ПРЕДДВЕРИЕ

— Почему ушёл из семинарии незадолго до окончания? Ладно, давай разберёмся. Биографы пережёвывают несколько версий: потерял веру в Бога, увлёкся марксизмом, мать забрала домой из-за якобы начинающегося туберкулёза — это версия самой Екатерины…

Иосиф же всё объясняет издевательским режимом и иезуитскими методами в семинарии. Ни о каком атеизме или отступничестве речи не идёт, АГ, и не надейся.

На вопрос немецкого писателя Эмиля Людвига, нет ли у иезуитов положительных качеств, Иосиф сердито отвечает:

— Да, у них есть систематичность, настойчивость в работе для осуществления дурных целей. Но основной их метод — это слежка, шпионаж, залезание в душу, издевательство — что может быть в этом положительного?

— Да это же его автопортрет! — хихикнул AT, — Нечего туману напускать. Ушёл, потому что в Бога больше не верил, и весь сказ.

— А ты сам-то, сын тьмы, — ты знаешь, что Бог есть, «веруешь и трепещешь»… Но разве это тебя спасёт? Давай разберёмся. Положительный или отрицательный ответ на вопрос о вере ничего не решают — сразу возникает следующий вопрос: Об имени и сущности твоего Бога, Его учения. Наш подсудимый не верил в иезуитского бога, суть которого — мелочная слежка, издевательства, а главное — служащего кесарю и угнетателям, которых на каждой странице бичует Писание. Не защищающего униженных и угнетённых…

«И льстили Ему устами своими, и языкам своим лгали пред Ним; Сердце же их было неправо пред Ним, и они не были верны Завету Его». /Пс. 77, 36–37/

«Выкатились от жира глаза их, бродят помыслы в сердце. Над всем издеваются; злобно разглашают клевету; говорят свысока. Поднимают к небесам уста свои, а язык их расхаживает по земле! Потому туда же обращается народ Его и пьют воду полною чашею. И говорят: «как узнает Бог?» и «есть ли ведение Вышнего?» И вот, эти нечестивые благоденствуют в веке сем, умножают богатство». /Пс. 72, 7-12/

— Ведь что они искали, обыскивая вещи семинаристов? Книжки и листовки, обличающие «жирных» и пытающиеся хоть как-то заступиться за «малых сих», которым они обязаны были служить согласно христианскому учению.

И прокламации эти порой так напоминали гневные обличения из уст Господа, которыми зачитывался Иосиф!

Coco нравилось, когда его называли Кобой — по-турецки «Непримиримый». В его любимой книге «Отцеубийца» одна простая женщина обращается к Кобе с мольбой о заступничестве. Там так и написано: «Странно! При организованном управлении, когда начальники, диамбеги, судьи, приставы и всякие другие чиновники наводнили страну, как муравьи, и делали вид, что чинят правосудие, простая, ни в чём не повинная женщина умоляла человека, совершившего убийство, защитить её от несправедливости».

— Вот свидетельство одного из воспитанников духовного училища: «В первые годы учения Coco был очень верующим, посещал все богослужения, пел в церковном хоре. Хорошо помню, что он не только выполнял религиозные обряды, но всегда и нам напоминал об их соблюдении». /Журнал «Безбожник», 1939/

Мальчик, конечно, не мог разобраться во всех тонкостях православного учения. Он полюбил Бога — заступника униженных и угнетённых, борца за правду, против «жирных вампиров», против лжи и насилия. И поверил в Него, ненавидящего пожирателей чужих душ и жизней.

Бога, призвавшего и благословившего его, Кобу, стать Его воином.

Иосиф мечтал стать Кобой, непримиримым и бесстрашным воином против вселенского зла.

Монашеский подвиг, внутреннее делание, монотонные однообразные требы в каком-либо приходе были ему чужды, хотя он и был по натуре аскетом. «Спасись сам, и вокруг тебя спасутся тысячи…» Нет, он жаждал в корне изменить мир. Он с восторгом перечитывал:

«Ибо дом Мой назовётся домом молитвы для всех народов.

Стражи их слепы все и невежды; все они немые псы, не могущие лаять, бредящие лёжа, любящие спать.

И это псы, жадные душою, не знающие сытости; и это пастыри бессмысленные; все смотрят на свою дорогу, каждый до последнего на свою корысть.

И сказал: ПОДНИМАЙТЕ, ПОДНИМАЙТЕ, РАВНЯЙТЕ ПУТЬ, УБИРАЙТЕ ПРЕГРАДУ С ПУТИ НАРОДА МОЕГО.

Я исполню слово: мир, мир дольнему и ближнему, говорит Господь, и исцелю его.

А нечестивые — как море взволнованное, которое не может успокоиться и которого воды выбрасывают ил и грязь.

Нет мира нечестивым, — говорит Бог мой». /Ис. 5, 6, 7,10,11,57,14,19–21/

«Нет мира нечестивым»… «Непримиримый»… Коба.

— Вот я и утверждаю, сын тьмы, что сам положительный ответ на вопрос: веришь ли ты в Бога? — ничего не означает, ибо:

1. Ты можешь верить в ложного Бога, то есть твоё представление об Истине вовсе Истине не соответствует.

2. Или не верить в ложного бога, что уже неплохо.

3. Верить в истинного Бога и Его учение, но учению этому не следовать, что явится сугубым грехом, ибо «Кому много дано, с того много спросится». Обратись к любому прохожему, даже к прихожанину в храме — во что ты веришь? Хорошо, если один из тысячи верующих ответит что-либо вразумительное. Большинство верит сердцем. Ну, а насчёт учения — тут до сих пор не только споры, но и войны идут. Не говоря уже о «следовании».

Вот, к примеру, идёт война, а военнообязанные на призывной пункт не явились. Дезертиры, под трибунал. А иные невоеннообязанные пришли добровольцами и воюют. Это как? Кто более угоден Богу?

Через много лет, на полях книжки Анатоля Франса «Последние страницы», где были строчки «Верить в Бога и не верить — разница невелика. Ибо те, которые верят в Бога, не постигают Его», Иосиф напишет: «Следовательно не знают, не видят. Его для них нет».

Так что не торопись осуждать Иосифа. Пока мы лишь установили, что он ушёл от Бога, мирящегося со злом, благословляющего зло.

Не верил он и в бога Льва Толстого, в непротивление злу насилием. На полях романа «Воскресение» он пишет: «ха-ха-ха», там, где автор утверждает, что «единственное и несомненное средство спасения от того зла, от которого страдают люди, состоит в том, чтобы люди признавали себя всегда виновными перед Богом и потому неспособными ни наказывать, ни исправлять других людей».

— Вот уж истинно «Ха-ха-ха!» — сказал AT, — Менты не будут какого-либо Чикатиллу ловить и сажать, а мы тем временем ему нашепчем полстраны перерезать…

— Вот видишь!

— Но разве не сам Господь сказал: «Не противься злому. Но кто ударит тебя в правую щёку твою, обрати к нему и другую;» /Мф. 5, 39/

— «Злому», а не «Злу».

«Кто ударит ТЕБЯ», а не другого! Прощай и люби СВОИХ врагов и обидчиков, но не врагов слабого и обездоленного.

«Избавляйте бедного и нищего, исторгайте его от руки нечестивых». /Пс. 81, 4/

Иначе «молчанием предается Бог»… Предаётся, потому что Бог не может приказать своим воинам не вступаться за обиженных. Это противоречит вписанному в сердце Закону. От такого «бога» и народ, и народные защитники уходят в атеизм и берутся за топор. Что и случилось в царской России.

«ПОДНИМАЙТЕ, ПОДНИМАЙТЕ, РАВНЯЙТЕ ПУТЬ, УБИРАЙТЕ ПРЕГРАДУ С ПУТИ НАРОДА МОЕГО».

«НАРОД МОЙ».

Разве это не богочеловечество, не составляющие Замысла, грядущего Царства единого, о Котором я ему когда-то напел?

Пылкий, жаждущий истины и справедливости мальчик воспринял эти слова Господа как приказ. Относящийся не столько к еврейскому народу, сколько к «купленным дорогой ценой» избранникам Спасителя. Борьба с Вампирией, царством кровопийц, до последнего вздоха. Он с восторгом подчинился такому «Своему Богу», принял Его в сердце и был Ему верен до конца.

Он никому не навязывал «Своего Бога», он отделил церковь от государства, но никогда не принадлежал себе, служа Его тайной Воле, истязая себя и других. Воли, которую он слышал каким-то внутренним ухом.

Одному ему слышимый Голос.

И марксизм, и революция, и личная власть никогда не были для Иосифа самоцелью — лишь средствами исполнить Волю.

— Революция, бунт не могут быть от Бога! Ты, Позитив, говори да не заговаривайся!

— Ну, во-первых, это не только моя точка зрения, что я обязательно докажу в следующей части. А, во-вторых, я же говорю — революция была для Иосифа лишь средством. Он отступил и от революции, и от марксизма, согласно Воле.

— Ого!

— Всё это не противоречит Замыслу, а лишь помогает его осуществлению. Клетка, верная Целому, должна смиряться перед личными амбициями, но не смотреть спокойно, как одни клетки пожирают других, ибо это — смерть Целого. Нужна хирургическая операция, которая осуществляется воинами Божьими по Его Воле. Я говорю о революциях.

«…и уразумеют все церкви, что Я есьм испытующий сердца и внутренности; и воздам каждому из вас по делам вашим; Кто побеждает и соблюдает дела Мои до конца, тому дам власть над язычниками.

И будет пасти их жезлом железным; как сосуды глиняные, они сокрушатся, как и Я получил власть от Отца Моего; И дам ему звезду утреннюю». /От. 2, 23, 24–28/

Иосиф ушёл из семинарии, служители которой уничтожали книжки, разоблачающие их ложь и лицемерие. Которые, как вампиры, почему-то боялись Света.

— Ваше ведомство уже и революции устраивает! — рассердился АГ, — Будто не я нашептал Иосифу, подговорил бросить семинарию. Мол, с твоими-то способностями и умом проповедовать каким-то полуграмотным старухам в провинциальном приходе… Ну пусть в Тифлисе — предел мечтаний. Да ещё когда «Русская церковь в параличе»… Не кривись, это не я, это Достоевский сказал… Будто не я подсовывал ему весь этот бред, что человек произошёл от мартышки и вследствие этого факта должен свершить мировую пролетарскую революцию…

— А Иосиф лишь посмеивался и вспоминал, как его дружки-пролетарии дрались в пыли из-за горстки монет, брошенных какой-то шлюхой… Нет, его на мякине не проведёшь. Он знал, что такое первородный грех, что «жертва» — лишь изнанка вампира. Потенциальный вампир, ждущий своего часа. Обожествление революции — чепуха! Она — всего лишь ступенька.

Вокруг — потенциальные оборотни. Первым был твой хозяин, АГ. Бывший Денница, светлый ангел, ставший Князем тьмы. Затем — Каин. Иуда вместе с целой толпой жителей Иерусалима, орущей сегодня «Осанна!», а завтра — «Распни!» Оборотень, вампир — в душе каждого — это Иосиф прекрасно усвоил. Твой звериный двойник с разросшимися когтями, зубами, пузом, гениталиями, которого надо ежеминутно в себе убивать и который нашёптывает:

«Не слушайся Бога — тогда сам будешь как Бог…» Если ты не убьёшь его в себе, его рано или поздно убьёт Свет, ибо эти господа не выносят света. Стыдишься ты его в себе, ужасаешься ему? Вбиваешь в него осиновый кол или взращиваешь, питаешь чужой кровью — вот вопрос вопросов. Ибо тогда он станет твоей сутью и убьёт тебя!

Рано или поздно придёт Свет и убьёт тебя, ставшего зверем. Ибо вампир не выносит Света.

Вот во что верил подсудимый до конца дней своих. Я сам напел это ему в Третьей Песне о Главном.

— А у меня на все твои измышления есть одна цитатка:

«Там, в кругу русских рабочих — освободителей русских народов и застрельщиков пролетарской борьбы всех стран и народов, я получил своё третье боевое революционное крещение. Там, в России, под руководством Ленина, я стал одним из мастеров от революции». Это 1926 год, ответ тов. Сталина на приветствия. Это что, лицемерие? Но какой пафос… «Третье крещение»… — это ли не кощунство, отступничество?

— Ну, во-первых, речь идёт о «революционном крещении», это образ, пусть не очень удачный. Иосиф вообще часто употреблял слова и изречения из Писания.

— А эта его клятва выполнять «заповеди Ленина, держать в чистоте великое звание члена партии, как зеницу ока беречь единство партии, всеми силами крепить союз рабочих и крестьян, укреплять союз республик, быть верными принципам Коммунистического Интернационала»… И вообще вся эта «клятва» напоминает по форме православную церковную службу… Это что, тоже тактика?

— Разумеется. Партия — это охранники Антивампирии. Союз республик рабочих и крестьян — основа укрепления Антивампирии /так мы назовём бывшую «Святую Русь»/; принципы Коммунистического интернационала — красные флажки, которыми обложены волки… И во всём этом — ничего враждебного Воле. А может, и прямая Воля. Клятва охраны /Иосиф выступал от её имени/ новорожденного государства, противостоящего «лежащему во зле» миру. Пусть даже силами зла… А православная риторика — ну что ж, — воин Иосиф использует своё оружие. Которым он лучше всего владеет.

Здесь нет никакого отступничества. Повторяю, и партия, и революция, даже Интернационал для Иосифа — лишь средства. Позволь тебе по этому поводу напомнить про жезл Моисея:

«И сказал ему Господь: что это в руке у тебя? Он отвечал: жезл.

— Господь сказал: брось его на землю. Он бросил его на землю, и жезл превратился в змея, и Моисей побежал от него.

И сказал Господь Моисею: простри руку твою и возьми его за хвост. Он простёр руку свою и взял его; и он стал жезлом в руке его». /Исх. 4, 2–4/

Сам змей, заклятый враг человека, по Воле Божьей может стать жезлом, помогающим в пути.

«Он сойдёт, как дождь на скошенный луг, как капли, орошающие землю.

Во дни его процветёт праведник, и будет обилие мира, доколе не престанет луна.

Он будет обладать от моря до моря и от реки до концов земли. Падут пред ним жители пустынь, и враги его будут лизать прах. И поклонятся ему все цари; все народы будут служить ему.

Ибо он избавит нищего, вопиющего, и угнетённого, у которого нет помощника.

Будет милосерд к нищему и убогому, и души убогих спасёт.

От коварства и насилия избавит души их, и драгоценна будет кровь их перед очами его.

Будет обилие хлеба на земле, на верху гор; плоды его будут волноваться как лес на Ливане, и в городах размножатся люди, как трава на земле.

Будет имя его вовек; доколе пребывает солнце, будет передаваться имя его. И благословятся в нём племена; все народы ублажат его». /Пс. 71, 6-17/


* * *

Осень сорок пятого. Наш первый «Б». Латаный, штопаный, перелицованный, с холщовыми и брезентовыми сумками (редко у кого портфельчик), а в сумках чего только нет! Гильза от патронов, а то и настоящие патроны, трофейные губные гармошки, заводные лягушки, куски подсолнечного и макового жмыха — лучшего лакомства нашего детства.

Я и Люська по очереди лезем под парту мусолить огромный, твердый как камень кусище, выменянный только что на мой альбом для рисования. Учительница пения Фасоля (то ли от Фа-соль-ля, то ли оттого, что волосы надо лбом она укладывает тугой белесой фасолиной) аккомпанирует на гитаре. Пианино в школе нет, а гитара хоть и считается мещанским инструментом, зато гораздо легче баяна, с которым Фасоля не справляется, потому что она перенесла блокаду и очень ослабела.

Я не ленинградка и представляю себе блокаду чем-то вроде непосильно тяжелой бетонной плиты, которую согнувшись несет на себе наша Фасоля.

Говорят, что теперь Фасоля немного не в себе. Все свободное время она мастерит из разноцветных лоскутов и обрезков меха забавные куколки, фигурки птиц и зверей, но не на продажу (говорят, что тогда бы Фасоля могла как сыр в масле кататься). Это бы все поняли. И все бы поняли, если б она просто дарила ребятам зверюшек. Продавала — для выгоды, дарила — из-за доброты. Всё было бы понятно. Но Фасоля не была ни доброй, ни корыстной, она была не в себе — это было ясней ясного.

Дважды в неделю она устраивала у себя дома сольный концерт. Надевала черное узкое платье с глубоким вырезом, туфли на высоких каблуках, тщательно причесывалась, зажигала на стареньком пианино свечи и по два-три часа играла Шопена, Чайковского, Бетховена, Моцарта… Те взрослые, кому случайно удалось ее послушать, говорили, что играет она замечательно, однако взрослых она никогда не приглашала на эти концерты. Только нас, ребят, хотя, понятно, что уж, конечно, не Бетховен и Гайдн привлекали первоклашек, а эти самые зверюшки, которые Фасоля дарила каждому после концерта.

Она даже не скрывала, что потому и гнется ночами над игрушками, чтобы заманить нас к себе.

«Они хотят научиться любить и понимать серьезную музыку, — говорила Фасоля. — А такое желание достойно вознаграждения. Я уверена, — наступит день, когда они откажутся от этих безделушек и скажут:

«Дорогая Антонина Степановна…» Но такой день всё не наступал — кому была охота отказываться от «фасолят», когда за каждого зайца можно было получить коробку цветных карандашей, несколько стаканов семечек или кататься в парке на карусели, пока не затошнит?

— Мы белые снежиночки, Спустилися сюда, Летим мы как пушиночки, Холодные всегда, — тянет класс под аккомпанемент фасолиной гитары. Мы с Люськой по очереди мусолим под партой жмых.

— Синегина, я всё вижу. Ну-ка, иди сюда. И ты, Новикова. Сейчас я отстучу мелодию. Т-сс, слушают все…

Тук-тук-тук, тук-тук, тук-тук-гук…

— Ну, Синегина?

Молчу, изображая интенсивную работу мысли. Люська, страдальчески морщась, просится в туалет. Класс хохочет.

— Тс-с… Ладно, Новикова, иди. Ну, Синегина?

— «Катюша», — наобум говорю я. Ужасно хочется отпроситься вслед за Люськой, но это, разумеется, нереально.

— Ничего похожего на «Катюшу». Кто угадал?

— «Где ж вы, очи карие»? «Варяг»? — галдит класс.

— При чем тут «Варяг»? Да вы послушайте… Тук-тук-тук, тук-тук, тук-тук-тук…

Мы молчим.

— «Николай, давай закурим», — вдруг изрекает с задней парты второгодник Седых Валька.

— В чем дело, Седых?

— Спички есть, бумаги купим, — не унимается Валька.

Мы гогочем.

— Прекрати безобразничать. Седых.

— Так то ж вы отстучали, — обиженно басит Валька, — «Николай, давай закурим!» Класс веселится.

— Ох, ну конечно же… Да перестаньте вы. Валя прав. Верно, есть такие слова на музыку «Барыни». Валя угадал правильно. Я отстучала русский народный танец «Барыня». Молодец, Седых!

Когда Фасоля радуется, то становится какой-то прозрачно-розовой — так бывает, когда ладонь приближаешь к лампе. Смотрит Фасоля на второгодника Вальку и вся светится. А второгодник Валька глядит на нее, а лицо его — эдакий непробиваемый для педагогов кремень — постепенно оживает, расплывается в улыбке до ушей. И, звонко щелкнув по лбу соседа своего Секачева, чтоб кончал смеяться. Валька костяшками пальцев сам что-то барабанит по парте.

— Сед-ы-ых, — благоговейно шепчет Фасоля. — Да это же… Да ты же…

И тоже барабанит нечто, понятное лишь Вальке, Валька отвечает ей.

Опять Фасоля… Мы недоуменно переглядываемся.

Мелодия из «Севильского». Завтра, много лет тому назад, Фасоля сыграет ее снова, уже на своем пианино.

— Вот, ребята, что вчера отстукивали мы с Валей, верно, Валя?

И гордо кивнет второгодник Седых, и впервые я буду слушать Фасолю. Не слышать, а слушать. Потому что обидно: уж если второгодник Седых что-то понимает…

Ухвачусь за звуковую нить и буду распутывать, распутывать, и неожиданно нить пойдет мотаться сама, подчинит, завертит, закружит…

Я еще буду сопротивляться, раздваиваясь между привычно-обыденным «здесь» и ошеломляющим «там», новым «там». «Здесь» — это сижу на стуле нога на ногу, полуботинок навырост покачивается на большом пальце, рядом простуженный Кротов сопит, покашливает, чудачка Фасоля смешно размахивает над клавишами руками и закатывает глаза.

«Там» нет ни грязного полуботинка, ни простуженного Кротова, ни нелепых Фасолиных гримас, ни меня самой. Просто это «там», его никак не назовешь, не объяснишь. Что-то поет, дрожит, ликует, страдает, плачет, взлетает, падает, и это «что-то» — я сама.

Через пару вечеров я окончательно сдамся. Буду считать часы от концерта до концерта, хоть и по-прежнему посмеиваться над Фасолей. Тайная страсть к ее концертам будет представляться мне чем-то постыдно нелепым, я буду из всех сил стараться, чтобы ребята ее не обнаружили и не подняли меня на смех. И потом очень долго, уже когда Фасоля исчезнет, буду связывать музыку с нею и только с нею. Даже по радио слушать лишь то знакомое, что играла нам она.

Наверное, она была действительно замечательной пианисткой.

И, наверное, не одна я «заболела» ее концертами. Может быть, многие.

Но никто никогда в этом не признается. По-прежнему мы будем уносить в карманах ее мышей и зайцев. И Фасоля будет думать…

Так я никогда не узнаю, что она обо всём этом думала. Скоро, много лет назад, Фасоля исчезнет. Отыщется где-то какой-то там дальний родственник, и когда мы вернемся в школу после каникул, к нам придет новый учитель пения. С баяном.

Пианино Фасоля продаст Алкиной матери, и мы все будем учиться на нем играть. Алкина мать — «Полонез» Огинского, Алка — «Легко на сердце» одной рукой, а я — вальс «Березка» одним пальцем.

— Прилечь на землю хочется, Но ветерок-злодей Всё гонит, подгоняет нас, И мы летим быстрей…

Люська так на урок и не вернулась. В окно вижу её — играет с какой-то девчонкой в «нагонялы». Мучаюсь завистью, ревностью и вгрызаюсь зубами в жмых. Хоть так отомщу, ничегошеньки не оставлю…


* * *

Девочку звали Маней. Была она неестественно белокожей, вытянувшейся в длину, как картофельный росток. Казалось, дунь — закачается, согнётся пополам, но мы уже знали: это впечатление, ох, как обманчиво! Дралась Маня по-страшному, всерьёз, так у нас даже мальчишки не дрались. Нам объяснили, что Маня два года пробыла в немецком концлагере, где, чтобы выжить, детям приходилось драться за каждую крошку хлеба. Вот она и получилась такая, это у неё душевная травма, и чтоб мы это понимали и имели к Мане особый подход.

Ещё была у Мани одна странность — она никогда не улыбалась. Даже когда «Волгу-Волгу» показывали, ни разу не улыбнулась. Вообще с середины встала и ушла. Такая она была. Маня. Вдруг ни с того ни с сего, когда игра и всем весело, — возьмёт да уйдёт. И на уроках — то ничего, пишет, считает, а то как замолчит, ничего с ней не сделаешь, учителям остается только не обращать внимания.

По возрасту Мане пора было в третий, а её посадили в первый, и мы радовались, что в «А», а не в наш «Б», потому что лупила.

В майский погожий день сорок шестого, в годовщину Дня Победы, шефы Мани привезли ей в подарок велосипед. Над Маней шефствовал целый завод. Однажды про неё поместили статью в городской газете — что она разучилась улыбаться, что столько пережила в фашистском плену, что Манина мать осталась на всю жизнь инвалидом и находится в больнице. С тех пор и появились шефы.

Посреди школьного двора стояла Маня, вцепившись одной рукой в руль, другой в сиденье, молчала и дико озиралась. Хоть бы спасибо сказала! Велосипед!.. Настоящий, не какой-то там подростковый — чудо чудное, диво дивное сверкало на майском солнышке всеми своими хромированными деталями. Звонок, кармашек с ключами, фонарик — с ума сойти!

Я даже дышать боялась, стискивая локоть стоящей рядом Люськи. А Люську мою прямо-таки перекосило от зависти. Вырвав руку, она мелкими лисьими шажками подкралась к шефам и, заглядывая им в глаза, промурлыкала:

— Дядечка-а… А нам мо-ожно покататься?

На лицах столпившихся вокруг ребят был тот же немой отчаянный вопрос. Шефы, два паренька с модно подвитыми чубами, растерянно переглянулись.

— В общем-то… Что тут такого? Маня вам разрешит, конечно… А, Мань, дашь ребятам прокатиться?

Даст она, как же! Маня молчала, но лицо её говорило выразительнее всяких слов — пусть-ка кто попробует коснуться её велосипеда!

Убедившись, что желающих пробовать не нашлось, Маня потащила велосипед за ворота. Оглядываясь и угрюмо сопя, — как зверь добычу. Шефы сконфуженно развели руками и поспешили ретироваться в столь трудной педагогической ситуации.

— Вот кабы вместе… — процедила сквозь зубы Люська, — Как бы ей да-ать!

Но сознательные наши ребята Люську не поддержали.

— А ну её! У ней судьба трудная, пусть себе…

— Жадина-говядина! Жадина-говядина! — верещали менее сознательные девчонки.

Несколько дней мы будем со злорадством наблюдать за бесплодными попытками Мани укротить свой велосипед. Он будет брыкаться, сбрасывать её, как норовистый конь, а она, длинная, нелепая, вся в синяках и ссадинах, будет снова и снова карабкаться на него и снова хрустко /ведь одни кости/ шмякаться оземь.

Первыми не выдержат мальчишки. Выудят Маню мокрую, грязную, оглушённую, из наполненной талой водой канавы, выправят погнутый руль, втащат на велосипед и примутся учить кататься.

Маня будет неподвижно торчать в седле, прямо, словно аршин проглотила, словно Дон Кихот на своём Росинанте, а мальчишки вокруг, шумные, запыхавшиеся, весёлые Санчо-оруженосцы, будут катать её по дороге, со всех сторон поддерживая велосипед, не давая упасть.

— Да не сиди ты, как припаянная, педалями верти!.. За руль не держатся, его самой надо держать. Так, так… Да поворачивай ты, тюря!.. Поворачивай…

А ещё через несколько дней, много лет тому назад, наступит июнь, и мне повстречается манин велосипед на уже просохшей дороге. Она будет ехать сама, отчаянно тренькая звонком, а сзади, на багажнике, свесив ноги, будет колыхаться один из «ашников».

Я покажу Мане язык, а она покатит мимо, невидяще блестя глазами и зубами в младенчески-первой своей улыбке.

Загрузка...