Старинный особняк в стиле бю-арт на Риверсайд-драйв мог похвастаться множеством просторных залов, но самой большой была все же широкая галерея, занимающая всю фронтальную часть второго этажа. В стене, выходящей на улицу, было несколько огромных, от пола до потолка, окон, заклеенных и закрытых ставнями. Арки в противоположных концах соединяли галерею с остальными помещениями старого дома, а между ними тянулась непрерывная череда портретов в натуральную величину, написанных маслом. Тусклый свет электрических канделябров дрожал на тяжелых позолоченных рамах, а из невидимых колонок лились фортепианные аккорды – энергичные, напряженные и дьявольски сложные.
Констанс Грин и Диоген Пендергаст медленно шли по галерее, останавливаясь у каждого портрета, и Диоген вполголоса рассказывал историю изображенного на нем человека. На Констанс было бледно-голубое платье с глубоким вырезом, спереди отделанное черными кружевами, на Диогене – темные брюки и серебристо-серый кашемировый пиджак. Оба держали в руках высокие бокалы для коктейлей.
– А это, – сказал Диоген, встав перед портретом дворянина в роскошном костюме, с лихо закрученными вверх усами, которые несколько странно выглядели на его исполненном благородства лице, – le duc[6] Гаспар де Мушкетон де Прендрегаст, крупнейший землевладелец Дижона второй половины шестнадцатого века. Он был последним достойным уважения представителем благородного рода, основанного сиром де Монт-Прендрегастом, который получил этот титул от Вильгельма Завоевателя во время войны в Англии.
Гаспар был кем-то вроде местного тирана. В конце концов работавшие на его землях вилланы и крестьяне подняли восстание, и ему пришлось бежать из Дижона. Он хотел укрыться в королевском дворце вместе со своей семьей, но разразился скандал, вынудивший его покинуть Францию. Что случилось с семьей после этого, окутано тайной. Известно лишь, что в ней произошел чудовищный раскол. Одна ее ветвь перебралась в Венецию, а другая – та, что лишилась всех привилегий, денег и титулов, – бежала в Америку.
Он перешел к следующему портрету, на котором был изображен молодой человек с соломенного цвета волосами, серыми глазами, безвольным подбородком и полными, чувственными губами, почти точной копией губ самого Диогена.
– А это представитель венецианской ветви, сын герцога Гаспара граф Люневилль. Увы, к тому времени от былого величия семьи остался лишь титул. Он вел праздную беспутную жизнь, и на протяжении нескольких поколений его потомки следовали его примеру. Фактически в течение достаточно долгого времени род угасал, и эта ситуация сохранялась еще целых сто лет. Семья никак не могла вернуть былое процветание, пока две ее ветви не объединились в результате брака, заключенного в Америке. Но и эта новообретенная слава оказалась не вечной.
– Почему же? – спросила Констанс.
Диоген несколько секунд молча смотрел на нее, потом заговорил:
– Род Пендергастов уже долгое время находится в состоянии медленного угасания. Мы с братом – его последние представители. Хоть мой брат и был женат, его очаровательная жена… встретила безвременный конец, не успев родить ребенка. У меня же нет ни жены, ни детей. Если мы умрем, не оставив потомства, наш род исчезнет с лица земли.
Они молча подошли к следующему портрету.
– Американская ветвь семьи обосновалась в Новом Орлеане, – продолжил Диоген своей рассказ, – и была сразу же принята в высшие круги довоенного общества. Вскоре последний представитель венецианской ветви, il Marquese[7] Горацио Паладин Пендергаст, женился на Элоиз де Бракиланж. Их свадьба была такой шумной и роскошной, что о ней вспоминали на протяжении еще нескольких поколений. Однако их единственный сын неожиданно заинтересовался жившими в тех краях представителями коренного населения, а также их обычаями, и дело приняло совершенно неожиданный для семьи оборот. – Диоген указал на портрет высокого человека с эспаньолкой, в ослепительно белом костюме и широком голубом галстуке. – Август Робеспьер Сент-Сир Пендергаст. Это был первый потомок объединенной семьи, врач и философ. Он отбросил лишнее «р» в фамилии, сделав ее более «американской». Август был представителем сливок старого общества Нового Орлеана, пока не женился на потрясающе красивой женщине из одного индейского племени, которая вообще не говорила по-английски, зато совершала странные ночные обряды. – Пендергаст замолчал, словно о чем-то задумавшись, потом негромко рассмеялся.
– Удивительно, – невольно прошептала Констанс, очарованная его рассказом. – Все эти годы я смотрела на лица на портретах, давала им имена и придумывала истории их жизни. Насчет самых последних я еще могла догадаться, но остальные… – Она покачала головой.
– Разве мой двоюродный дед Антуан не рассказывал вам о своих предках?
– Нет, мы никогда не говорили на эту тему.
– Нисколько не удивительно. Видите ли, он поссорился с семьей. Как, впрочем, и я. – Помедлив, Диоген продолжил: – Насколько я понимаю, мой брат тоже не обсуждал с вами семейных вопросов.
Вместо ответа Констанс поднесла к губам бокал и сделала небольшой глоток.
– Я знаю о своей семье очень многое, Констанс. Мне пришлось приложить немало усилий, чтобы узнать ее секреты. – Он опять посмотрел на нее. – Не могу передать, как я счастлив, что могу поделиться ими с вами. Мне кажется, я могу говорить с вами… как больше ни с кем.
Констанс на мгновение встретилась с ним взглядом, но тут же перевела его на портрет.
– Вы имеете право это знать, – продолжал Диоген, – потому что вы, в конце концов, тоже член семьи – в некотором роде.
Констанс покачала головой:
– Нет, я всего лишь воспитанница.
– Для меня вы значите больше. Намного больше.
Они продолжали стоять перед портретом Августа. Чтобы прервать тишину, которая уже становилась неловкой, Диоген спросил:
– Как вам коктейль?
– Необычный. Первоначальная горечь, попадая на язык, превращается в нечто совершенно иное. Я никогда не пробовала ничего подобного.
Она робко посмотрела на Диогена, и тот улыбнулся:
– Продолжайте.
Констанс сделала еще один глоток.
– Я чувствую вкус лакрицы и аниса, эвкалипта и, пожалуй, фенхеля – и еще какую-то нотку, которую не могу определить. – Она опустила бокал. – Что это?
Диоген улыбнулся и отпил из своего бокала.
– Абсент. Сделанный вручную и очищенный. Самый лучший, который только можно найти. Мне доставляют его прямо из Парижа. С небольшим количеством сахара и воды – по классическому рецепту. А вкус, который вы не смогли определить, – полынь.
Констанс удивленно посмотрела на свой бокал:
– Абсент? Полынная водка? Я думала, ее ввоз запрещен.
– Зачем нам забивать себе голову такими пустяками? Это потрясающий напиток, расширяющий сознание: именно поэтому его предпочитали великие люди от Ван Гога до Моне и Хемингуэя.
Констанс сделала еще один осторожный глоток.
– Посмотрите на него, Констанс. Разве вам приходилось когда-либо видеть напиток такого чистого, прозрачного цвета? Поднесите его к свету. Это все равно что смотреть на луну сквозь изумруд чистейшей воды.
Несколько секунд она стояла неподвижно, словно искала ответ в зеленой глубине бокала, потом, уже более решительно, отпила еще немного абсента.
– Ну и что вы чувствуете?
– Тепло, легкость.
Они медленно продолжили свой путь по галерее.
– Мне кажется удивительным, – произнесла Констанс через некоторое время, – что Антуан, отделывая этот дом, в точности повторил внутреннее убранство семейного особняка в Новом Орлеане. До самой малейшей детали – включая эти портреты.
– Чтобы создать их копии, дядя нанял одного из самых знаменитых художников того времени. Тот работал пять лет, воспроизводя лица по памяти, а также пользуясь несколькими выцветшими гравюрами и рисунками.
– А остальные предметы?
– В точности соответствуют оригиналу, за исключением книг в библиотеке. Однако то, как он использовал подвальные помещения, может показаться… странным, если не сказать больше. Фундамент особняка в Новом Орлеане располагался значительно ниже уровня моря, поэтому подвал пришлось выложить свинцовыми листами, но здесь в этом не было никакой необходимости. – Диоген поднес к губам бокал. – После того как этот особняк унаследовал мой брат, в нем многое изменилось. Это уже не то место, которое дядя Антуан называл своим домом. Но вам и самой это хорошо известно.
Констанс ничего не ответила. Они дошли до конца галереи, где стояла длинная, обитая бархатом кушетка. Рядом на полу лежала элегантная сумка от Джона Чэпмена, в которой Диоген принес бутылку абсента. В следующую секунду он опустился на кушетку и жестом предложил Констанс последовать его примеру.
Девушка села рядом и поставила бокал с абсентом на поднос.
– А что это за музыка? – спросила она, кивнув в сторону невидимых колонок, из которых все еще продолжали литься приглушенные аккорды.
– Ах да! Это Элкан, ныне забытый гениальный композитор девятнадцатого столетия. Вы никогда не услышите более роскошной, интеллектуальной и технически сложной музыки. Впервые услышав его произведения, люди подумали, что они созданы под влиянием самого дьявола. Впоследствии они звучали не так уж часто: мало кто из музыкантов обладал техникой, необходимой для их исполнения. Даже сегодня музыка Элкана оказывает на людей необъяснимое воздействие: одним кажется, что они чувствуют запах дыма, другие начинают дрожать и испытывают слабость. То, что вы слышите сейчас, – большая соната «Les Quatre Вges» в исполнении Хамелина. Я не слышал более техничной и виртуозной игры. – Он помолчал, внимательно слушая. – Взять, например, этот отрывок: если сосчитать все клавиши, которые нужно нажать одновременно, окажется, что их больше, чем пальцев у пианиста! Уверен, Констанс, вы способны оценить эту игру, как никто другой.
– Антуан никогда не был большим любителем музыки. Я научилась играть на скрипке исключительно по собственной инициативе.
– Следовательно, вы понимаете, какое огромное значение имеет музыка для ума и чувств человека. Только послушайте! Слава Богу, величайший философ от музыки был романтиком, декадентом – не то что этот самодовольный Моцарт с его незрелым фальшивым ритмом и предсказуемыми созвучиями.
Констанс молча слушала.
– Похоже, вы основательно подготовились к нашей сегодняшней встрече, – наконец заметила она.
Диоген рассмеялся:
– А почему бы и нет? Для меня не существует более приятного занятия, чем доставлять вам удовольствие.
– Пожалуй, вы один такой, – очень тихо произнесла она после долгой паузы.
Улыбка исчезла с лица Диогена.
– Зачем вы так говорите?
– Затем, что вы знаете, кто я.
– Вы красивая и умная молодая женщина.
– Я урод.
Очень быстро – и очень нежно – Диоген взял ее руки в свои.
– Нет, Констанс, – сказал он тихо, но твердо, – вовсе нет. Во всяком случае, не для меня.
Она отвела взгляд.
– Вы знаете мою историю.
– Да.
– Тогда кому же, как не вам, меня понять. Зная, как я жила – как именно я жила в этом доме все эти годы… вы не находите это странным? Отвратительным? – Она вдруг вновь посмотрела на него, и глаза ее пылали странным огнем. – Я старуха, заключенная в тело молодой девушки. Кому я нужна?
Диоген придвинулся ближе.
– Вы приобрели бесценный опыт, не заплатив за это ужасную цену – годы. Вы молоды и полны сил. Возможно, это кажется вам тяжелым бременем, но вы не должны так думать. Вы можете освободиться от него в любой момент. Вы можете начать жить, когда только захотите. Хотя бы сейчас.
Она опять отвернулась.
– Констанс, посмотрите на меня. Никто не понимает вас – только я. Вы жемчужина, не имеющая цены. Вы обладаете красотой и свежестью, которую только может иметь женщина в двадцать один год, и в то же время умом, отточенным целой жизнью – нет, несколькими жизнями интеллектуального голода. Но интеллект не может заменить вам все. Вы напоминаете лишенное влаги семя. Забудьте о своем уме и утолите другой свой голод – чувственный. Семя требует влаги: лишь когда его польют, растение взойдет, наберется сил и начнет цвести.
Констанс, не желая смотреть в его сторону, отчаянно замотала головой.
– Вы были заперты здесь в четырех стенах, словно монахиня. Вы прочитали тысячи книг и многое передумали. Но вы никогда не жили. За пределами этого дома есть и другой мир – мир цвета, вкуса и прикосновений. Констанс, давайте познаем этот мир вместе. Разве вы не чувствуете глубокую связь между нами? Позвольте мне открыть вам этот мир. И откройте мне свою душу. Я тот, кто спасет вас. Потому что я единственный человек, который по-настоящему вас понимает. И единственный, кто разделяет вашу боль.
Констанс попыталась освободить свои руки, но он продолжал сжимать их – нежно, но настойчиво. В ходе короткой борьбы рукав ее платья приподнялся, обнажив несколько уродливых шрамов, оставшихся от глубоких и неровно сросшихся порезов.
Поняв, что ее секрет раскрыт, Констанс замерла, не в силах даже дышать, не то что пошевелиться. Диоген тоже казался притихшим. Потом он медленно отпустил одну ее руку и расстегнул манжет сорочки – на его руке оказались похожие шрамы, только более старые.
Увидев их, Констанс прерывисто вздохнула.
– Теперь вы видите, – спросил он, – насколько хорошо мы понимаем друг друга? Это правда: мы похожи, очень похожи. Я понимаю вас, а вы, Констанс, понимаете меня.
Медленно и очень осторожно он отпустил ее другую руку, и та безвольно упала ей на колени. Потом он взял ее за плечи и повернул лицом к себе. Поднеся руку к щеке Констанс, нежно ее погладил, коснулся кончиками пальцев ее губ и ласково сжал подбородок. Медленно приблизив к лицу девушки свое, поцеловал ее – сначала легонько, потом более настойчиво.
Со вздохом, в котором слышались одновременно облегчение и отчаяние, Констанс склонилась на грудь Диогена и позволила ему заключить себя в объятия.
Он незаметно подвинулся на кушетке и опустил ее на бархатные подушки. Его бледная рука скользнула ей на грудь, коснулась жемчужных пуговиц, и тонкие пальцы проворно заскользили вниз, постепенно открывая взгляду вздымающиеся выпуклости ее грудей. Расстегивая платье, Диоген тихонько нашептывал по-итальянски:
Ei s’immerge de la notte,
Ei s’aderge in vиr’le stelle…[8]
Когда его тело склонилось над ней, гибкое, как у балетного танцовщика, с ее губ слетел еще один вздох, и она закрыла глаза.
Глаза Диогена оставались открытыми. Устремленные на Констанс, они блестели от торжества и возбуждения…
Глаза разного цвета: один ореховый, другой – голубой.