Общая камера городской тюрьмы Саламанки представляла собой помещение длиной в двадцать и шириной в десять шагов с единственным узеньким окошком под самым потолком.
До моего появления в ней содержалось одиннадцать человек; я оказался двенадцатым.
Впрочем, все это я узнал только следующим утром.
Начальник караула не обманул: меня действительно снабдили сухим набитым соломой тюфяком. С этим тюфяком под мышкой я и перешагнул порог своего нового жилища.
Была глубокая ночь, и обитатели камеры крепко спали. Стражник посветил мне лампой — я увидел лежавших вповалку грязных и оборванных людей, сопевших и храпевших на плотно утрамбованном земляном полу. Места, куда можно было положить матрас, я не обнаружил.
Стражник, однако, не колебался ни минуты. Он с размаху пнул ближайшего оборванца сапогом под ребра, и тот мигом перекатился на бок, навалившись на своего соседа и освободив небольшой участок пола. Тюремщик проделал то же самое с другим заключенным, и тот так же безропотно подвинулся к стене. Удивительно, что ни один из узников, несмотря на то что пинки были весьма чувствительными, даже не проснулся!
— Располагайтесь, сеньор, — буркнул стражник, указывая мне на освободившееся место. Я бросил туда свой тюфяк и лег на спину, закинув руки за голову. Мой конвоир вышел, закрыв за собой дверь; я слышал, как в замке со скрежетом повернулся ключ. Стало совсем темно.
И в ту же минуту в окружавшей меня темноте послышались шорохи, покашливания, неразборчивый шепот. Кто-то невидимый дотронулся до моей щеки, быстрые пальцы пробежали по пуговицам колета, сноровисто забрались в карман…
Я перехватил руку наглеца, заломил ее тем же приемом, что ко мне самому применил давеча фамильяр, и удовлетворенно услышал придушенный крик раненого зайца.
Невидимки отпрянули. Кто-то чиркнул кресалом, во тьме вспыхнул слабый желтый огонек. Его тусклый свет выдернул из тьмы кошмарные рожи, всклокоченные бороды, яростно блестящие глаза.
— Ты чего кричишь, Гнида? — прошипел обладатель самой чудовищной физиономии. Был он крив на один глаз, со свернутым набок крючковатым носом и жуткого вида дырой в правой щеке.
— Так ведь он мне палец сломал, чтоб его на том свете черти в кипятке искупали! — жалобно простонал тот, кого назвали Гнидой, — мелкий, чернявый, похожий на цыгана паренек, тряся пострадавшей рукой. — Покажи ему, Эль Торо[17], кто здесь главный!
— Сейчас я вырву ему глаза, — зарычал Эль Торо, угрожающе растопырив пальцы.
Честно говоря, я был готов к подобному приему. Мне, как будущему правоведу, было известно, какие нравы царят в городских тюрьмах, где содержатся разного рода воры, разбойники и прочий сброд. Поэтому угроза Эль Торо не произвела на меня того впечатления, на которое он, несомненно, рассчитывал.
— Попробуй, — спокойно сказал я, отбрасывая в сторону его руку. — И завтра инквизиторы заберут в Вальядолид не только меня, но и тебя.
— Почему это? — опешил кривой громила.
— Потому что им будет очень любопытно узнать, кто и зачем хотел убить человека, ордер на арест которого подписал сам Великий инквизитор.
Ордер на мой арест наверняка подписывал судья Гусман, но моим новым соседям знать об этом было совершенно незачем.
После моих слов в камере воцарилась мертвая тишина. Я рассчитал правильно — даже этим обреченным на многолетнюю неволю изгоям святая инквизиция внушала панический ужас. Из городской тюрьмы рано или поздно можно было освободиться, а вот из подвалов Трибунала Священной Канцелярии не выходил почти никто.
— Инквизиция? — пробормотал кто-то за моей спиной. — Да, похоже, парень-то из благородных!
Действительно, трибунал редко обращал свое внимание на простонародье, если только речь не шла о потомках мавров или выкрестах-конверсос.
— Вы, сеньоры, имеете дело с Диего Гарсией де Алькороном, — сказал я с достоинством. — Надеюсь, моего имени достаточно, чтобы никто из вас не совершил непоправимой ошибки, попытавшись затеять со мной драку.
— В тюрьме мы все благородные доны, — хмыкнул пришедший в себя Эль Торо. — А шпаги у тебя с собой нет, как я заметил.
Тут он был, к сожалению, прав — шпага моя осталась висеть на гвозде в доме вдовы Хуарес.
— Шпага мне тут без надобности, — возразил я. — А то, что здесь может понадобиться, всегда со мной.
— И что же это? — спросил лысый хмырь, сидевший по левую руку от Эль Торо.
Я прикоснулся пальцем ко лбу.
— Знания, сеньоры. Я летрадо, юрист.
Надо отдать должное моим новым соседям — им не пришлось долго объяснять, для чего в тюрьме может пригодиться знание юриспруденции.
— Может, ты еще и писать умеешь? — недоверчиво осведомился лысый.
Я не удостоил его ответом, ограничившись саркастической усмешкой.
— И жалобу написать можешь? — спросил кто-то с надеждой.
— И прошение? Ну, чтобы дело пересмотрели?
— Не прошение, а апелляцию, — поправил я веско.
Это их добило. Враждебность на лицах сменилась крайней почтительностью. Трое заключенных, включая зверовидного Эль Торо, освободили мне лучшее место у дальней стены, под самым окошком. Там, по крайней мере, можно было дышать.
Я перетащил туда свой тюфяк и спокойно улегся, совершенно не опасаясь каких-либо неприятных сюрпризов. Почти каждый из обитателей камеры нуждался в помощи юриста, а единственным юристом в городской тюрьме Саламанки был я. Если вы так нужны окружающим, бояться вам нечего. В мире нет брони крепче.
Другое дело, что заснуть мне удалось далеко не сразу. Тонкая струйка свежего воздуха, проникавшая через зарешеченное окошко, без остатка растворялась в тяжелой, спертой атмосфере камеры. Некоторые узники ужасно храпели; время от времени соседи такого храпуна зажимали ему нос, и он, начиная задыхаться, просыпался и разражался отборной бранью. Другие вскрикивали во сне — им, видимо, снились кошмары. Где-то за стеной заунывно выла собака. В соломенном тюфяке кишмя кишели клопы. Никогда еще мне не доводилось проводить ночь в столь мало подходящем для этого месте.
Но я не стал бы придавать чрезмерного значения этим мелким неудобствам, если бы не терзавшие меня мысли. Попасть в тюрьму само по себе неприятно, но гораздо хуже оказаться узником священного трибунала. Как ни хотелось мне надеяться на чудесное избавление, трезвый рассудок подсказывал, что готовиться нужно к самому худшему.
Было совершенно ясно, что я пал жертвой заговора молодого графа де ла Торре и судьи Гусмана. Моей роковой ошибкой стал визит к отцу Лауры — когда я заявил ему, что один из напавших на меня негодяев перед смертью назвал имя графа, заговорщики так перепугались, что решили обратиться за помощью к святой инквизиции. Даже если бы у меня на руках имелись неоспоримые доказательства вины де ла Торре (а их, напомню, у меня не было), слугам трибунала было безразлично, кто подкупил убийц: они вообще не занимались светскими преступлениями. Зато все, что хоть немного напоминало ересь, мгновенно приводило их в то состояние, в которое приходят старые боевые кони при звуках полковой трубы.
Вот только я совсем не был похож на еретика.
Конечно, для того чтобы попасть в руки инквизиторов, совсем не обязательно быть настоящим еретиком. Достаточно, например, неудачно пошутить над папой римским или, скажем, над епископом Севильи. Но я никогда не шутил над этими достойными сеньорами; более того, скажу честно — мне не было до них вообще никакого дела.
И даже если представить, что я когда-то позволил себе некий выпад в адрес римского престола или Священного Писания, этого было совершенно недостаточно, чтобы арестовать меня среди ночи спустя всего лишь несколько часов после того, как судья Гусман или граф де ла Торре назвали мое имя инквизиторам.
При всей своей мрачной славе инквизиция никогда не действовала вслепую и второпях. Аресту всегда предшествовало предварительное расследование, зачастую довольно длительное. Тот, кого должны были арестовать, конечно же, ничего не подозревал, а за его спиной уже не спеша крутились колеса тайного судопроизводства, копились изобличавшие его бумаги, подшивались показания многочисленных анонимных свидетелей.
Конечно, де ла Торре и Гусман могли написать на меня донос гораздо раньше, как только граф решил посвататься к Лауре. Но зачем тогда ему было тратиться на убийц, которые чуть не прикончили меня на мельнице старого Хорхе?
Я терзался сомнениями до самого утра и лишь на рассвете ненадолго провалился в черный и вязкий, словно деготь, сон. Мне снилась Лаура, восседавшая на огромном вороном коне. Она была совершенно обнаженной, если не считать повязки на глазах, делавшей ее похожей на статую Фемиды. В руке у нее была плеть, которой она нещадно хлестала своего скакуна. Под воздействием этих ударов лошадиная морда все больше искажалась, превращаясь в человеческое лицо, весьма напоминавшее страховидную рожу Эль Торо.
— Эй, сеньор летрадо, проснитесь! — сказал конь, оскалив черные пеньки сгнивших зубов.
Тут я понял, что уже некоторое время лежу с открытыми глазами, а надо мной действительно склонился Эль Торо. Теперь, при дневном свете, через дыру в его щеке был виден толстый красный язык.
— Что такое? — проговорил я, пытаясь сдержать тошноту, вызванную не столько отталкивающим видом моего соседа по камере, сколько зловонием, вырывавшимся из его рта.
— Пришли за вами, сеньор, — громила скосил глаза на дверь.
Там действительно стояли двое тюремщиков, нетерпеливо поигрывавших дубинками. А за их спинами маячил некто в черном балахоне с капюшоном, закрывающим лицо.
Я поднялся и отряхнул прилипшие к колету соломинки.
— Пошевеливайся! — рявкнул один из тюремщиков. — А ну живее!
— А вежливости тебя не учили? — огрызнулся я.
Страж побагровел и взмахнул дубинкой.
— Не трогай его, — негромко проговорил некто в черном. — А вы, сеньор Диего, не заставляйте себя ждать, это невежливо.
Голос у инквизитора был тихий, но довольно зловещий. Тюремщик послушно опустил дубинку и злобно уставился на меня своими красными, словно у хорька, глазками.
Обитатели камеры, затаив дыхание, наблюдали, как я иду к выходу. Лысый хмырь вполголоса пробормотал:
— Вот и остался я без пиляции…
Меня провели по длинному коридору с низким сводчатым потолком. Инквизитор, слегка ссутулившись, шел впереди. Он едва слышно бормотал себе под нос слова молитвы.
— Святая Дева Мария, спаси душу этого заблудшего грешника…
Внезапно инквизитор остановился — так неожиданно, что я едва не сбил его с ног. Он извлек из-под складок балахона массивный ключ и вставил его в замок окованной металлическими полосками двери.
— Прошу вас, сеньор Диего, — прошелестел он, распахивая дверь передо мной, — заходите.
Я перешагнул через порог и осмотрелся. Посреди скудно освещенной комнаты стоял длинный, покрытый грязно-зеленым сукном стол. В торце стола возвышалось деревянное кресло — и «возвышалось» здесь вовсе не фигура речи, как вы, возможно, подумали. Само по себе довольно громоздкое, оно стояло на сколоченной из досок платформе в локоть высотой. С противоположной стороны стола находилась низенькая скамеечка, на которую меня и усадили тюремщики. Инквизитор же, подобрав полы своего балахона, забрался на высокое кресло, оказавшись сразу на две головы выше меня.
Разумеется, то была всего лишь нехитрая уловка, заставлявшая обвиняемого чувствовать себя ничтожным и бессильным перед лицом всемогущего священного трибунала, но, должен признать, уловка весьма действенная. Ибо, глядя снизу вверх на бесстрастное лицо инквизитора, я впервые ясно понял, что в этих стенах со мной и вправду могут сотворить все, что угодно, — и нет никого, кто сумел бы вызволить меня отсюда.
— Диего Гарсия де Алькорон, — голос человека в черном был по-прежнему тих и бесстрастен, — понимаешь ли ты, куда попал и в какой опасности находишься?
Я призвал на помощь все свое мужество и ответил:
— Сеньор, я вижу, что попал в тюрьму, но для меня загадка, что послужило причиной этого. Я не знаю, в чем меня обвиняют, и не представляю, чем моя персона может заинтересовать святую инквизицию.
Минуту инквизитор молча разглядывал меня со своего возвышения. Затем по-птичьи склонил голову и вкрадчиво спросил:
— Скажи мне, Диего, есть ли у тебя враги?
— Вероятно, есть, поскольку я живой человек, а врагов нет только у мертвецов.
Выразиться столь уклончиво меня побудило одно простое соображение. Я хорошо знал, что каждое имя, записанное во время допроса следователем инквизиции, будет непременно использовано в ходе дальнейшего судебного разбирательства. И тех, кого я назову, могут вызвать на закрытое заседание трибунала, где они, облаченные в бесформенные балахоны и белые колпаки, скрывающие лица, будут свидетельствовать против меня. И что тогда помешает графу де ла Торре уже впрямую обвинить меня в какой-нибудь гнусной ереси?
Однако, оглядевшись по сторонам, я не увидел секретаря, который обычно ведет протокол допроса. Место для него имелось — дряхлого вида конторка в темном углу, — но за ней никого не было. Мы были в комнате вдвоем — я и загадочный инквизитор. Тюремщики, к моему удивлению, вышли в коридор, оставив нас наедине. При желании, я, наверное, мог бы даже свернуть следователю шею… вот только для этого мне нужно было выбраться из-за стола, обойти его, дотянуться до сидевшего на возвышении инквизитора… а за это время он десять раз успел бы кликнуть охрану.
И даже если мне удалось бы расправиться с этим сморчком, что бы я стал делать дальше? Выбраться из комнаты было невозможно — узкое окно было забрано крепкой на вид решеткой. В коридоре ожидали стражники с дубинками.
Поразмыслив, я пришел к выводу, что единственным вариантом было как-то склонить следователя на свою сторону, постаравшись убедить его в своей полной невиновности. О, конечно, я понимал, что каждый узник, попавший в руки инквизиции, твердит одно и то же, но я — то действительно был ни в чем не виноват!
— Как ты думаешь, сын мой, — прервал мои размышления инквизитор, — кто из них мог донести на тебя в Священную канцелярию?
— Понятия не имею, — ответил я, стараясь по возможности изобразить искреннее недоумение. — Возможно, если, святой отец, вы хотя бы намекнули мне, в чем меня обвиняют, я сумел бы лучше ответить на ваш вопрос.
Хитрость, признаюсь, была неважнецкая, и следователь, разумеется, это понял.
— В этих стенах, сын мой, ты должен отвечать честно и искренне и не пытаться увиливать. Только это может спасти твое бренное тело… о душе же мы поговорим отдельно.
Голос его обладал какой-то магической силой — клянусь, что в это мгновение я был почти готов назвать имена графа де ла Торре и судьи Гусмана. Но, вовремя опомнившись, сказал:
— Два дня назад, отец мой, некие негодяи пытались заколоть меня, спящего, на водяной мельнице в деревушке Ведьмин Лог. Быть может, они и донос на меня написали?
Инквизитор поперхнулся от неожиданности. Такая обычная человеческая реакция на мои слова несколько меня приободрила.
— А ты знал этих людей, сын мой? — спросил он, справившись с секундным замешательством.
Я пожал плечами.
— Никогда прежде их не видел. Но я допускаю, что они могли знать меня.
— И тебе не показалось странным, что какие-то неизвестные люди пытаются тебя убить?
— Еще бы, святой отец! — воскликнул я с воодушевлением. — Я ведь обычный школяр…
— Бывший школяр, — поправил меня инквизитор.
— Вообще-то я собирался продолжить обучение, — скромно сказал я. — Меня привлекает карьера правоведа…
— Довольно странно, сын мой, в твоем положении рассуждать о какой-то карьере, — заметил инквизитор мягко. — Но мы отвлеклись. Ты, кажется, собирался перечислить имена своих врагов…
— Как же я могу их перечислить, если они мне неизвестны?
Человек в черном вздохнул и сложил ладони в молитвенном жесте.
— Юноша, знаешь ли ты, скольких подследственных я допрашивал? Больше тысячи. И мне хорошо известны все ваши жалкие уловки, к которым подталкивает вас отец всякой лжи, то есть дьявол. Уверяю тебя — ты заговоришь, хочешь ты этого или нет. У нас в распоряжении достаточно средств для того, чтобы сделать твою плоть податливой, а дух — смиренным. Но пока что я намерен беседовать с тобой как с разумным человеком. Назови мне тех, кто имел основания донести на тебя трибуналу.
«Этот так просто не отстанет», — подумал я.
— Что ж, святой отец… год назад я причинил некий физический ущерб секретарю декана нашего факультета, сеньору Рибальдо. Из-за этого меня и отчислили из университета.
Инцидент, о котором я уже упоминал, обсуждали некогда все школяры и преподаватели Саламанки. Скрывать его было глупо, да и не тот человек был сеньор Рибальдо, чтобы я мог его опасаться даже в роли свидетеля трибунала.
— Так, — удовлетворенно сказал инквизитор, по-прежнему не делая никаких попыток записать мои слова на бумаге, — значит, секретарь декана факультета…
И вдруг хлопнул ладонью по столу с такой силой, что я даже подскочил на месте.
— Что ты мне голову морочишь, щенок? Я разве спрашиваю тебя про всяких идиотов, которые готовы даже на его святейшество папу написать донос ради собственной выгоды? Ты обвиняешься в страшном преступлении, и обвинение это подтверждается доказательствами! Да если бы на моем месте сидел другой следователь, он просто отправил бы тебя на костер, да и дело с концом! А мне вот почему-то вздумалось тебе помочь!
Надо признать, эта неожиданная вспышка произвела на меня впечатление.
— Не понимаю вас, святой отец, — пробормотал я смущенно. — Готов признать, что вел довольно беспутный образ жизни. Любил поразвлечься с девицами и даже с замужними дамами. Возможно, пил несколько больше, чем следует. Играл в азартные игры. Но никаких страшных преступлений я не совершал, клянусь распятием!
— Не богохульствуй, — прервал меня инквизитор. — Обычно на первом допросе подследственному этого не говорят, но ты, видно, и сам не понимаешь, какая беда с тобой случилась. Тебя обвиняют в том, что ты якшался с дьяволом!
Вероятно, ничего хорошего в этой новости не было, но я, признаться, ожидал чего-то более конкретного, и даже слегка расслабился, услышав, в чем, оказывается, состоит мое преступление.
— Совершенно точно нет, святой отец, — сказал я с облегчением. — Я регулярно посещаю церковь, хожу на исповедь и к причастию. Наш семейный духовник фра Бартоломео Матос может это подтвердить.
— О, не сомневайся, его-то мы обязательно спросим, — успокоил меня следователь. — Но что может подтвердить этот достойный служитель церкви? Что ты не давился облатками и святая вода не оставляла на твоей коже ожогов? Ах, юноша, если бы тех, кто продал душу Люциферу, можно было бы вычислить так просто…
Он выпрямился в своем кресле и откинул с лица черный капюшон. Я увидел худое, изборожденное глубокими морщинами лицо; лицо это принадлежало, безусловно, человеку, привыкшему к аскетическому образу жизни и изнурявшему себя постом и молитвами, но совсем не старому. Глаза инквизитора блестели, словно у игрока в кости перед решающим броском.
— Известно ли тебе, сын мой, что это за вещь? — спросил он, извлекая из складок своего черного одеяния небольшой кожаный мешочек.
Его тонкие пальцы держали мешочек за концы шнурка, которым тот был завязан. Мешочек болтался перед инквизитором, словно маятник, — туда-сюда. Однажды на ярмарке в Толедо я видел египетского фокусника, который с помощью такого вот маятника завораживал публику. У меня появилось чувство, будто передо мной не святой отец, а тот самый египтянин, — как я ни старался, отвести взгляд от мешочка было выше моих сил.
— Понятия не имею, святой отец, — с трудом ворочая языком, ответил я.
Ибо мешочек в руках у инквизитора был как две капли воды похож на ладанку, подаренную мне Лаурой.
Подтверждая мою страшную догадку, следователь ухмыльнулся и перевернул его над столом. Тускло блеснувший серебряный дельфин глухо ударился о зеленое сукно.
Вслед за дельфином упал на стол и сам мешочек, пустой и легкий, как кошелек проигравшегося в пух и прах картежника.
— Дельфин? — спросил я, хотя это было и так очевидно.
— Африканские рабы называют такие вещи больса де мандинга[18], — произнес инквизитор мрачно. — Говорят, что негры шьют мешочки, в которых хранят эти богопротивные амулеты, из кожи, срезаемой с грудей своих мертвых женщин.
При мысли о том, что я носил это у себя на шее, меня заму тило.
— Однако эти больсас известны не только черным, — продолжал следователь. — Некоторые кастильцы кощунственно вешают мешочки с дьявольскими амулетами себе на шею, как добрые христиане носят крестики или ладанки. Человек, запятнавший себя подобным образом, все равно что подписал договор с дьяволом!
— Я… никогда не слышал ни о чем подобном, святой отец.
Это была чистая правда. Но вторая половинка этой правды, о которой я предпочел умолчать, была гораздо страшнее: «чертов мешок» подарила мне Лаура. Моя возлюбленная, нежная, невинная Лаура.
Инквизитор опечаленно покачал головой.
— Скажи мне, сын мой, где ты провел ночь со среды на четверг?
Я на мгновение задумался, поскольку из-за свалившихся на мою голову бед даже потерял представление о том, какой нынче день недели.
— То есть две ночи назад? Я же говорил — на мельнице старого Хорхе в местечке Ведьмин Лог.
— То была ночь со вторника на среду, — терпеливо возразил инквизитор. — Я же спрашиваю тебя о следующей.
Стало быть, я ухитрился потерять где-то целые сутки!
— В гостинице «Перец и соль», святой отец. Ее владелец, Фелипе Португалец, может это подтвердить.
Следователь удовлетворенно кивнул.
— Не беспокойся, он подтверждает. По словам Фелипе, ты занял так называемую мавританскую комнату на третьем этаже его заведения. Это так?
— Да, — ответил я, насторожившись. — Но мавританской она зовется только потому, что обставлена в восточном стиле, а не потому, что там есть священные мусульманские книги или какие — нибудь статуи Магомета…
— Хорошо же вас учат в Саламанке, — вздохнул инквизитор. — Неужели ты не знаешь, что мусульманам запрещено делать человеческие изображения, поэтому в их мечетях и дворцах вовсе нет статуй? Ладно, речь сейчас не о том. Итак, ты ночевал в этой комнате… один?
— А вот на этот вопрос, святой отец, я предпочел бы не отвечать, — сказал я твердо.
Я ожидал, что следователь разозлится и начнет вновь пугать меня страшными карами, но он лишь устало вздохнул и пожал плечами.
— Как хочешь, сын мой. Я давал тебе возможность облегчить свою участь чистосердечным признанием. Но ты упорствуешь и явно не спешишь спасти свою душу.
Он брезгливо ткнул пальцем в накрытую кожаным мешочком фигурку дельфина.
— Я знаю, что эта вещь появилась у тебя недавно. Мы допросили Фелипе Португальца и всю его прислугу и можем с большой степенью уверенности утверждать, что, когда ты поселился в «Перце и соли», дьявольского амулета у тебя еще не было. А вот когда ты покинул гостиницу утром четверга, он у тебя уже был!
Должен сознаться — даже в тот момент я еще не понял, что на шею мне уже наброшена гаррота[19]. А она уже начала медленно сжиматься.
— Видишь ли, сын мой, — продолжал между тем инквизитор, — у этих амулетов есть одна весьма примечательная особенность. Тех, кто ими владеет, дьявол метит своими знаками.
— Какими… знаками? — еле слышно спросил я.
— У носящих больсас де мандинга меняются глаза.
Признаюсь, сначала я не понял, о чем он толкует. Следователь растопырил пальцы, словно хотел напугать меня «козой», и боднул ими воздух, метя мне в глаза.
— Какого цвета твои глаза, сын мой?
— Темно-серые, как и у каждого порядочного кастильца, — уверенно ответил я. Конечно, последний раз я смотрелся в зеркало довольно давно, но в чем-чем, а в этом сомнений у меня не было.
— Ты прав, — согласился инквизитор. — Сейчас они именно таковы. И когда ты в среду поселился в гостинице Фелипе Португальца, они тоже были серыми. Но вчера утром… когда ты выходил из «Перца и соли»… и позже, когда встречался с судьей, и наконец, когда тебя арестовали нынче ночью — они были другими.
— Что значит — другими? — охрипшим голосом спросил я.
— Один твой глаз был зеленым, а другой — голубым, — ответил он угрюмо. — Это подтверждают три свидетеля, включая главного судью Саламанки сеньора Гусмана и высокочтимого отца Лусеро. Ты изобличен, сын мой. Дьявол пометил тебя.
Я почувствовал, как земля уходит у меня из-под ног.
— Но вы же сами сказали, что сейчас с моими глазами все в порядке, — пробормотал я.
— Потому что отец Лусеро избавил тебя от проклятой больса де мандинга, — объяснил следователь. — Но если бы я позволил тебе снова взять ее в руки, то через некоторое время твои глаза опять стали бы разноцветными.
Меньше всего мне хотелось притрагиваться к страшному мешочку и к серебряному дельфину. Инквизитор, по-видимому, понял это и, вздохнув, смахнул фигурку и больса в выдвижной ящик стола.
— Ты понимаешь теперь, сын мой, почему мы арестовали тебя? Тебе грозит суровое наказание… но ты можешь избежать его, если расскажешь, кто дал тебе этот дьявольский амулет.
«Если ты хоть одним словом обмолвишься о Лауре, ты ее погубишь», — прошелестел у меня в ушах чей-то голос. Кто шепнул мне это? Может быть, ангел-хранитель, который, как говорила моя матушка, стоит у каждого человека за правым плечом? Не знаю. Но шепот я слышал отчетливо.
— Я… я нашел его, — ответил я первое, что пришло в голову.
— Нашел? — доброжелательно повторил инквизитор. — И где же?
— В «Перце и соли». — Я постарался изобразить раскаяние. — В мавританской комнате. Под подушкой. Вероятно, его забыл там кто-то из прежних постояльцев…
— Неужели? — по-прежнему добродушно спросил следователь. — Но тебе следует знать, сын мой, что мы надлежащим образом опросили всю прислугу в упомянутой гостинице. Комнаты там убираются и моются весьма тщательно. Особенно это касается мавританской комнаты, которую сдают гостям, испытывающим подозрительную страсть к омовениям и телесной чистоте.
Только тут я обратил внимание на запах, исходивший от инквизитора. Правильнее было бы сказать — вонь, ибо, как и большинство его коллег по трибуналу, мой следователь вряд ли мылся чаще двух раз в год. Хорошо еще, что он сидел довольно далеко от меня.
Впрочем, в пору моей юности запах давно немытых тел буквально висел над всей Испанией. Я уже упоминал, что мавританские привычки ежедневного омовения постепенно входили в моду, но на их приверженцев посматривали весьма косо. Традиции наших героических предков, изгнанных некогда проклятыми маврами в горы и бесплодные пустоши и принужденных вести суровую и бедную жизнь в суровых и бедных краях, все еще были чрезвычайно сильны. Семья Алькорон представляла собой счастливое исключение, ибо моя матушка, донья Исабель, дочь королевского посланника при дворе турецкого султана, провела свое детство в великом городе Константинополе, который мавры называют Истанбулом. Там она приучилась ежедневно принимать ванну, чистить зубы и следить за своими ногтями, а выйдя замуж за моего отца, приучила к этому и его (хотя, как я подозреваю, огрубевший в боях солдат пошел на такие жертвы исключительно из любви к своей юной супруге).
— Можно считать доказанным, — продолжал меж тем инквизитор, — что этого амулета не было в мавританской комнате до того, как туда вселился некий Диего Гарсия де Алькорон. А поскольку свидетели показывают, что упомянутый сеньор покидал гостиницу, будучи уже разноглазым, — он выделил это слово интонацией, — то следует признать, что Диего Гарсия де Алькорон получил больса де мандинга от кого-то в самой гостинице.
И тут инквизитор впервые позволил себе улыбнуться — одними краешками тонкогубого рта.
— Вероятно, от той самой особы, с которой ты провел ночь со среды на четверг.
В его голосе я явно расслышал лязг захлопнувшегося капкана.
— Ну так что же? — подбодрил меня следователь. — Ты вспомнил, с кем ты был в «Перце и соли» в ту ночь?
На мгновение я усомнился в том, что за всем этим заговором действительно стоят де ла Торре и судья Гусман. Потому что стоило мне сейчас назвать имя Лауры, и судья лишился бы своей любимой дочери, а граф — невесты. И тут же мне стало ясно, что именно на этом и был построен их дьявольский расчет! Ни при каких обстоятельствах я не решился бы подвергнуть опасности жизнь своей возлюбленной. И если этот амулет действительно мог заинтересовать Трибунал Священной Канцелярии, то я бы скорее умер, чем позволил инквизиторам связать его с моей драгоценной Лаурой.
— Чтобы слегка освежить твою память, — доброжелательно добавил инквизитор, — я скажу тебе, что Фелипе Португалец признался, что в ту ночь к тебе приходила некая сеньора… или сеньорита… закутанная в плащ из нежелания быть узнанной. Если ты сообщишь мне, кто это был, — а как видишь, никаких протоколов сейчас не ведется, ибо это не допрос, а дружеская беседа, — я обещаю выяснить, не может ли эта таинственная дама быть владелицей амулета. В этом случае обвинения в связи с дьяволом будут с тебя сняты…
— Увы, святой отец, — проговорил я, тщательно взвешивая каждое свое слово, — я не могу назвать вам ее имени, поскольку не припоминаю, чтобы в ту ночь меня кто-то навещал. Если Фелипе и видел кого-то, то, верно, перепутал.
— В таком случае, нам остается только признать, что этот дьявольский амулет принес тебе сам дьявол, которого ты вызывал, запершись в мавританской комнате. Место для этого, во всяком случае, ты выбрал подходящее.
Он вновь накинул капюшон и дважды хлопнул в ладоши. За моей спиной открылась дверь, и тюремщики рывком подняли меня на ноги, грубо схватив за локти.
— У тебя будет время подумать над моими словами, сын мой, — напутствовал меня инквизитор. — Ты будешь подвергнут допросу с пристрастием лишь завтра утром.
Я почувствовал, что в позвоночник мне впилась ледяная игла.
Допрос с пристрастием на языке служителей трибунала означал пытку. А пытка почти всегда означала признание.
Даже в том, чего человек не совершал.