«Завершив освобождение родной земли от гитлеровской нечисти, Красная Армия помогает теперь народам Польши, Югославии, Чехословакии разорвать цепи фашистского рабства и восстановить их свободу и независимость». /И. Сталин/
«Теперь, когда Отечественная война идёт к победоносному концу, во всем величии встаёт историческая роль советского народа. Ныне все признают, что советский народ своей самоотверженной борьбой спас цивилизацию Европы от фашистских погромщиков. В этом великая заслуга Советского народа перед историей человечества». /И. Сталин/
«Народы СССР уважают права и независимость народов зарубежных стран и всегда проявляли готовность жить в мире и дружбе с соседними государствами. В этом надо видеть основу растущих и крепнущих связей нашего государства со свободолюбивыми народами». /И. Сталин/
«Голос Америки передал, что умер убийца Троцкого. Отсидел двадцать лет, получил Героя Советского Союза, пожил у нас недолго, а умер на Кубе. Это было по вашему указанию?
— Конечно. Троцкий перед смертью сказал о Сталине: «Он и здесь меня нашёл». /Молотов — Чуеву/
Сталин спросил у метеорологов, какой у них процент точности прогнозов. «Сорок процентов, товарищ Сталин». — А вы говорите наоборот, и тогда у вас будет шестьдесят процентов».
В. Бережков, личный переводчик И. Сталина:
«Надо признать, что при всех своих отвратительных качествах Сталин обладал способностью очаровывать собеседников. Он, несомненно, был большой актёр и мог создать образ обаятельного, скромного, даже простенького человека.
В первые недели войны, когда казалось, что Советский Союз вот-вот рухнет, все высокопоставленные иностранные посетители, начиная с Гарри Гопкинса, были настроены весьма пессимистически. А уезжали из Москвы в полной уверенности, что Россия будет сражаться и в конечном итоге победит. А ведь положение у нас было действительно катастрофическое. Враг неотвратимо двигался на Восток. Чуть ли не каждую ночь приходилось прятаться в бомбоубежищах. Что же побуждало Гопкинса, Гарримана, Бивербрука и других опытных и скептически настроенных политиканов менять свою точку зрения? Только беседы со Сталиным.
Несмотря на казавшуюся безнадёжной ситуацию, он умел создать атмосферу непринуждённости, спокойствия. В кабинет, где царила тишина, едва доносился перезвон кремлёвских курантов. Сам «хозяин» излучал благожелательность, неторопливую обстоятельность, уверенность. Казалось, ничего драматического не происходит за стенами этой комнаты, ничто его не тревожит. У него масса времени, он готов вести беседу хоть всю ночь. И это подкупало.
Его собеседники не подозревали, что уже принимаются меры к эвакуации Москвы, минируются мосты и правительственные здания, что создан подпольный обком столицы, а его будущим работникам выданы паспорта на вымышленные имена, что казавшийся им таким беззаботным хозяин кремлёвского кабинета прикидывает различные варианты на случай спешного выезда правительства в надёжное место.
После войны он в минуту откровения сам признался, что положение было отчаянным. Но сейчас умело скрывает это за любезной улыбкой и внешней невозмутимостью.
Говоря о нуждах Красной Армии и промышленности, Сталин называет не только конкретную военную продукцию, оружие, но и запрашивает оборудование для предприятий, целые заводы.
Поначалу собеседники недоумевают: их военные эксперты утверждают, что советское сопротивление рухнет в ближайшие четыре-пять недель. О каком же строительстве новых заводов может идти речь? Даже оружие посылать русским рискованно — как бы оно не попало в руки немцев.
Но если Сталин просит заводы, значит, он что-то знает, о чём не ведают ни эксперты, ни сами политики. И как понимать олимпийское спокойствие Сталина и его заявление Гопкинсу, что если американцы пришлют алюминий, СССР будет воевать хоть четыре года? Несомненно, Сталину виднее, как обстоят тут дела! И вот Гопкинс, Бивербрук, Гарриман заверяют Рузвельта и Черчилля, что Советский Союз выстоит и что есть смысл приступить к организации военных поставок стойкому союзнику. Сталин блефовал, но по счастью, оказался прав. Так же как и тогда, когда после посещения британским министром иностранных дел Энтони Иденом подмосковного фронта во второй половине декабря 1941 года, заявил:
— Русские были два раза в Берлине, будут в третий раз…»
«…Сталин на протяжении нескольких военных лет время от времени донимал маршала вопросом: почему его не арестовали в 1937 году? Не успевал тот раскрыть рот, как Сталин строго приказывал: «Можете идти!» И так повторялось до конца войны. Жена маршала после каждого подобного случая готовила ему узелок с тёплыми вещами и сухарями, ожидая, что её супруг вот-вот угодит в Сибирь. Настал день Победы. Сталин, окружённый военачальниками, произносит речь…
— Были у нас и тяжёлые времена, и радостные победы, но мы всегда умели пошутить. Неправда ли, маршал…
И он обращается к злополучному объекту своих «шуток». /В. Бережков/
«… внутри его виделось что-то чёрное…» Кто же они, шутники всех времён и народов, что дерзнут «раздавить на троих» великую тысячелетнюю страну, собранную самоотверженным трудом и кровью многих поколений, благословенную Небом?… «Не страну, а вселенную»…
И другие — промолчавшие, отсидевшиеся?
«Мы ответственны не только за то, что делаем, но и за то, что не делаем»! / Мольер/
«Нам кажется чудом, что из необъятных советских степей встают все новые массы людей и техники, как будто какой-то великий волшебник лепит из уральской глины в любом количестве большевистских людей и технику». /«Дас шварце копф», 1943 г/
«Когда-нибудь спросят: — А что вы, собственно, можете предъявить? И никакие связи не помогут сделать ножку маленькой, душу — большой и сердце справедливым.».. /из фильма «Золушка»/
«Кто стреляет в своё прошлое из пистолета, тот стреляет в своё будущее из пушки». /Премудрость/.
«Выдержал наш строй, партия, народы наши и, прежде всего, русский народ, который Сталин назвал наиболее выдающейся нацией из всех наций, входящих в состав Советского Союза. И в этом не было проявления великодержавного шовинизма, а была историческая правда. Кто-кто, а Сталин разбирался в национальном вопросе. И правильно назвал русский народ той решающей силой, которая сломала хребет фашизму. Сталин, как никто, понимал великое историческое предназначение и тяжёлую миссию русского народа. То, о чём писал Достоевский, — что ко всемирному всечеловеческому объединению народов сердце русское может быть более других предназначено…
— Маршал Голованов мне говорил, что не встречал человека, который бы больше болел за русский народ, чем Сталин…
— Мне наши полководцы рассказывали, что Сталин перед сражением, напутствуя, обычно говорил: «Ну, дай Бог!» или «Ну, помогай Господь!» А писатель Владимир Солоухин, служивший во время войны в Кремле, рассказывал: «Выходит на крыльцо Иосиф Виссарионович. По левую руку — патриарх Алексий, по правую — …»- «Наверное, Молотов?» — спросил я. «Митрополит Крутицкий и Коломенский, — не моргнув, ответил Владимир Алексеевич, — А что ты смеёшься? Он попов уважал. Сказывалось семинарское образование…» /Молотов — Чуев/
Убежав от Вампирии — отделившись, оградившись и укрепившись, Иосиф начал расшатывать остатки её изнутри, лишая фундамента, притягательности. О, если бы «инженеры человеческих душ» по-настоящему помогали ему в этом великом Божьем деле конструирования новой действительности, умножения жатвы Господней! А не мечтали в абсолютном своём большинстве с «кукишем в кармане» о «загнивающем Западе».
Но так или иначе, удалось освободить у народа колоссальный внутренний резерв сил духовных и творческих, освободив его из-под власти дурной материи, служения Мамоне. Пусть они не славили Творца напрямую, но зато на каждом шагу ниспровергали и развенчивали Вампирию, тем самым ослабляя царство тьмы и косвенно работая Творцу на Замысел. И сейчас весь культурный пласт того времени продолжает работать на Дело Божие — восстановление Богочеловечества, на сопротивление «демократической» Вампирии.
Иосиф очень быстро разочаровался в классовом подходе и понял, что раб, пролетарий — всего лишь вывернутый наизнанку господин. И время от времени в эпохи революций они просто меняются местами. Он внутренне вернулся к религиозным истокам бытия, а может, и не уходил от них. Просто по разным причинам не мог сразу об этом объявить во всеуслышание. Он просто стал действовать, опираясь не на национальные и не на «общечеловеческие» ценности, даже не на марксистские /хоть и умело использовал при случае любые догмы/,- на духовные. Он развивал в народе чувство ДОЛГА, предусмотренное ЗАМЫСЛОМ. ДОЛГ — то, что взято у Отца и что должно вернуть безвозмездно через служение Делу умножения жатвы Господней. Служение людям в высоком смысле слова — освобождение человечества от власти дурной количественной бесконечности Мамоны.
«Что с вами будет без меня, если война? — спрашивал он уже после войны, — Вы не интересуетесь военным делом. Никто не интересуется, не знает военного дела. Что с вами будет? Империалисты вас передушат». /Молотов/ «Вольский писал Сталину примерно следующее. Дорогой товарищ Сталин, считаю своим долгом сообщить вам, что я не верю в успех предстоящего наступления. У нас недостаточно сил и средств для него. Я убеждён, что мы не сумеем прорвать немецкую оборону и выполнить поставленную перед нами задачу. Что вся эта операция может закончиться катастрофой, что такая катастрофа вызовет неисчислимые последствия, принесёт нам потери, вредно отразится на всём положении страны, и немцы после этого смогут оказаться не только на Волге, но и за Волгой…
Сталин закончил обсуждение вопроса, которым они занимались, поднял на меня глаза и спросил:
— Ну, что вы скажете об этом письме, товарищ Василевский?
Я сказал, что поражён этим письмом.
— А что вы думаете насчёт предстоящих действий после того, как прочли это письмо?
Я ответил, что… наступление надо начинать в установленные сроки, по моему глубокому убеждению, оно увенчается успехом.
— А как вы объясняете это письмо?
— Я сказал, что не могу объяснить это письмо.
— Как вы оцениваете автора этого письма?
— Я ответил, что считаю Вольского отличным командиром корпуса, способным выполнить возложенное на него задание.
— А теперь, после этого письма? — спросил Сталин, — Можно ли его оставить на корпусе, по вашему мнению?
Я несколько секунд думал над этим, потом сказал, что я лично считаю невозможным снимать командира корпуса накануне наступления и считаю правильным оставить Вольского на его должности, но, конечно, с ним необходимо говорить.
Через некоторое время Вольского нашли.
Сталин взял трубку.
— Здравствуйте, Вольский. Я прочёл ваше письмо. Я никому его не показывал, о нём никто не знает. Я думаю, что вы неправильно оцениваете наши и свои возможности. Я уверен, что вы справитесь с возложенными на вас задачами и сделаете всё, чтобы ваш корпус выполнил всё и добился успеха. Готовы ли вы сделать всё, от вас зависящее, чтобы выполнить поставленную перед вами задачу?
Очевидно, последовал ответ, что готов.
Тогда Сталин сказал:
— Я верю в то, что вы выполните вашу задачу, товарищ Вольский. Желаю вам успеха.
Он говорил всё это абсолютно спокойно, с полной выдержкой, я бы сказал даже, что говорил он с Вольским мягко.
Надо сказать, что я видел Сталина в разных видах и, не преувеличивая, могу сказать, что знаю его вдоль и поперёк. И если говорить о людях, которые натерпелись от него, то я натерпелся от него как никто. Но надо сказать правду, что бывал и таким, каким был в этом случае.
После того, как он кончил разговор, он сказал, что я могу отправиться на фронт.
Вольский действовал решительно и удачно, полностью выполнил свою задачу. Когда оба фронта соединились в районе Калача, через день или два после соединения я впервые вновь увидел Вольского.
Я был ещё на Юго-Западном фронте и докладывал Сталину о соединении фронтов и об организации внутреннего и внешнего фронта окружения. При этом докладе он спросил меня, как действовал Вольский и его корпус. Я сказал так, как оно было, что корпус Вольского и его командир действовали отлично.
— Вот что, товарищ Василевский, — сказал Сталин, — раз так, то я прошу вас найти там, на фронте, хоть что-нибудь пока, чтобы немедленно от моего имени наградить Вольского. Передайте ему мою благодарность, наградите его от моего имени и дайте понять, что другие награды ему и другим — впереди.
После этого звонка я подумал: чем же наградить Вольского? У меня был трофейный немецкий «вальтер», и я приказал там же, на месте, прикрепить к нему дощечку с соответствующей надписью, и когда мы встретились с Вольским, я поздравил его с успехом, поблагодарил за хорошие действия, передал ему слова Сталина и от его имени этот пистолет. Мы стояли с Вольским, смотрели друг на друга, и с ним было такое потрясение, что этот человек в моём присутствии зарыдал, как ребёнок». /Из беседы К. Симонова с маршалом Василевским/
«25 февраля 1943 года из Ульяновска в Кремль Сталину патриарший местоблюститель митрополит Сергий написал:
«Верующие в желании помочь Красной Армии охотно откликнулись на мой призыв: собрать средства на постройку танковой колонны имени Дмитрия Донского. Всего собрано около 6000000 рублей и, кроме того, большое количество золотых и серебряных вещей. Примите эти средства как дар от духовенства и верующих русской православной церкви в день юбилея Красной Армии. Ответ Сталина Сергию был направлен в тот же день: «Прошу передать православному духовенству и верующим, собравшим 6000000 рублей, золотые и серебряные вещи на строительство танковой колонны имени Дмитрия Донского, мой искренний привет и благодарность Красной Армии».
Прямо с дачи Карпов связался по телефону с митрополитом Сергием и сообщил, что правительство СССР готово принять его вместе с митрополитами Алексием и Николаем.
Через два часа Сталин принял их в Кремле. На беседе, кроме Карпова, присутствовал В. М. Молотов. Сталин начал беседу с того, что высоко отозвался о патриотической деятельности православной церкви, отметил и тот факт, что с фронта поступает немало писем с одобрением такой позиции духовенства и верующих. Затем поинтересовался проблемами церкви.
Митрополит Сергий отметил, что главная проблема — это вопрос о патриархе, подчеркнув ненормальность ситуации, когда 18 лет не занимается этот высший пост, а также длительное время отсутствует Синод. Всё это, заключил Сергий, ставит как первоочередную задачу скорейшее проведение Поместного Собора. Сталин одобрительно отозвался о проведении Собора. Спросил, как будет называться патриарх, когда может быть созван Собор, нужна ли помощь правительства с транспортом, доставкой участников, размещением. Предложил финансовую поддержку.
Сергий высказался, чтобы патриарх назывался Московский и всея Руси, а не всей Руси, как было при Тихоне. Сталин согласился с этим. Затем Сергий сказал, что для подготовки Собора потребуется никак не менее месяца: время военное, а собрать необходимо всех епископов, существуют трудности в передвижении по стране и т. д. Финансовую помощь Сергий отклонил.
Когда Сергий затронул вопрос о сроках, необходимых для подготовки Собора, Сталин спросил: «Нельзя ли проявить большевистские темпы?» Обратившись к Карпову, попросил помочь руководству церкви с быстрейшим приездом епископов на Собор, привлечь для этого авиацию, другой транспорт. Карпов заверил Сталина, что вся необходимая работа будет проведена и Собор можно открыть через три-четыре дня. Тут же Сталин и митрополиты договорились назначить открытие Собора на 8 сентября.
Следующий вопрос, который поднял Сергий, был о кадрах священнослужителей. Поделившись трудностями их подготовки, когда перестали существовать духовные школы, семинарии, академии, он сказал, что было бы неплохо открыть несколько епархиальных библейских курсов. Сталин согласился с этим и предложил открыть не курсы, а духовные академии и училища. На это Сергий и митрополит Алексий ответили, что на открытие академий и училищ пока у церкви денег нет. Выслушав, Сталин сказал: «Как хотите, но правительство не будет возражать и против открытия семинарий и академий».
Затем Сергий обратился к Сталину по поводу необходимости издания ежемесячного церковного журнала, а также дополнительного открытия приходов в епархиях, отметив, что их осталось недостаточно для удовлетворения нужд верующих. В этой связи он сказал, что желательно наделить властью по решению этих вопросов местные Советы и епархиальные управления. Сталин заявил, что препятствий не будет.
Патриарший местоблюститель коснулся и такой проблемы, как освобождение архиереев, духовенства, находящихся в ссылках, лагерях, тюрьмах, а также о возможности нести службу, свободно передвигаться по стране тем священникам, которые отбыли наказания в местах лишения свободы. Сталин предложил Карпову изучить этот вопрос, а Сергию подготовить список священников, находившихся в заключении. Сергий особо остановился на важности открытия в епархиях свечных заводов, мастерских по изготовлению церковной утвари. Сталин не возражал. Он заверил, что церковь вполне может рассчитывать на помощь СНК СССР. Митрополит Сергий выразил просьбу о передаче церкви игуменского корпуса в Новодевичьем монастыре в Москве для размещения патриархии. Была высказана и просьба помочь с транспортом. Что же касается продуктов, то они просят не беспокоиться: всё необходимое можно купить на рынке.
Сталин ответил, что… старый игуменский корпус мало подходит под размещение патриархии: в нём сыро, холодно, темновато. Поэтому правительство, обдумав всё это, пришло к выводу предоставить церкви другое помещение, в которое можно въезжать хоть завтра. Это резиденция бывшего германского посла Шулленбурга в Чистом переулке со всей мебелью. «Здание наше, советское», — специально оговорил Сталин». /Свидетельствует М. Лобанов/
Душа кричит о помощи, когда больна и в опасности. У меня всё хорошо, но душа кричит о помощи, значит, я больна и в опасности, — молилась она — Спаси меня. Господи…
И вот однажды…
Нет, она не врезалась в столб, просто помяла крыло, «поцеловавшись» с такси. Конфликт разрешили полюбовно, таксист взялся отремонтировать машину и сделал всё в лучшем виде, но Яне пришлось с недельку поездить на такси, а то и городским транспортом. Однажды она в спешке вскочила наугад в битком набитый автобус, который почему-то промчал сразу несколько остановок, в том числе и нужную ей, где надо было забрать из ремонта «Эрику» до конца рабочего дня. Возмущаясь и колотя в кабину шофёра / «Да не остановит он, теперь только за мостом»/ — она вдруг осознала, что колотит по репродукции, приклеенной к стеклу, отделяющему кабину от салона. Это была ганина «Иоанна», видимо, вырванная из большого художественного календаря. Цветная, прекрасно напечатанная где-нибудь за бугром, большого формата.
У неё были ганины альбомы, — драгоценные подарки вездесущей Регины, — покровительницы муз, но небольшого формата — / «Сама понимаешь, там это дорого, а дают нам только, чтоб не подохли»/. — На одном была и «Иоанна», но выгоревшая, тускловатая. А тут…
— Женщина, вы что же?.. Вы что, не выходите? Что ж ты, дура, орала, стучала? Да пусти же, люди выходят!.. Дур-дом!
Намертво вцепившись в ручку кабины, получив несколько тычков и оборвав на плаще пуговицы, Яна чудом устояла в извергнувшемся из автобуса пассажирском вулкане.
Она стояла, не отпуская ручки, словно боясь, что чудо исчезнет, на самом проходе, — её толкали то входящие, то выходящие, поругивали, возмущались, и так невероятно близко темнела едва обозначенная спина Гани, глядящего на неизвестно откуда взявшийся таинственно-прекрасный лик за окном, с летящими в синие сумерки неправдоподобно длинными волосами, перехваченными старинным витым шнуром. С удивлённо приоткрытым детским ртом и огромными глазами, смотрящими как бы из самой вечности в трогательно-безнадёжном порыве догнать, обрести плоть, воссоединиться с летящим в ином измерении миром, Обречённую на разлуку с ним, по ту сторону бытия.
Что делать, как завладеть «Иоанной»? Сердце успокоилось понемногу. Яна заставила себя оторваться наконец от ручки, села на переднее освободившееся место и стала ждать конечной остановки, чтобы наедине поговорить с шофёром.
Но это был, разумеется, автобус волшебный. Он ехал и ехал себе, всё реже останавливаясь, потянулись новостройки, миновали кольцевую, а он, ссаживая последних пассажиров, летел уже по какому-то странно узкому шоссе в оправе младенчески-зелёных майских берёз, летел будто туда, в саму вечность, где покачивался перед Яной в лучах заходящего солнца таинственно-прекрасный девичий лик.
И когда она осталась в салоне одна и поняла, что автобус не остановится никогда, они приехали.
— Всё, конечная. Или назад к «Универсаму» поедем? Вы же там хотели сойти, хулиганили… И без билета.
— Я же взяла, вот.
— До Ильичёвки десять копеек, а не пять. Вот возьму штраф… Вам куда надо-то?
— Никуда, — сказала Яна, — Продай мне это, шеф!
— Что продать? Картину? Это не моя, напарника. А тебе зачем?
— Продай, это же так, репродукция. Он пьёт?
— Кто?
— Да этот твой напарник, — Яна извлекла из сумки бутылку виски, предназначенную для расплаты за «Эрику». Вместе разопьёте, а шеф? Это же так, бумажка, это мне интересно, больше никому. Художник знакомый… Гурченко повесьте. Или Пугачёву. А, шеф?..
Она почувствовала, что краснеет. Шофёр смотрел на неё в упор. Потом на «Иоанну». Снова на неё. Она была уверена, что узнать её уже невозможно, и всё же впала в панику. С отчаянной решимостью сунула ему за пазуху куртки бутылку, отодрала скотч от стекла и скатала репродукцию в Рулон.
— Опять хулиганишь?.. Ладно, выпьем за твоё здоровье. Только я назад через полчаса поеду, пойду в пруд окунусь. Тут пруд хороший.
— «Ильичёвка» это что, от «Ильича»?
— Кто его знает… Тогда уж скорее от Леонида Ильича, а не Владимира. Вон там на холме, говорят, его дача, отсюда не видно. А ещё говорят — помещик тут был, Ильичёв. Место — будь здоров. И пруд хороший…
— Так ведь холодно ещё купаться!
— Ничего, я морж. Ты пока погуляй.
Несколько пассажиров на остановке покорно смотрели, как он бежит к пруду, размахивая полотенцем.
Зажав под мышкой «Иоанну», Яна взобралась на холм и остолбенела, так прекрасна была раскинувшаяся перед ней Ильичёвка в белорозовой пене цветущих садов, в серебристой зелени ивняка над невесть откуда взявшейся речушкой в рамке поросших лесом холмов, за которыми вдали лениво плыли хлопья облаков, прочь от города. Прошло стадо норов с розовыми от закатного солнца боками. Нещадно матерящийся пастух размахивал почему-то не кнутом, а транзистором, откуда неслись «Опавшие листья» в исполнении Ива Монтана.
И тогда Яна поняла, что останется в Ильичёвке навсегда.
Ей сигналил на стоянке автобус, ещё, ещё… Яна махнула рукой, чтоб уезжали. Автобус уехал.
Не сидеть же тут, в самом деле, раскармливая комаров! Надо попытаться хотя бы снять дачу.
Была уже середина мая, сданы не только приличные дома, но и сараи. Но Яна знала, что не может ей не повезти в этот волшебный день, и уже на краю деревни набрела, наконец, на тётю Любу, которая посреди улицы ругалась с соседкой из-за комбикорма:
— А я тебе сразу сказала: бутылка — мешок, иначе не отдаст.
— Что им, опиться? Нет у меня больше!
— Деньгами давай, раз нету. Гони ещё три червонца.
— Нету у меня, говорят тебе, вчера песок свалила. На вот пятёрку.
— На кой мне твоя пятёрка, мой мене из дому наладит. Ну ты аферистка, мать твою…
— Хватит ругаться, девочки. У вас дача не сдаётся?
— Вон сдай ей времянку и расплотишься.
— Не сдаю я, — буркнула тётя Люба, — Насдавалась. Я в калитку, а они малину да крыжовник жрать.
— Неужели дачники?
— Пацаны ихние, ворье.
— Нет у меня пацанов, я одна.
— Все так клянутся, а потом понаедет цельный табор.
Яна поклялась, что сын уже взрослый, на дачу его не загонишь, а у неё на малину с детства аллергия.
— Что же я с тебя одной сто тридцать возьму? У меня времянка сдаётся. Хорошая, с печкой. А задаток захватила?
Яна протянула три хрустящих червонца.
— Как раз тридцатник, за комбикорм расплатитесь…
— Вот и денежки Бог послал, — поддержала соседка.
— Погоди ты, может, дамочке не понравится. Пошли покажу, ладно уж…
Крохотная терраска и комната с печкой. Пружинный матрац на ножках, шкаф без ножек, стол и две самодельных табуретки.
— Замечательно, — вполне искренне сказала Яна.
— Мы здесь с хозяином жили, пока не построились. Ещё свекровь и старшенький, вчетвером.
— И зимой?!
— А кто нас табором на квартиру пустит? И денег не было. Печку натопим, и ничего. Хозяин мастер был печки класть, зверь-печка. Ты когда переедешь-то?
— На днях, — сказала Яна, садясь на матрац, — На днях можно?
— А мне что, живи. Тебя как звать?
— Яна.
— Ладно, Яна, ты только паспорт не забудь, у нас милиция проверяет. Если что — моя племянница.
— Хорошо, тётя Люба. Можно я ещё посижу?
— Сиди, мне-то что?
Матрац был сырой и бугристый, из-под пола тянуло могильным холодом, обои кое-где отошли. Единственное подслеповатое окошко смотрело на сараи. Обрывками прежнего скотча она приклеила «Иоанну» к стене напротив окна, снова села, слыша, как бьётся в стекло в неправдоподобной тишине муха. И разревелась, как тогда в Питерском клубе.
На днях, много лет назад, как только выправят крыло, она действительно сбежит из Москвы, приедет с постельным бельём, посудой и «Эврикой», быстро приберётся, повесит на окно занавеску, оранжевый пластмассовый абажур за 4 рэ., протопит печку, ощущая, как с каждой минутой становится легче, как душащая паутина беспричинного внутреннего страха ослабевает, рвётся, и можно просто лечь на этот сырой продавленный матрац, послушать первозданную тишину, не боясь ни дверных, ни телефонных звонков, без телевизора и магнитофона, без гудения лифта, без голоса свекрови с её бриджистками, Филиппа с его переходным возрастом, Дениса с его договорами, без очередей, комков и премьер, без именин, похорон, свадеб, без званых и незваных гостей… Она испытывала почти физическое наслаждение от ощущения своей недосягаемости.
Господи, как мало оказывается, надо. Взять и сбежать.
Бегство её прошло как-то незаметно. Денис снимал в Коломне, Кравченко в перерывах между съёмками и спектаклями занимался изданием своей первой «звериной» книжки. Филипп — битлами, экзаменами и девочками, свекровь — беготнёй по врачам. Так уж совпало, или это тоже было чудом? Просто она сообщит, что сняла домик, где можно спокойно работать. И сойдёт. Потом, через пару недель, когда они спохватятся, будет уже поздно. Она окажется вне зоны досягаемости, в другом измерении. Будет звонить с почты, иногда появляться по неотложным делам и снова удирать в Ильичёвку.
Стопка Денисовых замыслов, набросков, заявок пылилась на шкафу. Все, в основном, про одно и то же. Энное количество персонажей, из которых один — состоявшийся преступник, остальные — потенциальные. Кольчугину или каким-то будущим ловцам и душителям крыс «чёрного подполья» предстоит этого «состоявшегося» вычислить, а Яне — доказать, что каждый белый лебедь — потенциально чёрный, и каждый добропорядочный законопослушный семьянин — потенциальный Ионесян по кличке «Мосгаз», серийный маньяк и убийца, терроризировавший когда-то Москву. Сегодня ты, а завтра — я. Мир потенциальных преступников — Денисов конёк, её же постоянная задача — катать на этом коньке зрителей. Ради этого она ездила в колонии, изучала тамошний быт, язык, моталась по судам, листала дела. У неё создавалось обратное впечатление, что каждый преступник — случаен. Впрочем, это было, наверное, диалектическое противоречие. Обе стороны медали. Всякое преступление одновременно случайно и закономерно.
Чем омерзительнее удавалось ей слепить персонажей, тем довольнее был Денис и зритель, начальство пугалось «очернительства», а Денис доказывал, что крысы должны быть крысами, а бегать по подполью с сачком и ловить бабочек смешно.
Она лепила Денису этот уродливый падший мир, как на ранних Ганиных картинах. Наверное, он такой и был, этот мир, вместе с нею, в нём живущей и его творящей.
Вот и пусть катится в тартарары!
Патологоанатом-профессионал, потрошитель душ в поисках неизбежной патологии — ей это осточертело, обрыдло. Она нырнула в первую попавшуюся щель и теперь мечтала просто отдышаться.
Яна охотно помогала тёте Любе полоть огород, клеить обои, решать с её внуком Васей задачки к осенней переэкзаменовке, читала «Жизнь животных» Брема, чудом оказавшуюся в скудной сельской библиотеке, гоняла на васькином велосипеде, загорала у пруда или речушки, просто ничего не делала. Что угодно, только не возвращаться в прежнюю жизнь.
Она понемногу выздоравливала. Больше всего она полюбила бегать по ильичёвеким холмам и лесам, до изнеможения, по пять-шесть километров. Утром, днем, вечером — в любую погоду. Дыхание постепенно выравнивалось, и сердце отсчитывало метры, и пропадало ощущение тела, ею овладевало какое-то блаженное отупение, сродни наркотическому, она сливалась с землёй, деревьями, дождём и ветром, она была их пульсом, выстукивающим на лесных тропах кардиограмму их слитно-таинственного, животворящего бытия.
Потом она плескалась в ледяной речушке, растиралась докрасна холщёвым полотенцем и то ли плыла, то ли летела в десятиметровую свою обитель, воздушно-невесомая, едва касаясь земли старыми кедами, которые она откопала в старом своём барахле — ещё теми, школьными, в которых она брала призы на районных спартакиадах. Или горящими босыми пятками шлёпала по щербатому асфальту, как когда-то в детстве. Ей вообще казалось, что она туда если не вернулась, то впала, в какое-то приближенное к той розовой поре мироощущение. Больше всего ей нравилось общаться с Васькой, который тоже называл её Яной и пояснял, почему за высоченным бетонным забором Ленида Ильича растёт малина, которой нигде в окрестностях больше нет.
— А то он выйдет за калитку — ничего нет. За забором всё — а тут — сразу ничего. Пусть хоть малина… Вот они ему и посадили.
Она выздоравливала. Взнузданное тело тоже окрепло, смирилось и перестало бунтовать. В Ильичёвке мир принадлежал ей, а она не принадлежала никому и ничему. С ужасом ждала она осени и, когда та действительно пришла, не пожелала смириться — заплатила тёте Любе ещё полторы сотни /с учётом стоимости дров/, положила на пол толстый ковёр, хозяин вставил вторую раму, накидал на чердак дубовой листвы. Она привезла пуховый спальный мешок и лыжи и в не очень морозные дни опять исчезала из Москвы при первой возможности. Только вместо бега были лыжи, вместо купания — обтирание снегом, и шушуканье баб, что, мол, у Любки дачница «с Припятью» и дома, похоже, были с ними согласны, и знакомые, и «бомонд», где она перестала появляться. Конечно, дела делались, сценарии писались, выполнялись заявки и договора, варились супы, стиралось бельё, да и за Филиппом приходилось следить в оба глаза, особенно когда свекровь была в больнице, и даже с Кравченко пришлось пару раз встретиться, но всё это было уже как старое платье, из которого она давно выросла, но приходилось его натягивать снова и снова и терпеть, хотя теснило и жало. Она прорастала в каком-то новом качестве, сама ещё не очень понимая, что с ней. И дело было даже не в Ильичёвке. Какая-то неведомая сила властно уводила её от всего составляющего прежнюю жизнь, и невозможно ей было противостоять. Яна срывалась и удирала в Ильичёвку просто потому, что больше было некуда. Сворачивала от кольцевой на пустынное скользкое шоссе, темнело рано, слепили встречные машины, скрипели о стекло «дворники», отшвыривая мокрый снег. Влево-вправо — будто секунды в вечность. Восторженным лаем встречал хозяйский Джек — в Ильичёвке всех собак звали Джеками. Любкин Джек, Маруськин Джек… Хозяева обычно уже спали, они ложились сразу же, после программы «Время», послушав погоду.
Яна отпирала заледеневший домик, затапливала первым делом печь сложенными на терраске дровами, и «плакало» окно, отсыревали, нагреваясь, обои, кипел на плите чайник. Яна бросала в него разные заготовленные летом травки и пила чай — обжигающе-горячий, колдовски пахнущий летом и пионерскими кострами из детства. Потом гасила свет и забиралась в мешок с грелкой-бутылкой. Постепенно мешок согревался, огненные сполохи метались по стенам, по ганиной «Иоанне», выхватывая из тьмы то летящий в вечность лик, то лошадку с льняной гривой, то сутулую спину Гани, непостижимым образом оказавшегося там, где его никогда не было — в вагоне электрички, умчавшей её в ту ночь от предначертанной Небом половинки, если верить древнему преданию.
Комната наполнялась блаженным теплом, дрова потрескивали всё тише, и спальный мешок плыл вместе с бугристой койкой, среди уже голубоватых слабеющих сполохов туда, где ждало чудо. Она уже не сомневалась, что оно непременно наступит, что таинственная сила, исцеляющая ее от прежней жизни, где-то совсем близко, и если это смерть, то она желала её.
Ирония судьбы — именно теперь сбитый с толку Денис стал думать Бог знает что. Ей пришлось привезти его однажды в Ильичёвку. Он вышел из машины, поглядел на занесённую снегом покосившуюся времянку, на зашедшегося в радостном визге Джека, выпил под домашний огурчик стопку самогонки с тетей Любой, смущенной появлением важного гостя — Денис всегда производил впечатление эдакого барина — и снова полез в машину, не пожелав даже откопать от снега апартаменты Яны и зайти, чему она была весьма рада.
Ей не хотелось, чтобы он видел «Иоанну».
На обратном пути он положил на ее лежащую на руле свою, пожал виновато. Это было так непохоже на Дениса! За что он просил прощения — за ее бегство или свой визит? Уточнять она не стала.