Меня сбросили с самолета с парашютом.
Это очень неприятно, знаешь ли. Я не доверяю человеческой технике; я не представляю, что станется с моим телом, если парашют не раскроется — а вдруг я разобьюсь вдребезги, так, что не смогу полностью восстановиться, и буду умирать много месяцев в диких мучениях? А даже если и восстановлюсь — я не хотел больше мучиться… мне хватило одного раза.
Когда мне объясняли всевозможные технические подробности парашютных прыжков, я думал, что люди мило развлекают меня интересными историями теоретических знаний ради. Но всерьез — я совершенно такого не хотел.
Дерек уговаривал меня на парашют, как иной человек уговаривает кота запрыгнуть в транспортировочную клетку. Сюсюкал и называл меня «сынком» и «храбрым мальчиком». Я долго упирался; в конце концов, заставил себя думать, что это путь к свободе. Полетели.
Знаешь, откровенно говоря, я не люблю даже автобусов. У них слишком большая скорость, это противоестественно, а люди очень небрежны. Я видел, как эти железки с живьём внутри слетали с дороги, врезались в стены и в другие машины — и внутри оказывалось кровавое желе с осколками костей. Какая мерзость, в сущности! Моим сородичам такого не надо.
Обычно я хожу пешком. Хожу быстро, могу пройти много, свою охотничью территорию обхожу по периметру за два дня, даже сейчас, когда Хэчвурт изрядно разросся. Зачем играть в рискованные стадные игры, которые могут причинить сильную боль на ровном месте, без всякой выгоды?
В самолете я страдал. Очень неприятно. При взлете, от перепадов давления, в ушах и под челюстью делается скверно, мутит — и отвратительно сознавать, что под этой консервной банкой, в которую тебя запихнули, вообще нет опоры. Я сидел и думал, что Дью не потащил бы меня в самолет, скажи я, что это совершенно мне не нравится — а Дерек, бешеная скотина, плюет на все, кроме успеха своего дурацкого плана.
Но прыжок — это гораздо хуже полета.
Когда они открыли люк, я подумал, что им не удастся вышвырнуть меня отсюда ни за что. Я не птица, чтобы летать, и не человек, чтобы рваться сломать себе шею. Ночной ветер выл и казался плотным, как вода под большим напором; внизу была мутная темнота — чужая. Я вцепился в края люка — сомневаюсь, что человек мог бы разжать мои пальцы, не переломав — и укусил первого, кто до меня дотронулся.
Вкус его крови меня приободрил. А этот идиот начал истерически орать, что я трус и подонок, срываю их операцию, предатель — и размахивать пистолетом.
Дерек его окоротил, пообещал трибунал — и снова принялся уговаривать меня. Малыш, золотко, это быстро, безопасно, легко, парашют раскроется сам, только падай, как на тренировках, и не забудь спрятать купол, не волнуйся, всем страшно в первый раз — в таком духе. В конце концов, мне стало так смешно и противно, что я справился с нервами и шагнул туда, в гудящие черные небеса.
Падать было отвратительно, но когда раскрывшийся купол рванул меня вверх, я сразу успокоился. Дальше было уже совсем легко — люди научили меня правильно приземляться, надо отдать им должное. Парашют я свернул в тугой узел, сунул в расщелину под корнями дерева и забросал ветками и листвой — они меня сбросили в окрестностях столицы Анка, в перелесок.
До города я дошел к утру.
Столица, Анклейн, выглядела вовсе не так, как в тех видеофильмах. Их сняли до войны.
Я шел по городу и видел разрушенные здания, огороженные флажками, окна без стекол, забитые фанерой… От знаменитого Южного базара, который в фильме размещался на роскошной площади в павильонах-фонариках, с громадным фонтаном в центре, остался громадный пыльный пустырь, и люди, стоя у пирамид из обшарпанных ящиков, продавали друг другу какое-то жалкое барахло. У входа в подземку стоял указатель «бомбоубежище». Но при всём этом стадо более или менее спокойно ходило по улицам и занималось своими делами.
Город был битком набит военными патрулями; паспорт у меня спрашивали дважды за час — но люди Дерека подделали мои документы хорошо, а выглядел я безобидно. По паспорту меня звали Эри Арконе, художник-анималист. По идиотской легенде я приехал из уездного городка порисовать в здешнем зоопарке, где уцелели и живут несколько уникальных рептилий из Великих Топей, вымерших в других местах. В легенду верили — она звучала нелепо до правдоподобия, а моя внешность ей вполне соответствовала.
Зоопарк находился в квартале от миссии Союза Справедливых. И мне действительно хотелось там порисовать — я читал в Сети, что в Анклейне лучший в мире террариум. При мне не было этюдника, но был планшет и цветные карандаши.
Солдаты из патрулей мне улыбались. Они думали — я наивный штатский, мне ничего, кроме гигантских рогатых жаб и синих крокодилов, не интересно. Я улыбался в ответ и чувствовал что-то очень странное.
— А вы не трус, Эри, — говорил молодой офицер, одетый с иголочки и за версту пахнущий застарелой усталостью. — Кто в такое время рисует зверей?
— Я иллюстрирую детскую книжку про эру рептилий, — отвечал я. — Война или нет — какая разница тем, кто будет ее рассматривать?
И он широко, приветливо улыбнулся, возвращая мне паспорт. А я вдруг с удивлением осознал, что этого убивать не хочу. Голоден. Но не хочу, и всё.
Ближе к полудню стало очень жарко. От пыли было нечем дышать — и мне очень захотелось домой, в Хэчвурт, где свежо, прохладно и моросит дождь. В общем и целом, мне не нравилось жить на юге… Но хуже того — я отчетливо понимал, что не хочу убивать.
Я стоял под деревом в каком-то скверике, смотрел, как в песке копошатся человеческие детёныши — и осознавал своё откровенное нежелание даже пальцем шевельнуть, чтобы добыть кого-нибудь из них. Я думал, что отвык от свободы, что сейчас осмотрюсь и опомнюсь — и всё пойдёт, как раньше, но внутри меня завелась какая-то… заноза. Бацилла.
Ко мне подошло существо, едва достающее головёнкой мне до пояса, маленькая человеческая самочка с пучками мягких волос, от которой ещё пахло не секреторным коктейлем, а молоком, и сказала:
— Дядя, а что у тебя в тетрадке? Задачки?
Я присел на корточки, раскрыл планшет и нарисовал ей в блокноте мышь с веером и в большой широкополой шляпе. Малявка пронзительно завизжала и запрыгала, ко мне подковыляли ещё детёныши, я решил, что начинаю охотиться, и нарисовал рядом с мышью ежа в тёмных пляжных очках и с тростью.
— Им жарко, — говорю. — Надо сделать дождь, да?
И всё это живьё завопило, что — да, надо. Я нарисовал слоника, как их рисуют в мультфильмах — и фонтан воды у него из хобота. Мелюзга визжала и хлопала в ладошки, а я думал, что если их не трогать, они могут ещё пожить десяток-другой лет. Запах молока, ещё чего-то сладковатого и детского пота раздражал меня. Я вырвал страницы с рисунками из блокнота и отдал их самочке с пучками.
А она обхватила меня ручонками раньше, чем я успел отстраниться:
— Спасибо, дядя! Приходи ещё!
Я отцепил её, как кошку — ладошки горячие и липкие, крохотные цепкие пальчики. Какая-то взрослая особь разлетелась, сияя улыбкой:
— Вы так славно умеете общаться с детьми… спасибо вам… Хета, не приставай к дяде!
Я покивал и ушёл. Удрал. Ушёл в зоопарк, рисовать синего крокодила, полосатых щекастых ящериц и гигантскую рогатую жабу. Рисовал и думал, что это я тут делаю.
Я был голоден. Мне хотелось, чтобы меня кто-нибудь покормил. Пусть — донорской кровью, всё равно. Мне отчётливо не хотелось убивать, а тем более — детёнышей. Даже думать об убийстве человеческого молодняка было неприятно.
Я стоял перед террариумом и смеялся. За год общения с Дью я принял его образ мысли — мне хотелось, чтобы пищу приготовил кто-то другой. Меня больше не радовало наблюдение за тем, как люди умирают. Я не мог отделаться от воспоминаний, я всё время думал о Дью, о том, как он умер на полу, совершенно бесполезно истекая кровью, а мне и в голову не пришло допить его — ведь ему было бы всё равно…
Ему — да. А мне — нет.
Мне его не хватало. Потому что его убили. А если я убью кого-нибудь, кого будет не хватать другим? Спроси, какое мне дело до людей, которые живут совсем пустяк, несколько десятков лет? До моей естественной пищи?
Ага. Я сам не понимаю, какое.