ПРЕДДВЕРИЕ

Молотов — Чуеву:

«— В общем, ко дню нападения, к самому часу нападения мы не были готовы.

— Да к часу нападения никто не мог быть готовым, даже Господь Бог, — возражает Молотов, — Мы ждали нападения, и у нас была главная цель: не дать Гитлеру повода для нападения. Он бы сказал: «Вот уже советские войска собираются на границе, они меня вынуждают действовать!.».

«Каждый день всех членов Политбюро, здоровых и больных, держать в напряжении… А возьмите весь народ, все кадры. Мы же отменили 7-часовой рабочий день за два года до войны! Отменили переход с предприятия на предприятие рабочих в поисках лучших условий, а жили многие очень плохо, искали, где бы получше пожить, а мы отменили. Никакого жилищного строительства не было, а строительство заводов колоссальное, создание новых частей армии, вооружённых танками, самолётами… Конструкторов всех дёргали: «Давай скорей, давай скорей!» — они не успевали, все были молодые конструкторы!.».

«— А такой, как Тухачевский, если бы заварилась какая-нибудь каша, неизвестно, на чьей стороне был бы. Он был довольно опасный человек. Я не уверен, что в трудный момент он целиком остался бы на нашей стороне, потому что он был правым. Правая опасность была главной в то время. И очень многие правые не знают, что они правые, и не хотят быть правыми. Троцкисты, те крикуны: «Не выдержим! Нас победят!» Они, так сказать, себя выдали. А эти кулацкие защитники, эти глубже сидят. И они осторожнее. И у них сочувствующих кругом очень много — крестьянская, мещанская масса. У нас в 20-е годы был тончайший слой партийного руководства, а в этом тончайшем слое всё время были трещины: то правые, то национализм, то рабочая оппозиция…

Одно из доказательств этому — Хрущёв. Он попал из правых, а выдавал себя за сталинца, за ленинца: «Батько Сталин! Мы готовы жизнь отдать за тебя, всех уничтожим!» А как только ослаб обруч, в нём заговорило…»

«Все народы Советского Союза видят в Сталине своего друга, отца и вождя.

Сталин — друг народа в своей простоте. Сталин — отец народа в своей любви к народу. Сталин — вождь народов в своей мудрости руководителя борьбой народов»./Н. Хрущёв/

«Перед войной мы требовали колоссальных жертв — от рабочих и от крестьян. Крестьянам мало платили за хлеб, за хлопок и за труды — да нечем и платить-то было! Из чего платить? Нас упрекают: не учитывали материальные интересы крестьян. Ну, мы бы стали учитывать, и, конечно, зашли бы в тупик. На пушки денег не хватало!»

«Июнь 40-го прошёл, и это настраивало на то, что пройдёт и июнь 41-го. Тут был некоторый недоучёт, я считаю. Готовились с колоссальным напряжением, больше готовиться, по-моему, невозможно. Ну, может быть, на пять процентов больше можно было сделать, но никак не больше пяти процентов. Из кожи лезли, чтобы подготовить страну к обороне, воодушевляли народ: если завтра война, если завтра в поход, мы сегодня к походу готовы! Ведь не заставляли засыпать, а всё время подбадривали, настраивали. Если у всех такое напряжение было, то какая-то нужна и передышка…»

«Хрущёв использовал слова Черчилля о том, что тот предупредил Сталина. Сталин потом сказал на это: «Мне не нужно было никаких предупреждений. Я знал, что война начинается, но думал, что мне удастся выиграть ещё полгода». В этом обвиняют Сталина. На себя положился и думал, что ему удастся оттянуть войну.

— Но это глупо, потому что Сталин не мог на себя положиться в данном случае, а на всю страну. Он думал не о себе, а обо всей стране. Это же главный интерес был наш, всего народа — ещё на несколько недель оттянуть».

«За неделю-полторы до начала войны было объявлено в сообщении ТАСС, что немцы против нас ничего не предпринимают, у нас сохраняются нормальные отношения. Это было придумано, по-моему, Сталиным. Бережков упрекает Сталина, что для такого сообщения не было оснований. Это дипломатическая игра. Игра, конечно. Не вышло. Не всякая попытка даёт хорошие результаты, но сама попытка ничего плохого не предвидела. Бережков пишет, что это было явно наивно. Не наивность, а определённый дипломатический ход, политический ход».


* * *

«…будущая война станет самой опасной для буржуазии ещё потому, что война будет происходить не только на фронтах, но и в тылу у противника. Буржуазия может не сомневаться, что многочисленные друзья рабочего класса СССР в Европе и Азии постараются ударить в тыл своим угнетателям, которые затеяли преступную войну против отечества рабочего класса всех стран». / И. Сталин/

«Не убаюкивать надо партию, а развивать в ней бдительность, не усыплять, — а держать в состоянии боевой готовности, не разоружать, а вооружать». /И. Сталин/

«Надо, наконец, понять, что из всех ценных капиталов, имеющихся в мире, самым ценным и самым решающим капиталом являются люди, кадры. Надо понять, что при нынешних условиях «кадры решают всё». /И. Сталин/


СТАРЫЕ МЫСЛИ О ГЛАВНОМ:

— Бог стихийно прорастает в душах сквозь все отрицания, преступления и грехи. Был ли в мире хоть один отъявленный злодей, которому удалось совершенно «убить в душе» Бога? Или совесть? Споры идут, в основном, о том, «Что есть Истина?» Гонитель христиан Савл волей Божией стал апостолом Павлом…

— А Иуда? — возразил АГ, — он же символ зла, целиком наш.

— Даже Иуда, как мне кажется. Иначе он бы спокойно потратил свои тридцать сребренников, а не повесился. Только гордость помешала ему покаяться, сатанинская гордость.


* * *

— Благодать даётся не только членам церкви, но и просто «стоящим на Пути». За праведность, чистое сердце. Даётся по молитве тех, кто осознанно, разумом или сердцем взывают ко Творцу, признавая тем самым своё небесное происхождение. «Отче наш»… Отец наш Небесный… Не «мой», а «наш» — в этой Молитве Господней мы как бы признаём себя единым богочеловечеством, жаждущим встречи с Небом уже на земле, в душах и сердцах.

«Да будет воля Твоя на земле, как на Небе…» Откуда нам знать, сколько партийных и беспартийных обращалось тайными глубинами сердца с этой молитвой к Небу? Но без такого свободного выбора Света, Тайны и первородства в противовес «чечевичной похлёбке» или «банке варенья с корзиной печенья», — без тайного или явного волеизъявления благодать не даётся. Господь никого не спасает насильно. Савл не был «мёртвым», он искал Истину, потому и стал Павлом. Он был «горячим». И советские люди, очень многие, были «горячими». А другие, про которых сказано «пусть мёртвые хоронят своих мертвецов»? От таких и защищал Иосиф живых своих овец, используя и кнут, и меч, и запоры, и занавес железный — он отвечал за овец перед Небом. Он прозревал, что, живя праведно, довольствуясь «хлебом насущным», бескорыстно и самоотверженно служа «счастью и освобождению человечества» от власти Вампирии, Мамоны, — то есть освобождению, понятому в русле духовном, избавленные, ограждённые «от лукавого», они обязательно получат благодать спасения.

Ибо без благодати невозможно обрести царство, невозможно сконструировать «новые мехи», нового человека, способного жить по Закону Неба, по Замыслу. Без благодати — неминуемое перерождение. В некое полнолуние, когда часы начнут бить полночь, в номенклатурном инкубаторе вылупятся змеёныши…

Вот что прозревал Иосиф, когда действовал гениальной своей интуицией, создавая патерналистское государство в противовес Вавилону и вводя чуть ли не специальными указами христианскую этику — «Все за одного, один — за всех». «Союз нерушимый республик свободных» — это, кстати, его строка. У Михалкова было: «свободных народов союз благородный», — прямо Дворянское собрание! Строка Иосифа соответствует Замыслу: «много в Целом, свободно спаянном любовью».

— Они это называли «демократическим централизмом» — сказал АГ.

— Так или иначе, он прогнал своих овец узкой тропой спасения, где малейшее уклонение влево или вправо грозило падением в пропасть…

— Правые и левые уклонисты, — опять кивнул АГ, — Слыхали, проходили.

— Брось паясничать… Бог Иосифа — суровый ветхозаветный Судия. Небожитель, повелевший Моисею вывести народ из Египта, избавить «от работы вражия» — на Вампирию, высасывающей, подобно раковой опухоли, лучшие жизненные силы человечества.

— «В Царство свободы дорогу грудью проложим себе»… — фыркнул АГ, — В землю обетованную.

— Во всяком случае, ему удалось главное — привить народу стойкий иммунитет против дурной жажды количественной бесконечности в ущерб качественной. Кстати, сын тьмы, какой был бы твой первый закон в случае прихода к власти?

— Запрещается запрещать! — прошипел АГ.

— Вот видишь… С-пасти — сопричастность кесаря Спасителю. Это — избавить народ «от лукавого»; дать «хлеб насущный» — все необходимое на сегодняшний день. И помочь каждому осуществить индивидуальный Замысел, предназначение /обнаружить дар, развить и помочь осуществить в угодном Небу направлении/. То есть свободно-радостное, бескорыстное служение в Отчем Доме.

«Как и мы оставляем должникам нашим»… То есть тем, на кого поработали, и кто вроде бы должен нам за нашу работу, — мы прощаем, оставляем эти долг. Ибо это единственный способ вернуть долг Отцу, даровавшему нам здоровье, таланты, саму жизнь на служение ЦЕЛОМУ, СЕМЬЕ.

Такова Его воля. Смешно и глупо было бы какой-либо клетке единого организма требовать плату за свою службу — она ведь получает взамен тоже бесплатно от всех всё необходимое. А от Целого — Жизнь. Ибо в одиночку не выживет никто. Во всяком случае, в вечности.

— Так это же Егоркина программа! — воскликнула Иоанна.

— Прошу посторонних не возникать! Егорка твой вообще ещё не родился. А здесь у нас исторический процесс раз и навсегда состоялся. У нас ВСЁ, ВСЕГДА и ВЕЗДЕ. ВСЁ ХОРОШЕЕ…

— Это у вас, — вздохнул АГ, — А у нас, во тьме — всегда, везде, и ничего хорошего.

— Удалось ли Иосифу с-пасти свой народ, покажет Суд. Во всяком случае, предыдущая и последующая эпохи, их горькие плоды скорее оправдывают нашего подсудимого, чем обвиняют, показывая, что случается, несмотря на множество открытых храмов, с безблагодатным, заражённым вампиризмом и забывшем о небесном своём происхождении стадом, если ему, стаду, не дать по величайшей милости Божией строгого пастыря с «жезлом железным».

«Так говорит Господь Бог: вот Я — на пастырей, и взыщу овец Моих от руки их и не дам им более пасти овец, и не будут более пастыри пасти самих себя, и исторгну овец Моих из челюстей их, и не будут они пищею их.

Посему так говорит им Господь Бог: вот, Я Сам буду судить между овцою тучною и овцою тощею.

Так как вы толкаете бокам и плечам, и рогами своими бодаете всех слабых, доколе не вытолкаете их вон.

То Я спасу овец Моих, и они не будут уже расхищаемы, и рассужу между овцою и овцою.

И поставлю над ними одного пастыря, который будет пасти их, раба Моего Давида: он будет пасти их и он будет у них пастырем.

И Я, Господь, буду их Богом, и раб Мой Давид будет князем среди них. Я, Господь, сказал это». /Иез. 34, 10, 20, 24/ — А Давид — одна из подпольных кличек Иосифа, — прошипел АГ, — эту версию мы уже проходили.

— Во всяком случае, практика советской жизни ещё раз показала, что Бог не всегда там, где говорят «Господи!». А где исполняют Волю Его.

Дьявольская клевета, заговор против Божьего Замысла и Его оплота — Святой Руси, впоследствии Советского Союза — величайшая ложь всех времён и народов, растиражированная миллионными тиражами и часами эфирного времени. Я имею в виду систему ценностей. Даже не столько религиозную веру — это вопрос сложный, прерогатива духа, — просто это разные миры, разные цивилизации.

И время от времени «наши» сваливаются бесславно с высоты, куда с трудами неимоверными взошли их великие предки. Сваливаются с вышки в грязный, кишащий всякими гадами бассейн, и весело в нём барахтаются, уверяя себя и других, что наконец-то нашли Истину.


* * *

«Внутреннее сознание, что есть в глубине души живое общее средоточие для всех отдельных сил разума, и одно достойное постигать высшую истину — такое сознание постоянно возвышает самый образ мышления человека: смиряя его рассудочное самомнение, оно не стесняет свободы естественных законов его мышления; напротив, укрепляет его самобытность и вместе с тем добровольно подчиняет его вере». /Ив. Киреевский/

Тот, кто вложил в нас Не для того богоподобный разум, Чтоб праздно плесневел он. /В. Шекспир/


* * *

«Товарищи красноармейцы и краснофлотцы, командиры и политработники, партизаны и партизанки! На вас смотрит весь мир, как на силу, способную уничтожить грабительские полчища немецких захватчиков. На вас смотрят порабощённые народы Европы, подпавшие под иго немецких захватчиков, как на своих освободителей. Великая освободительная миссия выпала на вашу долю. Будьте же достойными этой миссии! Война, которую вы ведёте, есть война освободительная, война справедливая. Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков — Александра Невскаго, Димитрия Донского, Кузьмы Минина, Димитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова! Пусть осенит вас победоносное знамя великого Ленина!»

«Вместе с Красной Армией поднимаются многие тысячи рабочих, колхозников, интеллигенции на войну с напавшим врагом. Поднимутся миллионные массы нашего народа. Трудящиеся Москвы и Ленинграда уже приступили к созданию многотысячного народного ополчения на поддержку Красной Армии. В каждом городе, которому угрожает опасность нашествия врага, мы должны создать такое народное ополчение, поднять на борьбу всех трудящихся, чтобы своей грудью защищать свою свободу, свою честь, свою Родину — в нашей отечественной войне с германским фашизмом». /И. Сталин. 7 ноября 1941 г./


* * *

Лишь Иоанна верной тенью, двойником молча ждала за спиной, и её перехваченные старинным витым шнуром волосы развевало летящее время.

Ганя стоял перед шлагбаумом. Веры по-прежнему не было. Только светлое ощущение, сопричастности к их жажде, к их стону:

«Душа моя без Тебя, как земля безводная…» Ни социализма, ни капитализма, не надо мне никаких «измов». Ни мастерской не надо, ни изобилия, ни прав и свобод, ни выставок, ни этого «Эдипа», ни самого таланта моего. Мне одинаково тошно пировать во время чумы самому и накрывать столы грядущим потомкам, которых пожрёт та же чума.

То, чего я хочу, неосуществимо и безумно, но это единственное, чего я хочу.

Я хочу бессмертия — для себя и для других. Я хочу совершенства — для себя и для других. Обязательно того и другого разом, потому что бессмертная мразь так же ужасна, как смертное совершенство. Я не хочу и не умею пировать, когда вокруг страдание. И не хочу этому учиться, потому что это мерзость. Я хочу иного бытия, вечного, прекрасного, объединенного любовью. Хочу того, чего не бывает, но это единственное, чего я хочу.

— Пусть всегда будет солнце, пусть всегда будет небо, пусть всегда будет мама, пусть всегда буду я… Да, и я, и они — дети, жаждущие вечного сказочного царства. «Чтоб весь день, всю ночь мой слух лелея, про любовь мне сладкий голос пел»… Я не верю, но я жажду верить. Я хочу Тебя — Истина, Смысл, Красота, Бессмертие…

Я не верю в Тебя, но я не могу без Тебя…

Еще потом, уже после отъезда Глеба, он приедет к отцу Петру по той же дороге и в той же машине. Жизнь и смерть. Ничтожная гайка под тормозной колодкой, заклинившая колесо.

— А в Бога вы верите?

— Не знаю. Хочу верить… То, что рассказал Глеб… Я хочу верить в это.

Отец Пётр говорил о священной символике креста, о двойной природе человека — земной и небесной / «Я сказал, вы — боги»…/. О пересечении в сердце нашем вертикали и горизонтали — нашей суетной земной распластанности и порыва ввысь, к Небу. О том, что птица, чтобы взлететь, принимает форму креста.

О том, что отныне Гане предстоит полностью изменить жизнь, покончив с прежней беспутной, потому что таинство крещения — это отречение от сил зла и клятва служения Христу, запись добровольцем в Его армию.

Что отныне он будет воином, а воин всегда в походе, из еды и одежды у него лишь самое необходимое. Он всегда налегке, и вместо дворца у него — плащ-палатка. Что всё лишнее, похотливое, суетное /«вагонное» — подумал Ганя/ — предстоит безжалостно распять на кресте, ибо оно придавливает нас к земле, не даёт взлететь. Что нельзя одновременно служить двум господам — Богу и богатству, имуществу, славе земной, что чем больше в твоей жизни будет суетного и плотского, тем меньше духовного.

«Отдай плоть, прими дух…» Ибо на земле идёт вселенская война, Света со тьмой, где неизбежна победа Света, но война идет за души людские и поле битвы — сердца людей. Всякая плоть на этой войне погибнет, рассыплется в прах, а каждая душа бессмертна. Но только души, наполненные Светом, делами Неба, смогут с этим Светом воссоединиться. Ибо «что общего у Света со тьмою?» и «ничто нечистое в Царствие не войдёт». Вот он, Ганя, страшится небытия, но куда страшней вечное бытие воинов тьмы. Когда навсегда исчезло всё земное, привычное, исчезла плоть твоя, и пустую оболочку, монаду твоей бессмертной души заполняет вечная тьма, ничто. Ибо света нет в тебе, ты сам избрал тьму дарованной тебе свободой выбора, ты сам подписал себе приговор, отказавшись от Неба, — вечную тьму навеки.

В этом и состоит Страшный суд. Измена замыслу Божию о тебе. Образу Божию в тебе. Суд не в том, что ты не стал, допустим. Серафимом Саровским, а в том, что ты не стал Игнатием Дарёновым, как тебя замыслил Господь со всеми своими дарами, то есть «даром данными» — временем, здоровьем, талантами, разумом, материальными условиями жизни. «Хлебом насущным». Как ты использовал это, кому служил?

И всё, что не соответствует замыслу Неба об Игнатии, должно отсечься. сгореть. Много ли останется от Игнатия нынешнего, или он весь сольётся с тьмою?

Поэтому Крест — спасение наше. Он, конечно, бремя и иго, но иго благое и бремя — лёгкое. А путь крестный — тот самый узкий, тернистый, единственный, ведущий в Царство Света.

Ведь даже тонущий, чтобы удержаться на воде, принимает форму креста и даже птица крестом парит в небе…

Но если Ганя сомневается, пусть лучше ещё подумает, ибо что лучше — отдать сердце Господу и служить Свету, приготовляясь постепенно к таинству крещения, проверить себя, или легкомысленно записаться в воинство, а потом дезертировать? Или даже перейти на сторону врага, князя тьмы, что нередко случается. А в чисто выметенный дом вселяется семь бесов и война предстоит кровавая, прежде всего с самим собой.

С тем самым ветхим Игнатием, заполненным тьмою.

Ганя ответит словами, которые легли ему на сердце:

«Верую, Господи, помоги моему неверию…» Отец Пётр кивнет радостно.

— Видишь, ты уже и молишься, значит, хоть немного, а веришь… И хорошо, что смиренно — сила Божия в немощи совершается…

Ганя признается в своей ненависти к миру без Бога и к себе самому. Что приезд сюда — его последний шанс, и начнёт рассказывать про ампулу. А отец Пётр вдруг улыбнётся совершенно некстати.

— Вам это кажется смешным? — вспыхнет Ганя.

— Экий ты горячий! Разве ж я смеюсь? Смеются, случается, бесы, а мы радуемся. За тебя я, Игнатий, радуюсь… Ну что ж ты, продолжай. Вот Крест, вот Евангелие. Всю свою жизнь рассказывай, с тех пор как глаза открыл… Где споткнулся, кого обидел… Всё, что ты хотел бы из своей жизни вычеркнуть, рассказывай. Хорошее не надо, оно и так с тобой, а вот от дурного надо избавиться. Ничего не утаивай, всё, как перед смертью, говори. Это твоя первая в жизни исповедь… Сам Господь тебя слушает, Игнатий. Как сына, что пропадал и вернулся…

Долгая исповедь обессилит Ганю вконец и, покорно отдавшись в руки отца Петра, он будет машинально исполнять, что требуется, едва слушая его пояснения: какой глубинный смысл в этом отречении от сатаны, в брошенном в воду восковом шарике с закатанной прядью волос, в хождении со свечой по храму, в помазании и в троекратном погружении с головой в выложенную из гранита чашу, пережившую не один десяток поколений прихожан этой древней церквушки.

Всё покажется мучительно непонятным, затянутым и каким-то чернокнижным действом. Накатывала дурнота и хотелось лишь, чтобы всё поскорее кончилось.

— Терпи, чадо, это брань духовная, — шептал отец Пётр, видя его состояние,

— Это враг, он в тебе мается, тошно ему. Терпи…

Монашка принесла видимо специально купленное новое белье, великоватое. Деньги отец Пётр взять наотрез отказался: «Считай, подарок крестнику». И когда Ганя, наконец, переодевшись и впервые в жизни причастившись, с ещё непросохшими волосами, зверски голодный, так что пришлось затормозить у первого попавшегося кафе, сидел за столиком в ожидании омлета с горошком среди рабочих с соседней фабрики и продавщиц из магазина игрушек напротив /был как раз обеденный перерыв/ — в одинаковых детских платьицах куда выше колен, рассчитанных на успех у детей старшего возраста, Ганя снова и снова вслушивался в себя, гадая, что же изменилось?

А перемена была — он это чувствовал каждой клеткой. Что дивное и вместе с тем жутковатое чувство свободы, разверзшейся внутри бездны — прямое следствие происшедшей с ним главной перемены.

Насквозь пропахшие какой-то химической дрянью парни, яростно спорящие, кто кому остался должен после вчерашнего кутежа, девчонки с остро торчащими, как у кузнечиков, коленками в зелёных колготках, пожилая мадам с мелко дрожащей левреткой в сумке, отвёртывающейся брезгливо от хозяйской руки с ломтиком бледно-розовой ветчины, будто плыли мимо в ином, уже не относящемся к нему потоке бытия. Нет, он не умер, он ощущал смешанный запах — ветчины, химической дряни и духов девчонок-кузнечиков, видел за окном грязный снег, так похожий на питерский, крыло своей машины, на которой через сорок минут должен прибыть на деловую встречу с американцем по фамилии Крафт, но все это уже не довлело над ним. Бездна разверзлась не снаружи, а внутри. В нём самом.

Он перешёл шлагбаум и оказался по ту сторону таинственной черты. Он сошёл с поезда на неведомом полустанке, и теперь поезд, набирая скорость, катил мимо вместе с жующим залом и жующим Игнатием, всё настоящее, прошлое, будущее. А он будто по привычке играл Игнатия, жующего, закуривающего, произносящего какие-то слова, осознавая, что так было всегда. Их всегда было двое. Игнатий и играющий Игнатия.

Банальность. Мир-театр, и люди в нём — актёры.

Сцена, меняющиеся декорации. Вместо костюма — данная при рождении плоть, тоже меняющаяся. Первый выход на сцену. Игнатий — ребёнок, подросток, муж, любовник, модный опальный художник, диссидент, преуспевающий парижанин — роли, роли… А он, подлинный — что видел он в разверзшейся внутри бездне? Несколько сценок из детства, обвитых серпантином таинственного слова «ДИГИД», свои картины, окровавленными заплатами латающие израненную оболочку души и печально-светлый лик Иоанны — половину их расколовшейся в Предистории когда-то единой сути. И ещё — адская ампула, гайка в колесе, глебова брошюрка… Вот и весь он, Игнатий Подлинный. И всё это уместится, пожалуй, на одном холсте.

Пустота и бездна… Последний акт. Гамлет умирает, падает занавес. Убирают декорации, уходят зрители, гаснет свет. Спектакль окончен. Ну а подлинная жизнь, за пределами театра, — есть ли она?

Встанет ли Гамлет, чтобы раскланяться, снять костюм и идти домой?

Игнатий будто умер и теперь лежал на полу, мучительно ожидая, когда же, наконец, зажгут свет. Но света не было, только, как чёрный траурный занавес, беспредельно разверзалась в душе бездна.

Встанет ли он, актёр, игравший Игнатия Дарёнова? Париж, семидесятые годы двадцатого века, жалкий пленник летящего в никуда потока бытия, непостижимым образом вдруг вместивший в себя и этот жующий зал, и Париж, и весь поезд вместе с безглазым машинистом? Изменился центр мироздания. Игнатий будто просматривал в глубинах своего «Я», ставшего вдруг бездонным, фильм с собственным участием. И этот новый, таинственно бездонный, вечно пребывающий Игнатий вмещал и того внешнего Игнатия, ковырявшего вилкой остывающий омлет.

И ещё интереснее — так было всегда. Два Игнатия. Жалкий пассажир поезда, — внешний Игнатий, и Игнатий внутренний, так же свободный от происходящего в поезде, как свободен от происходящего на экране зритель в зале. И спасение — не в изменении сценария, не в направлении рельсов и уж, конечно, не в смене вагона или занавесок в купе, а в том, чтобы понять, что как мир владеет тобой, так и ты владеешь миром. И способен вместить и объять всю вселенную, и путешествовать духом в пространстве и во времени, и изменять её — не только спуском курка или нажатием ядерной кнопки, но и словом, музыкой, кистью, пламенной молитвой.

Понять, что ты — «по образу и подобию», что ты — чудо, сын Неба. И главное — не дать лежащему во зле миру одолеть тебя. С помощью Того, в Кого Ганя так жаждал поверить.

«Сие сказал Я вам, чтобы вы имели во Мне мир. В мире будете иметь скорбь, но мужайтесь: Я победил мир». /И. 16, 33/ «Ибо всякий, рождённый от Бога, побеждает мир». /И. 5, 4/

«Я сказал: вы — боги, и сыны Всевышнего все вы. Но вы умрёте, как человеки и падёте, как всякий из князей». /Пс. 81, 6–7/

Встанет ли Гамлет? Или актёр в последнем акте должен умереть со своим героем? И эти «кузнечики» с зелеными острыми коленками, и мадам с левреткой, скорее всего, так и считают, и ничего, прекрасный аппетит. Родился, сменил худо-бедно несколько масок и ролей и неизбежно кровавый финал. Труп навсегда уносят со сцены, действие продолжается.

Зрители довольны, не думая о том, что «зрителей» в этом театре нет.

Почему они, боги, живут как роботы или животные? Почему не желают выйти указанным путём из камеры смертников или хотя бы написать прошение о помиловании? Почему верят лишь в смерть, хоть и живут, будто её нет?

Никогда прежде Ганя не испытывал такого леденящего отчуждения от мира, оставшегося по другую сторону шлагбаума. Прежний Игнатий умер и остался там, с ними. И нельзя вернуться назад в спектакль.

Надо подняться, но Гамлет продолжает лежать. В нём нет жизни. Нет Света. Нет жизни…

Действие кончилось, декорации исчезли, свет погас. Таков неизбежный финал каждого актёра. Тысячи ролей с неизбежным кровавым финалом. Есть ли жизнь после спектакля — подлинная, реальная? Зажжётся ли свет, когда окончится спектакль? Гане было сорок, его роль ещё продолжалась — мучительное это раздвоение. Игнатий, играющий в обычную жизнь, вяло, бездарно, потерявший всякий интерес к происходящему на сцене, и Игнатий, перешедший шлагбаум. Убитый и реальный, жарко молящий во тьме о Свете.

Пройдёт несколько дней. Чудо не происходило, всё оставалось, как прежде. Игнатий поймёт, что такое ад. Это вечное пребывание во тьме после спектакля. В мучительной и безнадёжной жажде Света.

Ганя будет исправно читать утром и вечером подчёркнутые отцом Петром молитвы из подаренного им же молитвослова, но непонятные слова будут безответно исчезать в бездонной тьме пустого мёртвого зала.

Он снова начнёт подумывать об ампуле.

Загрузка...