая лицо подолом несвежей рубахи.

— Что ты сидишь, сопли по лицу мажешь, — заорал Петр. — Я к тебе по делу пришел, ты, образина, облик человеческий совсем потерял.

— Не знаешь ты… — начал Потап, но посетитель прервал его:

— Вот и хочу узнать, за тем и пришел. Помнишь, ты сказал уже эти слова, когда стращал меня боярами. Так чего я не знаю?

Хозяин, несколько пришедший в себя, тяжко вглядывался в его лицо.

— Мне уже все равно, только за сына боюсь, но должен я хоть кому-то рассказать правду. Только поклянись, что умрет она вместе с тобой, а если мой сын умрет — распоряжайся ей по своему усмотрению.

— Клянусь тебе именем своего сына, злодейски убитого.

Потап помолчал минуту и стал рассказывать:

— Ты знаешь, как мы жили с Полей. Уже не мальчик был, когда ее встретил, но не мог думать, что любовь такая возможна. Думал, это все сказки, или чувство такое только для людей высоких, благородных. Так нет же, и у нас, человеков низким рождением, бывает это чудо. Оно для всех редкое.

Родился сын, прожили мы вместе уже года два, как стал я замечать у жены тоску. Как вроде отходит она от меня, старается скрыть горе какое-то, да не может. Стал я ее расспрашивать, уговаривать, да она все отнекивалась, пока дня через два после нашего разговора не вбежала вечером в избу, простоволосая, вся в снегу грязном, тогда как раз таяло, и упала перед образами с криками и рыданиями.

Меня как к земле прибило, не мог понять, что случилось, стронуться с места. Наконец подошел к ней, обнял, донес до лавки, раздел, снял мокрые сапожки. И тут она все рассказала: в церкви боярин Воротынский увидел ее, и с той минуты стал преследовать бесчестно, домогаясь любви при живом муже. В тот вечер он подстерегал ее у поворота дороги к дому, но она раньше увидела его и бежала домой путем кружным, по-над берегом реки, падая в грязь и хоронясь изгородями. Страшная вина лежит на мне, не вышел я против боярина за жену свою, струсил, хоть и не знал тогда о черной силе его. А на другой день она исчезла, искал ее два дня, никому не говоря, но душой зная, что произошло с ней.

На исходе второго дня воротился домой, там почти темно, одна лишь лучина тонкая горит, а на лавке она лежит. Радостью сердце обожгло — вернулась! Даже не думая, откуда, бросился к ней, и лишь тогда увидел ее мертвую неподвижность. Увидел и платье богатое, жемчугами расшитое, которое она не то что не носила, но и не видела никогда, волосы длинные, в девичью косу заплетенные, непокрытые, как вроде она и не замужем, браслеты и перстни на руках. Столь велико было мое изумление и ужас нечеловеческий, что я и горя не почувствовал сначала.

Вдруг из тени в углу появилась фигура неясная, медленно, как по воздуху плывя, приблизилась ко мне, заледенив сердце еще сильнее, и тут узнал я боярина, врага нашего, Воротынского. Остановился, посмотрел на меня, потом не улыбнулся, оскалился, лишь губы растянув, и сказал:

«Жена твоя со мной была, утешься, против воли своей. Теперь она мне не нужна, но и болтать ей позволить не мог. И ты помни, слово скажешь — сына потеряешь».

Потом вдруг захохотал, да так весело, искренне, как человек праведный, да и говорит мне:

«А украшения да платья сними, продашь потом, богатым будешь. Новую жену заведешь, сыночке, дитятке своему, погремушек купишь!»

Так с хохотом и вышел из дома. Уже потом услышал я речи про связь его с нечистой силой. Не мог заставить себя пойти против нее. Всем сказал, что жена умерла от болезни, снял с нее одежды и драгоценности нечистые, да в землю за церковной оградой закопал, чтоб святые духи не дали подняться злу, в них заключенному. С той поры я не живу. Знаю, что предал любовь свою, боюсь боярина-упыря, боюсь за сына своего, всего боюсь и от всего в вине спрятался.

С ужасом выслушал Петр исповедь Потапа, не зная, что сказать в ответ, не умея утешить, да и не понимая, что самом уделать. И светлая мысль вдруг осенила кожевенника — если бояре заодно с темной силой, обиженные ими отомстить за себя не могут, нужно идти к царю, поставленному над всеми самим Богом и в нем черпающему свои силы, против которых не устоять бесовским боярам.

Деяния Воротынского в рассказе Потапа были столь чудовищно извращенны, что Петр, полностью веря словам соседа, в какой-то части души словно заслон им ставил, поскольку признав их, да видя своими глазами убийство невинного ребенка, уже не мог больше он сомневаться в бесовской силе бояр. И Петр, всю жизнь, как его учили родители, полагавшийся только на свои силы, вынужден будет признать, что сам лишен возможности уничтожить зло, без помощи кого-то, неизмеримо более сильного и могущественного.

Потап молчал, по-видимому, уже сожалея о своей откровенности. Зная Петра многие годы как человека сильного душой, скорого на помощь и на расправу с врагом, пусть даже не его семью обидевшим, он понимал, что как бы возложил на Петра ответственность за наказание боярина, не только жену его убившего, но и глумившегося над ней в смерти, наслаждаясь ужасом мужа и потерей им достоинства. Не завидуя справедливой силе Петра, он не только уважал его, но тайно, почти по-детски преклонялся ему, желая, чтобы стал Петр если не братом ему, то хотя бы другом.

И теперь сожалел Потап, что горькой своей исповедью укрепил Петра сражаться с боярами, сила которых наверняка погубит его. Сожалея о Петре и стыдясь своей никчемности, в то же время он ясно осознавал, что при всем своем самоуничижении и раскаянии все же не сможет решиться помочь Петру, хоть и жизнью не дорожа и не в силу страха за сына, но боясь встретиться лицом к лицу с бесовством бояр. Ужас перед нечистой силой был его глубинной сущностью, отражавшей вековой страх перед злыми духами, которых не только бояться следует, но и ублажать, чтоб вреда не нанесли, и тем более, не идти против них.

— Забудь о том, что я рассказал. Все равно уже ничего не изменишь. Да и изведя бояр, разве вернешь себе сына, а мне жену.

«И к себе уважение», — уже про себя добавил Потап.

— Спасибо, что доверился мне. Не казни себя за трусость. Я ведь, как и ты, за сына не отомстил, бесов побоялся. Но подумай сам, если дать им разгуляться, то и не остановишь. И сей час не знаем, кому они причинили беду. Я и о твоей не знал, пока не рассказал. А сколь людей молчат от страха, злыдней боясь, забыв о том, что и добро существует, со злом борется — но и ему помощь нужна, хоть и от нас с тобой.

— Нет, — ответил Потап, — не твоей породы я человек. Не стану я ни источником силы для тебя, ни простым посохом, на который в пути опереться можно. Прости, если не слишком мерзок стал я тебе.

— Не за что прощать, — ответил Петр. — Всяк человек свои силы знает. Лучше сразу отступить, признать немощь свою, чем в час решительный сбежать.

Встал Петр, потянулся, показалось, что за все время разговора даже не шелохнулся — так поразил его рассказ хозяина. Руки-ноги как деревянные стали, еле суставы распрямил. За беседой время прошло, лучина погасла. Только снежная белизна сквозь тусклые окошки просвечивала, чуть освещая комнату, не давая выпятиться запустению. Она молодила смутно видимое лицо Потапа, за плечами которого, как из света этого, возникла прозрачно жена его, такая молодая, какой помнил ее Петр — но с лицом скорбным и вопрошающим, как будто в душу ему глядящим.

И как последним, недостающим камешком стало это видение. Оно упрочило решимость Петра идти к самому царю за защитой, не только для себя, но и для всех других, сломленных, раздавленных боярским произволом, потерявшим свою душу и опору в жизни. Уже не слушая Потапа, пытавшегося что-то говорить ему вслед, вышел Петр в морозный вечер, обдавший его острой, яблочной свежестью и редко срывающимся снегом.

Как новым взглядом, окинул пустую улицу, не освещенные лучинами окна, несмотря на непоздний час, услышал протяжный вой собак, ежевечернему постоянству которого удивлялся мельком, не придавая значения, уже который вечер — и поразился своему незнанию, той стене, которую в непоколебимой вере в непреходящесть своего домашнего счастья выстроил между собой и остальными людьми. А ведь слухи о боярских злодействах ходили уже давно, да его уши миновали. Если просили люди о помощи, а он знал, что люди его уважали, то против обидчика из своих же мастеровых, простых людей.

Вдруг, странной болью кольнула сердце мысль, что при всей людской к нему приязни, не было у него друга настоящего, верного, который, возможно, и открыл бы ему глаза в неведении его, заставил бы раньше взглянуть на бояр Воротынского по-иному, может, и сын бы его жив остался, и жена Потапа, да и другие, неведомые ему, погубленные злодеем люди.

Мысль идти к царю, отлившаяся в твердое решение, не могла заслонить раздумий о тех трудностях, с которыми ему придется встретиться. Ведь царь — не боярин даже, к нему просто не войдешь, да и поверит ли ему, ведь сам Петр за бредни почитал рассказы о бесовских проделках Воротынского с подручными.

«Об этом мыслить буду, когда к царю ближе подойду. Сомневаться, дела не начавши, значит его сразу погубить», — думал Петр, подходя к дому.

В окне его, единственном на всей улице, светился огонек, ждали его Аграфена со Спиридоном. Согрело это сердце Петра, однако и озаботило — как жена отнесется к его решению. Ведь ей одной оставаться, только Спиридонка поддержкой будет, а ведь бояре и против нее зло имеют. Но и обмануть жену, не сказав, куда и зачем идти собрался, Петр не мог, не в его повадках ложь была.

Войдя в дом, встреченный теплом и приязнью близких, Петр от ужина отказался и, сняв кожух, отправился в общую с женой комнату за кухней, позвав Аграфену. Когда она вошла, уже открыл большой сундук, сработанный еще прадедом. В узорные доски крышки включено было дерево неизвестной породы, которое по прошествии сотни лет источало тонкий, чуть уловимый, но какой-то пьянящий аромат. У Петра он связывался с жизнью, счастьем, нежностью к жене и сыну. Увидя сундук открытым, жена побледнела, понимала, что только за одной вещью мог заглянуть туда Петр.

— Знала я, сердце чувствовало, на тебя в эти дни глядя, что ты задумываешь. Хоть и отступился вначале, да не тот ты человек, чтобы смерть сына безнаказанной оставить. Да как же ты пойдешь против злобы Воротыновской, если ему в помощниках сам нечистый? Да и обо мне подумал ли ты, как я одна останусь, сына, дитя мое любимое потеряла, да и ты можешь погибнуть в бою неравном. Или ты хочешь грех на меня возложить страшный, непрощаемый, своей волей от жизни отказаться, как одна останусь?

— Граня, светлая моя, не говори так. Мне ведь нелегко было решиться супротив них идти. Да не могу я примириться, вроде должно было нашего мальчика убить. И я, слова не проронив, со злодеями согласился, вроде и сам был один из них. Подумай, они не только нашу жизнь разбили, но и других честных людей, боязливых, не смеющих против пойти. А от этого их горе еще темнее, потому как вину свою чувствуют в потворстве нечисти. Да я и сам тот же камень вины на сердце ношу.

— В том и дело, что никто тебе не помощник. Знаю, велика твоя сила, но что она одна, против нечисти?

— Поэтому и решил я не один с нею биться, а просить помощи у царя. Тому сам Бог помощник.

— Да что ты удумал, Петр, — горько молвила жена. — Разве допустят нас до царя. Боярин узнает, что идешь — погибель на пути приготовит, а дойдешь — там не только бояре-злодеи, но и добрые люди, царя охраняющие, увидеть его не допустят. Да и кто поверит про силы бесовские. Сам знаешь, есть бояре честные, вот среди них нечисть и прячется, под них подлаживается.

— Думал я об этом, но не может такого быть, чтобы нельзя было правде победить. Приду к палатам царским, а там посмотрю, как через порог перебраться.

Он ласково погладил тонкие, не боящиеся работы пальцы жены — несмотря на тяжелый труд, нежные, тонкие и ровные, сужающиеся к ногтям.

— Как Бог начертал нам встретиться, так и не даст разлучиться. Не бойся, красавица моя, вернусь я, не оставлю тебя одной. Моли бога, чтобы дело мое правое заладилось. Тогда и сын будет спокойно спать, и мы станем думать только о нем, с вечной нежностью и печалью, не грязня воспоминаний мыслями о злодеях. Верь мне, не плачь.

Лицо жены, плачущей в глубоком горе и по сыну, и по мужу, не искажалось, не краснело, как у многих людей. По исхудавшим щекам из прозрачных глаз скатывались слезы, которые Петр любовно утирал. Наконец Аграфена скрепилась, понимая, что муж нуждается в поддержке — его решение неколебимо — и принимая его правильность своим благородным и праведным сердцем.

Зная, что это для него, Граня пыталась стать спокойной. Благодарный ей за это понимание, Петр встал с лавки, вынул из сундука тонкую, почти невесомую кольчугу, как и сундук, сработанную дедом-умельцем. Она перетекала в его пальцах, как вода, посверкивая в отблесках лучины. Петр знал, что и деду, и отцу приходилось надевать ее, сражаясь, однако ни одно колечко не погнулось. Работа была на совесть, с заботой о собственной жизни.

— Любуешься, как дитя игрушкой, а я посмотрю — сразу вспомню, что она для сечи назначенная, — заметила Аграфена.

— Тем более, она должна сердце радовать, коль сработана дельно, — заметил Петр.

Он закрыл сундук, поцеловал жену, сказал, что мастерскую уже закрыл, завтра поутру отправляется в путь. Снова слезы проглянули в глазах Аграфены, но она скрепилась, сказав, что соберет ему в дорогу вещей.

— Потом, — улыбнулся Петр, — иди ко мне, любовь моя, сердечко мое. Первый раз после смерти сына и последний перед разлукой будем любить, как любили раньше, помнишь ли, в первые годы молодости нашей?

— Помню, — прошептала Граня, приподнявшись на носки и крепко обнимая за шею, — все помню, как вчера было. Без тебя мне белый свет не мил, храни тебя Господь. Но если что случится с тобой, не переживу я.

Так, обмениваясь нежными словами, любя друг друга, провели они ночь перед походом. Утром Петр встал рано, но жены уже не было. Умывшись, надел на рубаху кольчугу, которая под верхним платьем и видна не была, вышел к жене. Последний раз обнялись, благословили друг друга и Петр оглянулся, чтобы проститься со Спиридоном, но того не было.

Удивился Петр, что тот проститься не подошел, да вспомнил, что о предполагаемом походе не знал никто. Наверное, парень рано ушел. Ключ от мастерской у него есть, пусть там копается, а Аграфена потом все ему расскажет, подумал Петр. Ему было бы еще тяжелее прощаться и со Спиридоном, неизбежно ставшим бы отговаривать от задуманного.

Загрузка...