— Идите на мельтешение луча! — повторяет Тельма, размахивая фонариком.
— Иду! — откликается неизвестный.
Из тумана и впрямь появляется фигура мужчины, одетого по городскому, но с головы до ног заляпанного грязью и промокшего. Даже на лице у него ошметки грязи. Лишь по фигуре Философ узнает в незнакомце Каспара Лаара, которого до этого видел только в парке, да и то — в туманной мгле. Другие тоже его узнают, поэтому кидаются наперебой расспрашивать — как он здесь оказалось и что с ним стряслось? Заведующий отдела спорта в райкоме комсомола лишь отмахивается от них, пристально глядя на Философа.
— Вот у него спросите! — говорит Лаар.
Вся группа самозваных лазутчиков поворачивается к Философу.
— Его принес сюда Жнец! — громко произносит тот.
Воцаряется тишина, если не считать отдаленного гудения — словно сотни вертолетов кружатся высоко в небе.
— Какие еще Жнецы? — удивляется официант.
— Все объяснения потом, — отмахивается девушка и обращается к Лаару. — Вы сможете идти с нами или подождете возле машины?
— Я уже находился, подожду у машины, — отвечает тот.
— Слышь, мужик! — обращается к нему Михаил. — Ты там детишек не видел?
— Смотря — чьих, — хмыкает тот.
— Ты что, издеваешься⁈ Сыночка моего, Игорька, и дочь вон его, Илгу!
— Не видал. Ничего я там не видал. Плюхнули меня в болото вонючее, еле выбрался, — бурчит тот и удаляется в сторону пролома.
— Зря ты его к машине отправила, — говорит Философ Тельме. — Это же тот самый Лаар, фашист. Он хотел меня пристрелить на Болотном острове, но Жнец его схватил и унес. Оказывается — сюда… Я думал, ему крандец, ан нет…
— Никуда он не денется, — отвечает она. — Машина заперта, ключи у меня. Уйдет пешком, ему же хуже. А здесь он нам будет только обузой… Та-ак, товарищи, хватит вдоль заборчика красться, идем в туман!
И они углубляются в молочное месиво. Здесь фонарик помогает мало. Разве что если светить под ноги, под которыми отчетливо чавкает. Философ почти сразу набирает воды в туфли и остро сожалеет, что не надел сапоги. Остальным приходится не лучше. Мужчины молчат только потому, что девушка не жалуется. Хуже сырости то, что впереди полная неизвестность. Из тумана едва проступают стены, сложенные из бетонных блоков. Судя по ощущениям — под ногами тоже бетон, если бы не глубокие лужи в его выбоинах, передвигаться можно было бы вполне комфортно.
— Нет, я больше так не могу… — вдруг хрипит художник.
— Чего ты не можешь? — нетерпеливо спрашивает его Философ.
— Двигаться на сухую… — угрюмо отвечает тот. — Трубы горят, понимаешь?
— Не знал, что ты такой же алкаш, как…
— Тише вы! — гаркает официант. — Опять кто-то идет…
Лазутчики замирают, прислушиваясь. И верно, сквозь шорох тумана снова пробиваются звуки, которые они слышали каких-то полчаса назад, будто кто-то пробирается по болоту, чавкая в жиже увязшими ногами.
— Кто там, отзовись⁈ — снова спрашивает Болотников-старший.
Становится тихо, потом чавкающие звуки возобновляются.
— Стой, тебе говорят! — требует официант и вдруг выхватывает из-по полы своего плаща обрез — кроме Философа, этого никто не видит, он стоит ближе всех к ветерану. — Стрелять буду!
— Отставить стрельбу! — наконец отзывается идущий, смутно знакомым Философу голосом.
— Это что еще за командир такой выискался? — интересуется Михаил.
— Полоротов я, — откликается кто-то. — Опусти обрез!
Возле лазутчиков появляется Юркая Личность. Вот уж чего Философ точно не ожидал. Вид у Юркой Личности столь же дикий, как и у завотделом райкома комсомола по спорту. Назвавшийся Полоротовым, тоже весь в грязи, вдобавок многодневная щетина покрывает его щеки. В руке он сжимает черный пистолет марки «ТТ». Философ всматривается в него и его мучает какое-то несоответствие в облике человека — то ли каймана, то ли гэбэшника — которому он на днях сдал фашистского недобитка Пауля Соммера.
— Проверяли состояние отхожих мест, товарищ санитарный врач? — злорадно интересуется Головкин. — Что скажете о здешнем уровне санитарии?
«Он еще и санврач, — думает Философ, — а что — подходящее прикрытие как для каймана, так и для сотрудника Конторы…»
— Дерьмо… — устало отмахивается тот. — Выпить у вас не найдется?
— Нет! — скоропалительно отвечает художник, чем выдает себя с головой.
— Значит — найдется, — с презрительной усмешкой отвечает Полоротов и протягивает руку.
— Обойдешься, бацилла!
— Будь человеком, — произносит Философ. — Дай ему глотнуть… И мне, кстати, тоже…
С сердитым сопением, Головкин лезет за пазуху и достает вместительную солдатскую фляжку. Юркая Личность мгновенно выхватывает ее, открывает, почти запрокидывает над запекшимся ртом, но передумывает и наливает себе в колпачок.
— Подумать только — «Наполеон»… — сделав глоток, стонет он. — Боже, какая благодать… Трое суток ничего, кроме тухлой дождевой воды…
— Вы бредите, санврач, — позабыв об осторожности, произносит Философ. — Какие «трое суток»? Мы же с вами расстались только вчера! Или позавчера…
— Может быть, и брежу, — бормочет тот, — но стрелки моих часов успели сделать шесть полных оборотов… Ну, почти шесть… Хотя в этом проклятом тумане что день, что ночь…
«А ведь щетина у него и впрямь трехдневная! — осеняет Философа. — Что за чертовщина?..»
— И охрана вас ни разу не обнаруживала? — спрашивает он, отнимая у Полоротова фляжку.
— Какая охрана⁈ — удивляется санитарный врач. — Здесь же сплошное болото!
— Разве на бывших военных объектах сторожей не бывает? — удивляется художник. — Они-то куда подевались⁈
— Дьявольское место… — вдруг начинает отстранено бормотать Юркая Личность. — Туман, болото, дождь кромешный, пополам с градом и вдруг огни, музыка нечеловеческая, и какой-то голос все говорит и говорит, говорит и говорит, а что говорит — не понять ни слова… Страшно, господи…
Тельма решительно шагает к Полоротову, не забыв окатить презрением Болотникова-старшего, который все еще держит в опущенной руке обрез, прикладывает ладонь ко лбу, бормочущего словно в трансе санврача.
— У него жар, — говорит она. — Надо бы его отсюда вывести…
— Как это — вывести? — вскидывается официант. — А — дети? Сынок мой, опять же дочка его…
— Какие дети? — накидывается на него Головкин, который при всем своем богатырском сложении оказывается трусоват. — Где ты видишь здесь детей⁈ Хочешь вот как он, трое суток по болоту шляться! Пойдемте отсюда, а! Обратно в гостиницу. А еще лучше ко мне на хутор. У меня жратвы и выпивки — хоть залейся!
— Эх ты, зятек-пропойца… — разочарованно вздыхает Михаил.
— Почему — зятек? — удивляется Философ.
— Ну-так! — хмыкает Болотников-старший. — Он же на сеструхе моей, младшей, женат… Так я не понял… Как мы уйдем? Игорька моего бросим здесь, в болоте!
— Все, пошли! — решительно произносит Тельма. — У меня ноги окоченели. Чтобы продолжить поиск, нужно экипироваться по-человечески.
Философ подходит к ней, хватает на руки, чувствует, что ноги девушки в нейлоновых чулках и впрямь как две ледышки. Она обнимает его за шею двумя руками и целует у всех на виду. Художник берет у девушки фонарик, обхватывает могучими руками за плечи санврача, который явно намыливается куда-то смыться и поворачивает его в нужном направлении. Полоротов не сопротивляется, кажется он даже рад. Хотя трудно понять, что чувствует насквозь простуженный человек.
Философу хоть и страшновато оставлять в неведомом болоте дочь, но сам себе не отдавая отчета, он с готовностью устремляется за ними. Некоторое время всей компанией они дружно шлепают по лужам и вдруг выходят к ограде, и уже дальше бредут вдоль нее, касаясь еле различимой во мгле шершавой бетонной поверхности. Как вдруг Головкин останавливается и оборачивается к остальным. Его глаза бессмысленно шарят окрест. Философ тоже начинает оглядываться и сразу понимает, что в их группе кого-то не хватает.
— Э-э, постойте… — бормочет он, — а где наш доблестный официант?
— Не знаю, отстал, наверное… — отзывается на это, бестолково вертя головой, художник. — Эй, шурин! Ты где!
На фоне немолчного гула, его голос звучит излишне резко.
— Да не ори ты!.. — шипит на него Философ. — Не отстал он… Дальше пошел, Сынишку своего искать.
— И твою дочку, — кивает Головкин. — Всегда был героем…
— Ладно, хрен с ним! — со злостью говорит Философ. — Пусть милиция ищет этого хромого дурака…
— Ба, вот так сюрприз! — раздается голос Лаара, который, оказывается, стоит возле пролома в ограде. Вид у него по-прежнему потрепанный, но он держится с привычной наглецой. — Никак уж не ожидал, санврач, тебя здесь увидеть! Да еще с приятелями.
— Привет! — хмуро отзывается, на минуту очнувшийся от бреда Полоротов. — Ты-то как здесь очутился?
— Прилетел! — хмыкает спортсмен. — Да вот только осточертела мне здешняя помойка… Тот же Болотный остров, только хуже…
— Кайман? Очень, кстати… — снова впадая в транс, бормочет санитарный врач. — А ну, веди к своим насекомым хозяевам!
— Да ты рехнулся, Полорот⁈ — орет Лаар.
— Не обращайте внимания, — произносит Тельма, которую Философ снова ставит на ноги. — Это у него глюки от температуры.
Полоротов вдруг отталкивает богатыря-художника и поднимает пистолет, о котором все уже успели забыть.
— Я кому сказал! — рычит он. — Ступай вперед!
— Стоп-стоп-стоп! — кричит Философ, становясь между ним и Лааром. — Да уймись ты, санврач вонючий!
— Товарищ философ, не мешайте мне исполнять служебный долг!
— Рехнулся! Какой долг? У тебя жар, тебе в больничку надо.
— Я при исполнении, — механическим голосом твердит Полоротов. — Буду стрелять!
— Да оставь ты их, Граф! — бурчит художник. — Пусть сами разбираются.
— На счет три — стреляю… — цедит санврач. — Раз, два…
Философ пытается ногой выбить у него оружие и он бы сделал это, но вмешивается девушка. Она прыгает вперед, хватает его за рукав и резко дергает вбок. Раздается выстрел. Завотделом райкома по спорту отшатывается, но не падает, а обессилено прислоняется к плечу Головкина, который столбом торчит почти на линии стрельбы, видимо, парализованный страхом.
— Ну вот и рассчитались, философ… — бормочет Лаар и падает навзничь в грязь.
Тельма наклоняется над ним, щупает пульс. Затем медленно выпрямляется. Отчаянно мотает головой на вопросительный взгляд своего любовника.
— Ликвидировать преступника — мой прямой долг! — почти с гордостью сообщает, видимо, окончательно свихнувшийся Полоротов.
Философ, ни слова не говоря, с размаху бьет его по лицу. Потом еще раз и еще. То ли кайман, то ли оперативник КГБ, как ни странно, не сопротивляется, а когда Философ, тяжело дыша, опускает руку, поворачивается и уходит во мглу — в бурлящий, но холодный туманный котел, сверху, наверняка, похожий на белесого спрута, бесчисленные щупальца которого, удлиняясь, протягиваются все дальше и дальше и не видно силы, которая могла бы их остановить.
Третьяковский умолкает, наполняет стакан вином и опустошает его до дна.
— Что, так и убил? — спросил я.
— Да, — кивнул он. — Дальше началась обычная в таких случаях детективная шелуха. Милиция, допросы, протоколы. С меня отобрали подписку о невыезде, не потому, что я попал под подозрение, а — до выяснения обстоятельств. Головкин струсил и слышать не хотел о повторной вылазке на территорию бывшего военного объекта, но у нас с Тельмой выбора не было. Детей нужно было отыскать. Едва нас с ней отпустили из отделения, мы тут же кинулись в гостиницу, где переоделись в сухое, а главное — надели резиновые сапоги, выпили, захватили спиртное и еду с собой и вернулись к месту событий. Уже давно рассвело, но в этом заколдованном месте словно выключили день. Часа три блуждали мы с Тельмой в вонючем болоте, в которое превратилась территория некогда оборонного предприятия, пока не вышли к гигантской котловине, больше всего похожей на древнегреческий театр или Колизей, вот только на каменных сиденьях для зрителей здесь могли бы сидеть великаны… Впрочем, здесь надо поподробнее…
Весь это «театр» словно накрыт хрустальным куполом, сплетенным из мириад стеклянных нитей, каждая толщиной в руку. Нити прикреплены к бетонным кольцам, которые образуют этот странный амфитеатр, причудливо переплетаясь друг с другом. Философ мучительно пытается вспомнить, где он видел такие и вдруг память услужливо подсовывает ему картинку из детства. Зима. Рождественская елка. Оконные стекла заросли инеем. Маленький Графуша достает из кармашка матросского костюмчика заветный пятак. Прислоняет его к горячим изразцам «голландки» и держит так, покуда терпят пальцы, а когда медный кругляш становится невыносимо горячим, бросается к окошку и прижимает монету к холодному стеклу. И морозные узоры с той стороны стекла начинают подтаивать.
Философ встряхивает головой, чтобы избавиться от наваждения. На самом деле ничего общего с морозными узорами у этой паутины нет, потому что она не застилает плоскую поверхность, а образует объемную фигуру — половинку параболоида. Впечатление праздника, которое создают эти узоры, сияя алмазными переливами, ложное. Точнее — лживое. Философ поднимает алюминиевую штангу, подобранную им еще у ограды и использованную для прощупывания дна на заболоченном участке, и стучит ею по одной из нитей. Подсознательно он ждет, что нить — вернее — толстенный жгут — отзовется хрустальным звоном, но раздается лишь смачное пошлепывание, словно штанга соприкасается с резиновым тросом.
Тельма тем временем осматривает купол сверху донизу и Философ поневоле следит за ее взглядом. На самом верху вся эта хитросплетенная конструкция источается, оставляя довольно вместительную дыру и над ней-то и раздается зловещее гудение и мерцает свет. Однако внимание девушки привлекает отнюдь не отверстие, а что-то, что располагается ниже. Она толкает своего спутника в плечо и показывает лучом фонарика на ряды утолщений, гроздьями свисающих с пологих стенок купола примерно на высоте двух десятков метров, если считать от самой нижней точки — то есть — арены амфитеатра.
Вглядевшись, Философ замечает, что эти, сотканные из паутины мешки, полупрозрачны, а внутри них просматриваются какие-то смутные силуэты. Нехорошее предчувствие сжимает сердце человека прожившего так долго и повидавшего столько, что хватило бы на полное собрание сочинений. Он отбирает у Тельмы фонарик и начинает карабкаться вверх по гигантской нижней ступени. Это не так-то легко сделать, потому что между ярусами нет никакого прохода. Для того, чтобы подняться, нужно вытянуться во весь рост, ухватиться пальцами за край ступени и, скребя мысками сапог по бетону, подтянуться хотя бы настолько, чтобы зацепиться локтями и втянуть свое не слишком легкое тело на следующий ярус. Философ понимает, что проще махнуть рукой на эти утолщения, которые напоминают мужские тестикулы, но он себе никогда не простит, если не рассмотрит, что там в них такое просвечивает?
— Помоги мне! — кричит снизу девушка, когда он втягивает себя на первую ступень.
Философ вынужден лечь на сырой бетон, вытянуть руку, ухватить Тельму за холодные скользкие пальцы и вытащить ее наверх. Когда она оказывается рядом, он решает, что проще будет подсаживать спутницу, чем каждый раз тащить ее за руку. До нижнего ряда «тестикул» остается еще три уровня. Когда девушка оказывается наверху, она изо всех сил пытается помочь мужчине вскарабкаться следом. Философу хотя и стыдно, но он испытывает облегчение от того, что Тельма пусть чуть-чуть, но берет часть нагрузки на себя. Так подсаживая и подтягивая друг дружку, они, наконец, оказываются под теми самыми утолщениями, к которым так стремились. Переведя дух, девушка снова включает фонарик и озаряет ближайший мешок.
— Не-ет! — раздается ее истошный вопль. — Не верю-ю!