8 глава

Завтра наступило. И послезавтра. И еще один день. Они сливались в монотонную череду ледяных утра, мучительных сеансов и бесконечных вечеров в заточении. Жизнь свелась к ритуалу.

Каждое утро, ровно с восходом солнца (вернее, с тем моментом, когда серое небо чуть светлело, обозначая наступление дня), раздавался стук. Тот же безликий стражник. Тот же приказ: «За мной». И тот же путь по становящимся все более знакомыми, но не менее враждебным коридорам. Камень, лед, мерцающие факелы, леденящая сырость и вездесущий гул тишины, прерываемый лишь звоном доспехов и скрипом моих шагов. Каждый шаг по направлению к его покоям отдавался в висках нарастающей тревогой. Страх перед болью — не физической, а той, что исходила от него. Страх перед его словами. Страх перед своей собственной силой и ее последствиями.

Дверь с серебряными вихрями. Ледяные стражи-статуи. Все тот же волнообразный удар холода при входе. И Он.

Кайлен. Каждый день он встречал меня в том же простом кресле у заиндевевшего окна. Иногда он сидел, уставившись в серую мглу за стеклом, абсолютно неподвижный, словно часть интерьера. Иногда — с книгой в руках, толстым фолиантом в потертом кожаном переплете, но я никогда не видела, чтобы он перелистывал страницы. Его пальцы просто лежали на корешке, бледные и безжизненные. Он никогда не встречал меня взглядом сразу. Всегда выдерживал паузу, ледяную и тягучую, прежде чем медленно повернуть голову. И каждый раз его серебристые глаза были одинаковыми — пустыми. Как два осколка мертвого зеркала. Лишь глубоко внутри, в их бездонной глубине, я иногда улавливала едва заметную тень ожидания. Или страха. Того самого страха, что прорвался в нашем первом контакте.

Сеанс всегда начинался одинаково. После мучительной паузы он протягивал руку. Без слов. Просто протягивал. Жест был механическим, лишенным воли, как будто он выполнял чью-то чужую команду. Приказ отца. Обязанность. Пытка.

— Ну? — его голос звучал хрипло, как скрип несмазанных петель. — Твоя очередь играть в спасителя, южная муха. — «Муха» сменила «игрушку» и «целительницу». Каждый день он находил новое уничижительное прозвище. «Пятнышко солнца» (с убийственной иронией), «Теплокровная» (словно ругательство), «Пластырь для прокаженного».

Первые дни его слова впивались, как ледяные иглы. Я краснела, сжимала кулаки, чувствовала, как слезы подступают от бессилия и обиды. Я хотела кричать, спорить, бросить ему в лицо, что я здесь не по своей воле! Что я тоже жертва! Но страх за Эдгара, за себя, и этот давящий холод его присутствия сковывали язык. Я лишь опускала взгляд и молча протягивала руку к его ледяной ладони.

Прикосновение.

Каждый раз это был шок. Всепоглощающий холод его кожи, пронизывающий до костей. И сразу за ним — боль. Не его боль в момент прикосновения (хотя и ее я чувствовала остро), а эхо ее. Как будто мои пальцы, коснувшись его, погружались в бурлящий океан вековых страданий. Физическая боль от проклятия — острые, ледяные иглы под кожей, ломота в костях, сковывающая мышцы, вечный холод, пожирающий изнутри. И душевная боль — гнетущее одиночество, всепоглощающее чувство вины перед замерзающим королевством, горькое отчаяние от собственной чудовищности, бессилие перед неумолимым проклятием. Этот вихрь боли захлестывал меня каждый раз, заставляя задыхаться. Я с трудом удерживала себя, чтобы не отдернуть руку.

И тогда мой дар вскипал в ответ. Тепло не просто текло — оно взрывалось из глубины, концентрировалось в точке соприкосновения и устремлялось навстречу холоду. Как вода на раскаленный камень, оно шипело, боролось, пробивало себе путь сквозь ледяную броню. Я чувствовала, как его тело вздрагивало под моим прикосновением. Как его дыхание сбивалось. Как в его пустых глазах на мгновение вспыхивала та самая дикая паника, заглушаемая лишь железной волей. Он никогда не издавал звуков после первого раза, но его пальцы непроизвольно сжимались на моей руке, не отпуская, а скорее цепляясь, как утопающий за соломинку, даже если эта соломинка жгла его ледяную сущность.

«Только не сейчас! Только не трещина!» — эта мысль билась в моей голове как птица во время каждого сеанса. После первого раза лед на стенах его покоев больше не трещал так громко. Но напряжение в воздухе было ощутимым. Холод колебался. Он то сгущался, пытаясь подавить вторжение тепла, то чуть отступал под его натиском. Иногда на стене, где уже была трещина, откалывалась крошечная чешуйка льда. Кайлен замечал это. Его взгляд метался к повреждению, и в его глазах вспыхивало что-то… похожее на ужас и ярость одновременно. Он ненавидел эти следы. Ненавидел доказательства того, что его твердыня не так неприступна.

Сеансы длились недолго. Минут десять, не больше. Король, видимо, дал указания не перегружать ни его, ни меня. Или боялся непредсказуемых последствий. Как только Кайлен чувствовал, что теряет контроль, или замечал малейший намек на реакцию льда, он резко отдергивал руку. Всегда резко. Всегда с тем же сдавленным вскриком или резким выдохом. Его лицо становилось еще бледнее, если это возможно, он отворачивался к окну, тяжело дыша.

— Довольно. Убирайся. — Фраза была неизменной. Отстраненной, но с подтекстом: Пока я тебя терплю. Пока не стало хуже.

И я уходила. Шаткая, с пульсирующей огнем ладонью и чувством полной опустошенности. Каждый сеанс выжимал из меня соки. Дар требовал платы — моей энергии, моих сил. Я возвращалась в свою комнату и падала на кровать, иногда засыпая мертвым сном до обеда, иногда просто лежа и глядя в потолок, чувствуя, как эхо его боли еще долго вибрирует в моих собственных костях.

* * *

Его слова продолжали ранить. Но что-то изменилось. Постепенно. После пятого, может, шестого сеанса. Его колкости, его сарказм, его попытки оттолкнуть, унизить, сделать больно — они перестали достигать цели так остро. Я начала видеть за ними.

За стеной ледяных слов была боль. Та самая боль, которую я чувствовала при прикосновении. Он не просто злобный монстр. Он был загнанным в угол зверем, который кусает все, что приближается, потому что боится боли, сострадания, самой надежды. Его слова — это щит. Колючий, ледяной щит, которым он пытался отгородиться от меня, от моего тепла, от назойливого внимания отца, от всего мира, который он считал враждебным или обреченным из-за него. Каждое «муха», «лучик», «пластырь» — это была попытка уменьшить меня в своих глазах, сделать менее значимой, менее опасной для его хрупкого ледяного равновесия.

Я училась не принимать это близко к сердцу. Словно надевала невидимый доспех. Когда он бросал очередную колкость, я просто смотрела на его руку, протянутую для сеанса, и думала о боли, которая сквозила в его глазах, когда он отдергивал ее. Я думала о том, как его пальцы иногда непроизвольно сжимались на моей, цепляясь за тепло, несмотря на весь его сарказм. Он не хотел этого тепла, но нуждался в нем. Как в воздухе. И это противоречие разрывало его.

Однажды, после особенно язвительного замечания о том, что мои «южные ручонки» слишком слабы, чтобы растопить даже масло, не то что проклятие, я не сдержалась. Не со злости. С усталости.

— На юге масло тает само по себе, Ваше Высочество, — тихо сказала я, все еще глядя на его протянутую руку, прежде чем коснуться ее. — От солнца.

Он замер. Его саркастическая улыбка сползла с лица. Он не ожидал ответа. Да еще такого — не дерзкого, а… констатирующего факт. Он промолчал весь сеанс. Но его пальцы под моей ладонью дрожали чуть сильнее обычного.

Этот маленький эпизод что-то во мне переключил. Если он может бросать слова, почему я не могу? Не для спора. Не для злости. Просто… чтобы напомнить ему, что есть другой мир. Мир без вечного льда. Мир, который он, возможно, забыл или никогда не знал.

* * *

На следующий день, когда он снова попытался начать с колкости («Ну что, солнышко, готово снова обжечься о лед?»), я, коснувшись его руки и почувствовав привычный шквал холода и боли, заговорила. Тихо. Глядя не на него, а куда-то в сторону, на узор льда на стене.

— У нас… на юге… сейчас сезон дождей, — начала я осторожно. Я не могла говорить о своем мире, о машинах, университетах, больницах. Это было бы безумием. Я говорила о мире Аннализы. О Вейсхольме. О том, что знала из ее жизни или успела узнать. — Тяжелые, теплые ливни. Земля пьет воду, а потом солнце выходит, и все парит. Воздух густой, как суп. И пахнет… мокрой землей, травами, цветами. Очень сильно пахнет. После дождя.

Я почувствовала, как его рука под моей напряглась. Он не отдернул ее. Но он замер. Не дыша? Я продолжила, сосредоточившись на потоке тепла из своих ладоней, стараясь сделать его ровнее, спокойнее.

— Дети бегают по лужам. Босиком. Грязь хлюпает между пальцами. Матери ругаются, но не сильно. Потому что смех… после дождя он особенно громкий. Я замолчала. Слова давались тяжело. Я выдумывала детали, смешивая воспоминания Аннализы (ее южную деревню) и свои собственные (радость детей под летним дождем). Страшно было ошибиться, сказать что-то несуразное. Но я чувствовала, как холод под моей ладонью отступил чуть больше, чем вчера. Как будто волна тепла встретила меньше сопротивления. Эффект был мимолетным, но заметным. Дар реагировал не только на физическую боль, но и на… отвлечение? На пробуждение памяти о чем-то теплом?

Кайлен молчал. Не прерывал. Не отпускал руку. Его лицо было скрыто от меня — он смотрел в окно. Но я видела его профиль. Видела, как его челюсть чуть разжалась. Как веки чуть дрогнули. Он слушал. Не подавая вида. Но слушал.

Это стало началом нового ритуала. Во время сеансов я начинала говорить. Осторожно. Выбирая простые, осязаемые вещи из жизни на юге, далекой от этого ледяного ада.

— … апельсины. Когда их чистят, запах разносится на всю улицу. Кисло-сладкий, резкий. Сок брызгает, липнет к пальцам…

— … ночью, в жару, не спится. Слышно, как сверчки стрекочут. Такое громкое стрекотание… как будто весь мир вибрирует…

— … первый урожай винограда. Ягоды еще с кислинкой, но такие сочные… И пчелы всюду, злые, потому что их опередили…

— … река после полудня. Вода теплая, как парное молоко. Лежишь на спине, смотришь в небо, и течение несет тебя… медленно…

Я не говорила о людях. Не говорила о чувствах. Только о ощущениях. О запахах, вкусах, звуках, тактильных впечатлениях. О жизни в ее простейших, теплых проявлениях. Я боялась сказать что-то лишнее, что заставит его снова воздвигнуть стену.

Он никогда не комментировал. Никогда не задавал вопросов. Иногда он казался абсолютно безучастным, его взгляд застывшим в пустоте за окном. Но я замечала мелочи. Как его дыхание становилось чуть глубже, когда я описывала запах нагретой солнцем сосновой смолы в лесу. Как кончики его пальцев чуть шевелились под моей ладонью, когда я рассказывала о том, как горячий песок обжигает босые ноги в полдень. Как напряжение в его плечах чуть ослабевало, когда я говорила о мерном шуме дождя по крыше.

И главное — я чувствовала, как реагирует дар. Когда я говорила искренне, когда сама погружалась в эти воспоминания, вызывая в себе образы тепла и жизни, тепло из моих рук текло легче, глубже. Оно меньше боролось с холодом, а словно растворяло его изнутри. Холод отступал быстрее. И, что было важнее всего, эффект длился чуть дольше после окончания сеанса. Раньше он отдергивал руку почти сразу, как только ощущал малейшее влияние. Теперь он терпел на несколько секунд дольше. Непроизвольно. Его тело, измученное холодом, жадно впитывало это облегчение, даже если его разум и гордость сопротивлялись.

* * *

Чем дольше длились наши вынужденные встречи, тем глубже я погружалась в его боль через прикосновение. Это было уже не просто ощущение холода и страдания. Я начала различать нюансы.

Иногда его боль была острой, колющей — словно ледяные осколки вонзались в мышцы, в кости. Это были дни, когда холод в королевстве усиливался, когда бушевали метели. Его тело было барометром проклятия.

Иногда боль была тупой, ноющей, всепоглощающей — как тяжелая ледяная плита, придавившая грудь. Это было одиночество. Отчаяние. Чувство вины. Я чувствовала его, как черную дыру, засасывающую все тепло и свет.

А иногда… иногда сквозь боль пробивалось что-то острое и яркое, как молния. Ярость. Бессильная ярость на проклятие, на отца, загнавшего его в эту клетку, на меня — за то, что я напоминала ему о тепле, которого он лишен. Эта ярость была опасной. Она заставляла его пальцы сжиматься на моей руке почти до боли. Она заставляла холод сгущаться с новой силой, пытаясь подавить мое тепло в ответ на внутреннюю бурю.

В такие моменты я молчала. Переставала рассказывать о юге. Просто держала его руку. Концентрировалась на том, чтобы мое тепло было ровным, спокойным, неагрессивным. Как гладкий камень на бурной реке. Я посылала ему не воспоминания о солнце, а тихое, стойкое присутствие. Сострадание. Не жалость — он бы возненавидел жалость — а понимание. Понимание его боли, его ярости, его заточения. Я не могла сказать ему этого словами. Но я пыталась передать это через прикосновение. Через намерение своего дара.

И дар откликался. Тепло становилось глубже, проникающим. Оно не боролось с его яростью, а окутывало ее, как теплый туман, смягчая острые края. Я видела, как его дыхание выравнивалось. Как сжатые кулаки другой руки постепенно разжимались. Как напряжение в его лице спадало, сменяясь той же ледяной маской, но под ней уже не бушевала буря. Холод под моей ладонью отступал, и на этот раз — значительно. Эффект был заметен. И длился дольше.

Однажды, после такого момента, когда ярость схлынула, а тепло все еще текло между нашими ладонями, он не отдернул руку сразу. Он сидел, глядя в окно, его лицо было усталым, но не таким закрытым. В его глазах, мелькнувших в мою сторону, не было паники или ненависти. Была… усталость. И что-то еще. Вопрос? Невысказанный.

— Довольно, — произнес он наконец, но его голос звучал не резко, а тихо. Почти устало. Он отдернул руку медленнее обычного.

Я ушла в тот день с чувством странной тяжелой надежды. И с осознанием: его ледяная броня не просто треснула в первый день. В ней появлялись микроскопические трещинки каждый раз, когда мое тепло, подпитанное не страхом или долгом, а искренним состраданием, находило путь сквозь холод. Каждый раз, когда он слушал о солнце, даже не подавая вида. Каждый раз, когда его ярость стихала под настойчивым, спокойным теплом.

Это была война. Медленная, изнурительная. Но в ней были крошечные победы. И я начинала понимать своего врага. Не монстра. А человека, запертого в ледяной тюрьме собственного проклятия. Человека, который боялся тепла больше, чем холода, потому что оно обещало боль перемен и призрак надежды, которая могла убить окончательно. Но который, вопреки всему, уже не мог полностью игнорировать теплое прикосновение чужих рук.

Загрузка...