Глава 6

Петр тяжело опустился на лавку, привалившись спиной к бревенчатой стене. Приобнял ладонями уже стоявший на столе чугун с горячими щами, чувствуя огрубевшими пальцами приятное тепло. Запах кожи, дубильни, к которым привык с детства, сегодня казался новым и липким, исходил от рубахи, тела, казался застывшем сгустком в переносье, у самого лба.

Как незнакомую, оглядел комнату. Образа в углу, тусклый свет от слюдяного окошка. Черные глаза из-под ровных, чуть поднимающихся к вискам бровей, с тяжелой, какой-то тупой внимательностью оглядели вошедшую жену, Аграфену, высокую, полногрудую, стройную. Какие-то нездешние, прозрачные в светлую зелень глаза ее смотрели на мир спокойно, с достоинством, не подобающим простолюдинке.

Петр представил ее тяжелые золотые волосы, сейчас скрытые кокошником, ласку, которою она щедро одаривала его, и постепенно лицо его стало смягчаться, хоть беспричинная тяжесть не уходила с сердца.

— Что у тебя лицо-то темное, почему не ешь? — спросила жена.

— С утра как ворог черный заглянул в душу, оставил тяжкий камень на ней, грешной. Беспричинной тоской, как пеленой, застит божий свет от глаз. Не знаю, Граня, что со мной, гнетет сердце. А где Максимка?

— Да побег к соседскому Алеше, рукавички кожаные, что ты ему сделал, показать. А ты не печалься, верно говоришь, грех. В семье благо, не то, что у других. Посмотри хоть на соседа, Потапа. Утром шла от проруби с водой, а он уж пьян валяется, под березой, возле избы. Помнишь, как они эту березу с Полюшкой сажали после свадьбы?

Петр взял горбушку горячего хлеба, запустил ложку в чугунок, отхлебнул и от удовольствия аж глаза прикрыл.

— Ну ты и мастерица, каждый день ем и хвалю. А Потап, что ж, на все воля Божья, но уж больно рано Полинку он потерял. А жили-то хорошо, и Потап мастер, и Поля хозяйка, да и видна собой. Говорят, боярин-охальник Морозов все кружился возле нее, забыв заповеди Божии.

За последовавшим затем эпизодом Петр не заметил внезапно побледневшего лица жены.

Неожиданно, в паузе разговора, и тем более громко, хлопнула о стену резко распахнувшаяся дверь. Петр вздрогнул, уронив ложку и кусок хлеба, над которым нес ее ко рту, чтобы не расплескать. Не вовремя подвернулся хозяину Спиридонка, ученик Петра, ворвавшийся в дом, сверкая голубыми глазами, багровыми щеками и носом, с дорожкой соплей под ним. Кожух был распахнут, голубая рубашка в цветочек мокрая от пота.

— Где ты, жабий сын, шатался, — вызверился Петр. — Небось, опять с детьми катался с горки. Уже пора работать, а он явился обедать. Садитесь за стол, ваше высочество, отведайте щей, если успеете, пока я не закончу.

— Ой, дядька Петр, что мужики бают! Будто новый царь за народ стоит, против боярей-погубителей. Сказывают, будто молодой царь суров и грозен стал, когда узнал, сколько холопей извели бояре, последнее у них отбирая да жен воруя. А бояре силы собирают, супротив царя идти.

— Молчи, дурень, может, оно и так, да не тебе судить, мал еще. Все под царской волей ходим, что он решит, то и будет. И бояре, хоть сила их большая, против царя ничто.

— Так-то оно так, дядька Петр, но сказывают люди, что бояре не сами по себе царя извести хотят. Помогает им бесовская сила. Собираются их главные по ночам на старой мельнице. Мельник Пантелей, ведун, наделяет их за золото несметное травами заговорными. Кто их носит — ни царь, ни меч, никто не страшен. Через это ведовство и сами бояре стали чуть не колдунами-оборотнями, нет для них ни Божьего, ни царского указу.

— Прекрати попусту языком молоть, — сказал Петр с раздражением. — Видано ли дело, бояре-оборотни. Да и самого Пантелея видел ли ты, дурень? Древний старик, ветром качает, глаза в могилу глядят — станет ли он ведовством заниматься?

— А знаешь, Петр, — промолвила Аграфена, — я ведь никогда его в церкви не видала, сколь лет уж здесь живем. А что бояре на мельницу ездят, сама видела. Припозднилась с водой на речке, как подыму глаза — небо еще светлое, на нем всадники видны. Скачут по-над лесом, на взгорок и к мельнице. Один увидел меня, приостановился, вгляделся — и мне душа захолонула, глаза как не людски, прям огнем горят. Домой бежала, света не взвидев.

— Ну и ты за дурнем следом — черти, бояре, мельники. Иди лучше забери Алешку, темнеет и холодает уже.

Не успел он сказать это, внутренним толчком повернулся к окну, но видно сквозь слюду не было, никаких звуков не доносилось. Он вновь, как утром, ощутил смертную тоску, окружившее его безмолвие, сквозь пелену которого не слышны были ни жена, ни Спиридон, что-то говорившие, казавшиеся странными в их будничности, столь розной от испытываемых им чувств. Петр бросился к дверям, распахнул их, шваркнув о стену, чтобы увидеть тот ужас, который был ему предсказан внутренним видением в начале дня.

Группа бояр с холопями, разогнавшись с пригорка, мчалась по улице, безмолвно, в странном единстве между собой и лошадьми, представляя как бы нечеловечески организованное одно существо, источающее зло, пониманию которого нет места на земле.

Алеша стоял на другой от Петра стороне дороги, вдали, раскрыв рот, как бы оцепенев и не пытаясь перебежать к отцу. Мчавшийся впереди боярин, в богатом кафтане, с собольей опушкой, парчовой шапке, белизну лица которого подчеркивали рыжая борода и черные глаза, столь лишенные жизни, что казались мертвыми омутами, чуть тронул коня вправо и носком сапога задел мальчика, не удержавшегося на льду и молча, без крика, упавшего под копыта лошади предводителя, отбросившей его дальше, к следующему всаднику.

На мгновение мальчик скрылся в карусели лошадиных ног, и вот уже отряд промчался мимо. Со страшным криком Петр пытался броситься в гущу лошадей, но не успел. Лишь на долю секунды встретились черные живые глаза Петра и мертвые боярина. Дорога опустела, никто не вышел из домов, лишь к щели в заборе приник протрезвевший Потап.

Белый снег, подмерзший к вечеру, был испятнан кровью. Посреди дороги лежала жалкая тряпичная кучка, которая не могла быть его сыном, и возле которой на коленях уже стояла стонущая Аграфена, пытаясь нежными материнскими руками превратить то, что лежало перед ней, в ее мальчика, передать ему искру жизни, как было при рождении.

Петр молча опустился рядом с ней, не приемля свершившегося, осознавая его вне связи с собой и с сыном. Изломанные ручки сжимали рукавички, которыми он хвастался перед дружком и не выпустил в свой смертный час. Возможно, соединял их в мыслях с отцом, который должен прийти на помощь.

Так представлялось Петру, хотя убийство было так скоро, что ребенок вряд ли мог подумать о чем-то, конвульсивно сжимая ладошки. Правая сторона головы была раздавлена, а левая странно уцелела. Кусочек неокровавленного лба был прикрыт темным завитком, и в небо и в душу родителей смотрел прозрачный, как вода, зеленый материнский глаз, опушенный нежными ресницами.

Из уголка рта, который так смешно коверкал слова, пел песни с отцом, задавал такие серьезные вопросы и теперь замолчал навеки, струилась кровь, впитываясь в снег. Одна нога мальчика, с которой упал сапожок, расплющенная, лежала голой ступней в снегу, и Аграфена все пыталась прикрыть ее, спасая от холода.

Одежка сына была мокрой, меховая опушка слиплась, и неуместно, даже ему показалось кощунственно, мелькнуло мгновенное воспоминание о том, как они вместе с сыном хоронили под кустом боярышника любимого котенка Алеши, утонувшего в реке, такого крошечного, с такой же слипшейся шерсткой.

«Господи, не дай, чтобы это было правдой, пусть уйдет наваждение, это не должно, не может быть правдой», — проносилось в мыслях Петра. — «Это не твоя воля, это враг людей наслал своих подручных загубить невинное дитя и нашу жизнь».

Постепенно выползали соседи, убедившись, что бояре не вернутся. Вышел Потап с простыней, на которую положили тело. Подняли обезумевшую Аграфену, и скорбная толпа вошла в дом. Петр остался на дороге, возле сапожка сына, с диким вниманием вглядываясь в него, замечая, что он стал уже маловат, и большой пальчик ноги выдавил тонкую, тщательно выделанную отцом кожу.

И вдруг сапожок ребенка в мыслях заслонил сафьяновый сапог, носком которого князь Воротынский, скакавший впереди, толкнул мальчика. Как будто взорвался твердый кокон безмолвия, опутавший кожевенника. Он услышал крики жены и причитания соседей, увидел возле себя Спиридонку и Потапа, что-то говоривших ему, и пронзительно осознал мысль, все время бившуюся где-то в сознании: убить! Уничтожить врага, неожиданно возникшего, беспричинно разбившего жизнь его семьи, отнявшего невосполнимое.

Молча, сопровождаемый соседом и учеником, он входит в дом. Из комнаты слышится крик жены:

— Он, он, это был тот, которого я видела у реки, кто ехал к мельнице за дьявольскими, кто смотрел на меня с такой ненавистью, он нарочно убил сына!

Потап, мужик громадный, силы невиданной, с простодушным лицом, уже сизовеющим от пьянства, но все еще сохраняющим черты открытости, доброты, но и слабости тоже, услышав крики, замахал руками:

— Нельзя клеветать на достойного боярина. Никто его не видел среди убийц. Тише, неровен час, услышат, горя не оберешься!

От речей Потапа Петр содрогнулся:

— Ты, при моем мертвом сыне, перед лицом бога лжешь и кары не боишься! Разве мало помогал я тебе, а теперь ты, как холоп смердящий, покрываешь убийцу, жаловаться на которого я хотел самому царю!

Лицо Потапа от прихлынувшей крови почернело, но в его выражении, глазах проглянула непривычная, даже невозможная для его обычного вида неопределенности, услужливого добродушия, твердость.

— Помогал ты мне много, Петр, за это вечно тебе благодарен и отслужу, как скажешь, в любом деле. Но в этом пойти с тобой не могу. Знаю, знаю, как ножом ударю, но ты своего сына потерял и уже никогда не вернешь, увидишь только в Божьем царстве. А у меня уже нет жены, умерла моя красавица, моя певунья, да сын остался. Пусть я и плохой отец, жена была светом моей жизни, но сын — единственное, что у меня есть, общая наша кровинушка. Из его глаз смотрит на меня моя Полюшка, и убить его своими руками не могу. А ты думаешь, долго он проживет, да и мы с тобой, если пойдем против Воротынского? Не все ты знаешь, да и не нужно тебе, но имеет боярин силу непобедимую, и дана она ему не Божьим усмотрением.

— Опомнись, дядька Петр, слышь, и Потап говорит о бесовской силе боярина. И я тебе сказал, что добрые люди бают. Смирись, погибнешь и жене погибель принесешь. Да и кто ты, чтобы допустили тебя к царю с жалобой. Хоть, говорят, царь против бояр, но он врагов выбирает, глядя с трона царского, а не по каждой челобитной простого обиженного.

Молча слушал их Петр, сердце сжималось от розни между словами их правильными и глубиной неизмеримой того горя, о котором говорилось и которое требовалось принять со смирением, в ожидании встречи у престола Господня.

Вдруг Петр снова как опомнился: что я стою здесь, когда мой мальчик и моя жена одни? Уж не боюсь ли я увидеть его, а сына не разглядеть затем, во что он превратился и искать его потом среди живых всю жизнь?

Отбросив мысли страшные и греховные, Петр вошел в комнату, где мальчик уже лежал под белым, отмытый от крови, прикрытый так, чтобы видна была только неизуродованная половина лица, с закрытым уже глазом и длинными ресницами, лежащими на нежной, уже побелевшей щеке. Аграфена стояла рядом на коленях, чуть прикасаясь к сложенным, чудом уцелевшим ладошкам, не нажимая на них, чтобы не причинить боль изломанному тельцу сына, представляющему одну рану.

Петр опустился рядом, погладил сына по щеке, испытав острое желание поднять веко, в последний раз увидеть глаза сына, которые живыми зелеными озерцами глядели на него так часто, что казались непреходящими. Он был так мал, что вся будущая жизнь выражалась в нем, он был самой жизнью. Петр приобнял Аграфену, он чувствовал к ней мучительную жалость, желание приподнять своим крепким плечом тяжкую плиту горя, обрушившегося на ее плечи.

— Не плачь, душа моя, дитя наше уже у престола Спасителя. Он воздаст нечестивым, убившим нашего сына.

Похороны сына, скромная служба, почти безлюдная, из-за страха людей проявить сочувствие жертве всемогущего боярина, воспринимались Петром как нечто нереальное, невозможное.

Пьяные могильщики вырыли короткую могилку, и чтоб гробик поместился, подрыли глину в ногах со дна, сделав углубление, в которое должен был попасть конец гроба. Для того опускали его наклонно, надрывая сердца родителей видением того, как тело сына сдвигается, принимая тот изломанный вид, в котором лежало на дороге.

После похорон Аграфена замолчала, только роняла редкие слова, необходимые в общении, вместе с тем желая показать, что она не отделилась от мужа, их горе общее, безмолвно прося дать ей время в каком-то потайном уголке души собрать горе, сейчас охватившее ее всю, в своей огромности закрывшее ей всю остальную жизнь и требующее углубления в него, ибо иное явится предательством сына.

Петр понимал ее, соглашался с ней, но тем более тяжесть давила сердце, которое, как ему казалось, сжавшись в каменный комок, ни разу не отпустило, мешая дышать и чувствовать что-либо, кроме ежесекундного мучения.

Потап старался не показываться на глаза. Спиридон, как-то разом повзрослев, старался не только учиться ремеслу, помогать в мастерской, но и принимать на себя рабочую ношу хозяина. Стремился уловить хоть какое-то проявление желания, исполнение которого Спиридоном позволило бы пусть маленькую насечку сделать в непроницаемой стене, которой окружил себя Петр. И радение это замечал Петр, но не имел сил ответить на него. Безнаказанное злодейство, с которым он, по существу, смирился, делало его предателем сына в собственном разумении. Сердце требовало нарушить молчание, окружившее смерть сына, как будто тот и не жил на свете.

Загрузка...