Моя первая роль среди людей — ученик художника. Я с раннего детства люблю рисовать, и хорошо получается, поэтому с самого начала присмотрел себе толкового человека, чтобы взять его в учителя. Кроме шуток. Художник в том городе, куда я ушел из матушкиных охотничьих угодий — в Хэчвурте, да — жил прекрасный. Мэтр Бонифатио, если помнишь… да знаю я, что ты ни разу не знаток. Был бы ты знаток — не в таком журналишке бы работал… Поясню. Фрески в Величайшем Соборе Святого Духа он писал, это, кажется, в школе проходят. Вспомнил? Правильно, «Моление о чистоте» тоже его. И «Загробный Судия». Ну ты просто молодец. Я думал, ты в этом вообще никак… Кстати, маленького демона в «Загробном Судии» — помнишь, там такой наглейшего вида гаденыш в железной короне и черной хламиде, который расселся у ног Вседержителя и грешников рассматривает? — он писал с меня в молодости. Симпатичным я был ребенком, а?
Ха-ха, кончай льстить. Впрочем, я знаю, ты и вправду так видишь. Бонифатио тоже… как бы сказать… впечатлился, когда мы познакомились.
Я его заочно давно знал. По фрескам. Он очень мне нравился: человек креативный и слегка сумасшедший, таких немного. Матушка меня учила, живя с людьми, заниматься вещами внешне безобидными; я так и решил пойти к мэтру Бонифатио наниматься в подмастерья, только боялся, что он меня выгонит. Вот еще. Я тогда себе цены не знал по молодости лет.
Он меня увидел — чуть глазами не сожрал. «Потрясающе, — говорит, — потрясающе. Слушай, парень, ты не хочешь мне попозировать, а? Ну, это ничего страшного, это значит — посидеть спокойно, пока я буду рисовать. Я тебе заплачу — серебрушку за час. Ну как?» Я говорю: «Мэтр, рисуйте даром, но можно я у вас учиться буду?» — а он обрадовался, как маленький, сказал, что такую модель уже несколько лет ищет, и пообещал меня устроить, поить-кормить, учить — но чтобы я ему позировал в обязательном порядке. «Такой, — говорит, — своеобразной внешности я в жизни не видал. Есть в этом что-то удивительное все-таки…»
Кормежка-питье от него мне, конечно, были ни к чему, вот комнатушка в его доме, на чердаке над мастерской, пришлась кстати. Я, правда, там почти не жил, все время ошивался внизу, где мэтр писал. А он, пока не сделал десяток эскизов, меня учить так и не начал. Страшно увлекался новизной — а тут ему попался ну очень, все-таки, необычный типаж.
Имя я ему сгоряча ляпнул настоящее — Эльфлауэр, Лунный Цветок. Потом уже спохватился, что людей обычно так не зовут, это наш выпендрёж — и другим уже назывался простенько, но своего учителя поправлять не стал. Не так уж и надолго, в сущности.
В общем, Бонифатио меня приютил, а я скоро прижился и стал за ним потихоньку наблюдать. В стране мой мэтр на тот момент был лучший художник, без вариантов. От заказов отбиться не мог, от короля присылали, бывало, но на большие деньги никогда не льстился, а любил работать для церкви. Верующий был до полного самозабвения; когда углублялся в очередной мистический сюжет, то писал с перерывами на помолиться, а поесть забывал, если не потеребить и не напомнить. Я его жалел, напоминал, а он смеялся: «Я, — говорил, — дружок, пощусь. Так Небо ближе»… Редкостный человек, в общем, не такой, как большинство в стаде. Я любил смотреть, как он работает, часами мог наблюдать, а он говорил, что я у него завелся, как кот, и что я — талантливый лентяй. И еще — что я идеальная модель, потому что бесконечно могу сидеть или лежать в удобной позе, неподвижно: я ведь выслеживать и выжидать приспособлен. Хорошо было. Я совершенно спокойно мог ходить на охоту, а к нему возвращаться отдыхать. Он за мной не следил и ни в чем меня не подозревал, но, вот смех-то, говорил, что видок у меня бесовский. Милый, но бесовский. Искусительный. И мэтр, глядя на меня, будто догадывался о чем-то.
А потом стал демона с меня писать. «Ты, — говорил, — потрясающе смотришь на людей — так и дворянин посовестится. Ты, сынок, бесстыжий, как кошка, и такой же храбрый». Я не спорил.
Я, конечно, чуял, что от него пахнет совсем нехорошо, смертью пахнет, грядущей почечной недостаточностью. Огорчался; на тот момент человеческая медицина была дурной лженаукой, а нашей и вовсе не было — не слишком мои родичи в ней нуждаются — так что я понятия не имел, чем ему помочь. Досадовал. Мне у Бонифатио очень уютно жилось, а он собирался умереть вот-вот, хотя и не имел об этом ни малейшего понятия — ужасно жалко.
Никто из людей о нем толком не заботился. Сначала у него жила толстая кривая тетка, которая прибиралась и готовила, но толку от нее все равно было маловато. Эта скотина больше пялилась на меня, чем помогала ему — все норовила дотронуться, когда я прохожу, и что забавно, пахла при этом довольно вкусно. Через полгода она мне хуже тоски надоела, и я ее… того. Не подумай, не дома. Выследил, когда она вечером пошла к приятельнице на другой конец города — сплетничать. На дороге попался якобы случайно — она обрадовалась, попросила проводить. Ну я и проводил — до ближайшего укромного места на набережной Канала. Она не сопротивлялась. Они вообще не чувствуют укуса, если правильно взяться. Клыки у нас полые, как у змей, и так же выходят в момент укуса из пазов в челюсти; то, что мы добыче впрыскиваем — не яд, а очень сильный транквилизатор. Есть такой препарат — эумизон, слышал? Успокаивает на раз буйного шизофреника в обострении. Сделан на основе нашего секрета. Нет, не мой рецепт. Но подкинул кто-то из наших.
В общем, укус — половина дела. Потом уже можно спокойно пить из артерии, не торопясь. А тётку эту, служанку, так никогда и не нашли. Она по Каналу куда-то уплыла, так что Бонифатио не узнал ничего дурного. Только слегка расстроился, что она никого не предупредила. Решил, что сбежала с самцом из солдат; многие ваши самки так делают. Прости, в смысле, человеческие женщины.
Но Бонифатио к женщинам ровно дышал — а вернее, у него сил не было. Он вырисовывал из себя всю энергию, которой располагал, работал тяжелее, чем в поле. Закончив одну картину или начиная вторую, молился или ходил по святым местам, вдохновлялся. Так что через месяц эту свою экономку забыл с концами.
Я ему сам еду покупал. Вернее, добывал. Сам, разумеется, и попробовать не мог ту дрянь, которую он любил, даже если бы мне приспичило — корм для стада, я для питания таким не приспособлен. Люди же, хоть и корчат из себя хищников иногда, на самом деле падальщики, а это глубоко другая категория. Разумеется, я на базар ходить не слишком любил: там дохлятина продается. Убивают утром, днем продают, а жрут только вечером, когда от мяса уже несет полным букетом. А мясные обрезки, а всякие потроха, которые они покупают за грош! Да стаду нравится все с гнильцой и душком — рыба эта мерзкая, молоко скисшее, сыр заплесневевший… Меня от этого запаха всегда мутило; старался только из жалости к мэтру… Да, я помню, вы еще траву едите, к траве я нормально отношусь, но не как к пище — мне ее тоже усвоить нечем. А мэтр траву не слишком часто употреблял; ему нравилась мертвечина, да еще и прокопченная над огнем. Я ее заворачивал в бумагу или тряпку, чтобы не нюхать, пока домой несу.
Бонифатио меня учил обращаться с деньгами. «Удивительно, — говорил сначала, — ты такой умненький мальчик, и красивый, с лицом, с руками как у аристократа — а не понимаешь вещей, которые каждому бродяжке очевидны». Потом мы с ним это чуточку пообсуждали — и мэтр сделал вывод, как припечатал: «Ты, сынок, не дурачок, ты только совершенно аморален. Уму непостижимо, как такое вообще возможно». Он мне все пытался донести, что красть нельзя. А я ему — что отдавать деньги за то, что я могу свободно взять и так, мне не интересно. Не жалко, просто неинтересно. Это же очень смешно: утащить у какого-нибудь болвана кусок с лотка, спрятать, а потом невинно любоваться, как он разоряется. Я, как все наши, двигаюсь при желании очень быстро, быстрее, чем человеческий взгляд может уследить, и всех этих стадных коллизий вроде страха и вины, которые часто выдают вора, конечно, испытывать не могу. В чем я виноват? Кого мне бояться? И меня никто никогда не подозревал.
Мэтр бился-бился, и в конце концов взял с меня слово, что я не стану ничего чужого брать без спроса. Чтобы я просил у него денег, если мне что-нибудь понадобится. Заставил поклясться именем бога. Я поклялся, конечно, и перестал ему рассказывать про свои приключения: понимал, что он серьезно относится ко всем этим словам — и не хотел расстраивать.
А когда за людьми следил — видел, что Бонифатио своих сородичей переоценивает и идеализирует. Они сами воровали почем зря, а те, кто голодным тварям объедков жалел, по мне, гораздо хуже воров. Мне на голодных смотреть тяжело, и чуять запах голода нестерпимо — у своих ли, у людей ли, у других ли животных, все равно. Голод — это, в моих понятиях, очень плохо. Я у таких, кто обожрался, а другим не давал, иногда изрядно воровал в юности, еду или деньги — а потом кормил всяких бедолаг и развлекался тем, как у них запах меняется. Но это — когда сам был сыт и благодушен, ясное дело.
Еще мне нравились всякие вещицы и тряпки. Я до сих пор люблю стильные тряпки, это пунктик многих наших, ничего не поделаешь. Бархат и атлас приятны на ощупь; верхнюю одежду приходилось покупать, тогда краденое на тебе еще легко опознавалось, но шелковые рубашки я воровал только так, а на них иногда надевал грубейшую куртейку из недубленой кожи — наслаждался контрастом и еще одним забавным чувством, очень характерным для моих юных сородичей. Оно, я думаю, вызывается некоторым внешним сходством между нами и людьми.
Это чувство можно описать примерно так: как смешно, что стадо видит совсем не то, что ты есть. Волк притворился пастушьей шавкой и бродит среди овец, а те знать ничего не знают. Тихий восторг… Ну да это детские игры.
Так что я приходил в мастерскую утром, приносил корма, который был мэтру по вкусу, а мэтр говорил: «Спасибо, что позаботился о завтраке, бродяга… К девкам шлялся, паршивец? Любят тебя девки, красавчик?»
Я к девкам шлялся. В то время мне молодые красивые женщины ужасно нравились. Я за ними тоже мог наблюдать без конца, они мне казались разными и роскошными, как цветы, а от запаха меня шатало. За ними даже охотиться особенно не приходилось. Я быстро научился с ними договариваться. Делать очарованный и печальный вид, вздыхать, смотреть снизу вверх. Говорить «я никогда не видел такой красоты», «ты — единственная», «я бы хотел написать твой портрет, чтобы наши потомки узнали о нетленной прелести нашего времени»… Тела старался прятать, чтобы горожане не слишком полошились. Меня восхищало, что еда так мило выглядит.
На мужчин охотиться гораздо труднее. Я долго учился отличать настоящую добычу от всех остальных. Через некоторое время понял: хороший обед, независимо от пола и от твоих намерений, хочет тебя заполучить. Лучше — тайно. Хотя если навсегда, то тайной можно и пожертвовать.
Матушка говорила, что куда легче убивать тех, кто тебе сексуально полярен. В детстве, когда я с молока на кровь перешел — а молоко наших женщин ярко-розовое, тоже с кровью — она, помнится, меня только мужчинами кормила. Иногда, правда, младенцами — их, конечно, донести значительно легче, чем мужчину заманить, но пищи совсем чуть-чуть, а достать довольно тяжело да не так уж и вкусно, откровенно говоря. Они вкусные, когда высок уровень гормонов в крови, а у детеныша какие там еще гормоны! Так что, в основном, она мне приводила мужчин и сама обычно кормилась мужчинами. Но мне советовала женщин, потому что мы устроены вполне определенным образом. Мы выглядим, как приманка. А добыча ведется на инстинкт, усиленный страхом — из страха получается такая любовь, что только держись. Вот как они своих правителей любят — а уж человеческие правители убивают никак не меньше, чем мой средний сородич, но совершенно демонстративно и куда изощреннее… Мне вообще ужасно претит то, что стадо может жрать друг друга, как крысы с голодухи. Одно хорошо — всё-таки они не все такие.
В общем, обычно я убивал женщин. Я тогда любил ходить в квартал, где жили проститутки, там я их поить и научился… Ну да, сам я тоже пробовал человеческое вино, а что такого? Сидишь с добычей, пьешь, болтаешь всякий вздор — она хохочет, глазки у нее светятся, полна эндорфинами до краешка и пахнет все лучше и лучше. Ну подливаешь ей, подливаешь… Перед тем, как задремать, она иногда еще и расстегнется. Кровь у нее тогда на вкус совершенно великолепная, со второго литра тебе тоже делается весело — если употребить сразу, то алкоголь еще не успевает ферментироваться… хотя я и таких слов ещё не знал тогда. Было забавно их поить. Это потом уже мой собственный обмен веществ устоялся, от привкуса алкоголя стало неприятно. Но иногда — отчего бы и нет.
Только не спирт. Впрочем, на старых пьяниц я никогда не охотился. Разве что — когда прошла эпидемия красной чумы, и этот ваш Хэчвурт вымер почти сплошь. Тогда пришлось… уцелел этот пропойца почему-то, и я его выпил, с голоду. Потом было не отплеваться и не отмыться, чувствуешь себя так, будто пропитался тухлятиной, мутит, отвратительное ощущение. Больше я никогда таких не трогал. Да и зачем нам старая мразь, когда вокруг молодая потенциальная добыча ходит табунами?
Женщинам, кстати, как я тогда заметил, ужасно нравилось, когда я к ним прикасался. Они совсем уж таяли, лезли прямо на клыки — бери голыми руками, разве что мне было не особенно приятно глядеть, как они катаются и вопят, будто кошки в марте. Людей такие вещи цепляют за инстинкт, но меня-то — нет, я только ради эндорфинов старался. Они мне сами подробно объяснили, где у них чувствительные места; странное было ощущение, что-то среднее между удовольствием и брезгливостью.
Кое-где они приятные на ощупь, а кое-где… гм-м… мягко говоря, довольно сомнительные. Мне их физиологию инстинкт никак не украшал. Но возиться все равно стоило, потому что они становились вкусными на диво. Это как люди говорят: не разбив скорлупу, не приготовишь яичницу.
Первого мужчину я убил из любопытства. Епископ к моему мэтру ходил, договариваться о реставрации каких-то старинных росписей в храме — так этот епископ на меня смотрел, как настоящая добыча, в транс входил, еле слышал, что Бонифатио говорит. Я здорово удивился; я глазам не поверил — еще не знал, что у людей встречаются такие экземпляры. Решил проверить: походил у него перед носом туда-сюда, поулыбался, сел напротив — убедился. Запах от него пошел совершенно недвусмысленный; человек в таких случаях сам себя чувствует охотником.
Ясно, мэтру-то, из-за увлеченности живописью и религией, никогда бы и в голову не пришло, что у епископа на уме, но мои глаза и обоняние еще никогда не подводили. Правда, эта животина уже старовата была на мой вкус, но так занятно пахла и так чудно себя вела, что глупо было не попробовать.
И я вечерком к нему пришел. Подкараулил, когда он возвращается домой с церковной службы, и попытался повилять хвостом, как перед женщинами. Только текст чуточку изменил, в меру своей фантазии, скудной по молодости. «Я почему-то все время о вас думаю», «у вас такое интересное лицо» — ну и «мне бы так хотелось вас нарисовать», это уж как всем, это всегда работало и до сих пор работает.
Сама охота оказалась на порядок гаже, чем на женщин, потому что епископ порывался меня сам руками хватать, довольно грубо, причем, и совершенно бесцеремонно. Но до кондиции дошел куда быстрее, а на вкус был — сущий праздник, от выплеска гормонов только не вскипел, я после него несколько часов ходил веселенький. И учел этот опыт на всякий случай. В общем и целом, мне понравилось. В этом светила опасность какая-то, риск — вроде как не на газель охотишься, а на вепря, который — тварь сильная и бесстрашная, при неудаче может чувствительно ранить и все такое.
Епископ, правда, много шума наделал своей смертью. О происках дьявола орали на каждом углу. Будь я поопытнее, пырнул бы его ножом в шею и выпил бы аккуратненько, но я от его запаха сам завелся, и он меня так удобно прижал — буквально выдержки не хватило удержаться от укуса. И разговоры, конечно, сводились к вампиру. Вот Зло как таковое отомстило слуге божьему. Горожане боялись вечерами на улицу выползать. Девки на каждого пропойцу косились — но не на меня. Я голодный не ходил. Тем более, что из-за девок они так не истериковали. То есть, теперь, если труп находили, рассматривали повнимательнее, но если бы не мой эксперимент с епископом, не особо нервничали бы.
Через неделю они объявили, что поймали дьявола. Этого пойманного потом сожгли на рыночной площади, я ходил смотреть. Обычный человек. Сумасшедший, наверное, а может, обычный дурак, не знаю. Орал, что в него вселились бесы, каялся — аж пена изо рта; зевак впечатлило. Но меня это совершенно не тронуло. Нормальные разборки внутри стада.