Глава 5

Колонна втянулась в городские ворота на исходе вторых суток после боя. Я шёл в голове отряда, и каждый шаг давался тяжелее предыдущего. Раненые, которых мы несли на самодельных носилках, стонали, здоровые молчали, и эта тишина, нарушаемая только хрустом гравия под ногами да редкими криками чаек над портом, давила на плечи тяжелее, чем груз усталости.

Лукова мы несли на руках. Четверо казаков, сменяясь через каждые полчаса, бережно передавали друг другу его тело, закутанное в пробитый пулями плащ. Я шёл рядом и всё ждал, что он откроет глаза, кашлянет, выругается сквозь зубы своим обычным «твою ж дивизию». Но он молчал. Лицо его было белым, как мел, губы посинели, и грудь, казалось, не двигалась вовсе.

У ворот нас встречал Рогов. Полковник, оставленный за старшего в городе, выглядел так, будто не спал все эти дни: глаза ввалились, форма измята, на щеке свежая царапина — неизвестно откуда. Увидев носилки с Луковым, он побледнел.

— Андрей Андреич?

— Ранен, — ответил я, и голос мой прозвучал глухо. — В грудь. Пуля на вылет, но крови много. Марков всё время с ним, но…

Я не договорил. Рогов опустился на колено, приподнял край плаща, и лицо его стало серым.

— Жив?

— Не знаю.

Мы внесли Лукова в лазарет, который Марков развернул в здании школы — там было больше света и чище, чем в обычных казармах. Елена, узнав, что мы возвращаемся, освободила классы, и теперь в бывшей учебной комнате стояли в ряд койки с ранеными, пахло йодом, кровью и горелой тканью. Марков, перепачканный по локоть, метался между столами, где его помощники — две женщины-лекаря и трое учеников, которых он успел обучить основам хирургии, — орудовали ножами и щипцами.

Увидев носилки с Луковым, Марков бросил всё и подбежал.

— На стол! Живо!

Казаки опустили ношу на свободный стол в углу. Марков срезал пропитанную кровью рубаху, обнажив страшную рану — входное отверстие было маленьким, почти незаметным, но выходное, под левой лопаткой, зияло, и края его почернели.

— Пульс? — спросил я, хотя и так видел — лицо Лукова было восковым.

Марков прижал пальцы к шее, замер, и время потянулось медленно, как смола. Секунды складывались в минуты, и я уже начал думать, что сейчас он поднимет голову и покачает ею, скажет то, что говорят врачи, когда надежды нет.

Но он не покачал. Вместо этого он оторвал пальцы от шеи, быстро прошёлся по груди, нащупывая рёбра, и вдруг наклонился, прижавшись ухом ко рту Лукова. Я замер, не смея дышать.

— Есть! — Марков выпрямился, и в глазах его, усталых, красных от бессонницы, зажглось что-то похожее на надежду. — Есть пульс. Слабый, нитевидный, но есть.

— Он выживет? — спросил я, и голос мой дрогнул.

Марков помолчал. Он смотрел на рану, на лицо Лукова, на руки, скрещённые на груди, и в этом молчании было всё: сомнение, страх, надежда.

— Попытаюсь, — сказал он наконец. — Но выйдете все. Мне нужна тишина и свет. И чтобы никто не мешал. Если кто-то войдёт, я его лично положу прямо здесь, а потом зашью.

Я вышел в коридор и прислонился спиной к холодной стене. Рядом стоял Рогов, молчал, теребя эфес сабли. Токеах замер у окна, глядя на восток, где над холмами ещё висел дым недавнего боя. Финн, вернувшийся с нами, сидел на полу, прислонившись к стене, и смотрел в одну точку.

Время тянулось медленно. Из лазарета доносились приглушённые голоса, звон инструментов, и раз — короткий, сдавленный крик, оборвавшийся так же внезапно, как начался. Я сжал кулаки так, что ногти впились в ладони, и замер.

Через час дверь открылась. На пороге стоял Марков, и лицо его было белым, как простыня, руки дрожали, но в глазах горел тот особый огонь, какой бывает у людей, победивших смерть.

— Жить будет, — сказал он, и голос его был хриплым. — Пуля прошла в двух вершках от сердца, пробила лёгкое, но не задела крупные сосуды. Я… я вытащил осколки рёбер, зашил лёгкое, поставил дренаж. Если не начнётся гангрена, если лихорадка не сожжёт… он выживет.

Я шагнул к нему, хотел сказать что-то, но слова застряли в горле. Марков, заметив моё состояние, усмехнулся — слабо, через силу, но усмехнулся.

— Вы бы видели своё лицо. Будто не в боях, а на родах присутствовали.

— Спасибо, — выдохнул я.

— Не за что. Он мне жизнь спас два года назад, когда англичане в Новороссийск полезли. Теперь я свой долг вернул.

Я заглянул в лазарет. Луков лежал на койке, бледный, с закрытыми глазами, но грудь его, перевязанная чистыми бинтами, мерно вздымалась. Живой.

— Теперь спите, — сказал Марков, закрывая дверь. — А мне надо к другим раненым. Их у нас, между прочим, почти полсотни.

Он ушёл, а я остался стоять в коридоре, чувствуя, как напряжение, копившееся днями, начинает отпускать. Не всё, но большая часть.

К вечеру я приказал привести пленных. Их было двенадцать человек — остатки отряда, разбитого у перевала. Их держали в подвале Ратуши, под охраной самых надёжных казаков, и, когда их вывели во двор, я увидел, что они успели прийти в себя: лица уже не были перепуганными, взгляды — жёсткими.

Я велел развести их по разным комнатам и допрашивать по одному. Финн, знавший английский лучше всех, взял на себя роль переводчика. Сам я сел в кабинете и велел привести первого — молодого парня лет двадцати, с обветренным лицом и руками, измазанными в пороховой копоти.

— Имя? — спросил я.

Финн перевёл. Парень молчал, смотрел в пол.

— Имя, — повторил я. — Или ты хочешь, чтобы я передал тебя индейцам? Они умеют развязывать языки.

Парень поднял голову, и в глазах его мелькнул страх.

— Джеймс. Джеймс Уилсон. Из Миссури.

— Кто командир вашего отряда?

— Полковник Джексон. Мы… мы все подчиняемся ему.

— Сколько всего отрядов?

Парень замялся. Я молчал, давя взглядом.

— Пять, — сказал он наконец. — Пять отрядов. Наш — первый. Остальные ждут в горах, у перевалов.

— Чего ждут?

— Команду они ждут. Ждут поступления приказа на переход имеющейся границы, чтобы атаковать ваш город. — Он поднял глаза. — Для того, чтобы вас всех здесь убить.

— Почему? — спросил я, хотя ответ знал.

— Потому что вы — русские. Потому что эта земля должна быть американской. Потому что доктрина Монро… — он запнулся, видимо, повторяя заученное, — … говорит, что Америка для американцев. А вы здесь лишние.

Я отпустил его, велел привести следующего. Потом ещё одного. И ещё. Картина складывалась одна и та же: пять отрядов, от пятисот до восьмисот человек в каждом, разбросанные по восточным склонам Сьерра-Невады. У них есть пушки, есть порох, есть припасы, завезённые из Сент-Луиса и из Лос-Анджелеса, куда американские суда заходят, не встречая сопротивления. Командует всем полковник Джексон, бывший офицер армии США, человек, пользующийся доверием в Вашингтоне. Их цель — не просто захват. Они хотят уничтожить всё русское влияние в Калифорнии, стереть с лица земли наши поселения, выжечь саму память о том, что здесь когда-то жили русские.

Последний пленный, пожилой сержант с сединой в волосах и шрамом через всю щёку, оказался самым разговорчивым. Или самым сломленным.

— Вы не понимаете, — сказал он, глядя на меня мутными глазами. — Это не просто война. Это… это крестовый поход. В Вашингтоне решили, что вся Калифорния должна быть американской. От Сан-Диего до самой Аляски. Ваш император далеко, его флот занят в Европе, его армия гниёт в казармах. А мы рядом. Нас много. И нас будут слать сюда, пока вы не уйдёте или не умрёте.

— Когда? — спросил я.

— Когда сойдёт снег. Как только дороги станут удобными, когда всё разведают, через месяц, может, через два. Тогда все пять отрядов двинутся к перевалам. Они возьмут их, закрепятся, а потом спустятся в долину.

— У нас есть стены, — перебил я. — И есть люди, которые умеют на них стоять.

Сержант усмехнулся. Усмешка была кривой, невесёлой.

— Стены? Мы привезём пушки. Не полевые, а осадные. Сорокафунтовые. Они снесут ваши стены за день. А потом…

— Уведите, — приказал я.

Когда пленных увели, я остался один. Сидел в кабинете, смотрел на карту, на восточные склоны, где заснеженные перевалы ждали весны, и думал. Пять отрядов. Тысячи человек. Осадные пушки. Если они возьмут перевалы, если закрепятся там, мы не сможем их выбить. Нам не хватит людей, не хватит пороха, не хватит времени. А если они спустятся в долину, если подойдут к городу с пушками, стены не выдержат. Мы все погибнем.

Но был и другой путь.

Я подошёл к карте, вглядываясь в точки, обозначавшие американские поселения. Их база стояла у самого подножия Сьерра-Невады. Там, по словам пленных, хранились запасы пороха, там стояли пушки, там жил сам полковник Джексон. Если ударить по базе, если уничтожить запасы, если захватить или вывести из строя артиллерию — вторжение захлебнётся. Они не смогут вести осаду без пушек, не смогут штурмовать укрепления без пороха. Но для этого нужно было точно знать, где они, сколько их, как охраняются склады, где проходы в горах.

В дверь постучали. Вошёл Финн.

— Слышал, — сказал он, кивнув на карту. — Пойду.

— Куда?

— В горы. К Джексону. Посмотрю, что там, как.

— Ты не вернёшься.

— Вернусь, — усмехнулся он. — Я всегда возвращаюсь.

Я смотрел на него. Ирландец за эти дни осунулся, почернел, под глазами залегли глубокие тени. Но взгляд его был всё таким же цепким, а руки — такими же быстрыми.

— Возьми с собой людей, — сказал я.

— Не надо. Один я быстрее.

— Если тебя поймают…

— Не поймают.

Он развернулся и вышел, не попрощавшись. Я остался сидеть, глядя на закрывшуюся дверь, и думал о том, что, наверное, это и есть самое тяжёлое — посылать людей на смерть, зная, что они могут не вернуться.

Финн ушёл в ту же ночь, выскользнув из города незамеченным, растворившись в темноте, как тень. Я стоял на стене и смотрел, как его фигура тает в предрассветном тумане, и чувствовал, как внутри нарастает глухая, тянущая тревога.

Дни потянулись в напряжённом ожидании. Я приказал усилить дозоры на восточном направлении, но смотреть было не на что — горы молчали, и эта тишина была страшнее любого боя. Рогов гнал ополченцев, обучая их стрельбе из новых ружей, Обручев, не жалея людей, строил четвёртый пароход, который должен был стать нашей последней надеждой, если американцы прорвутся к морю. Марков выхаживал Лукова, и тот, к удивлению всех, шёл на поправку — медленно, тяжело, но шёл.

На пятый день после ухода Финна я поднялся на стену и долго смотрел на восток. Ничего. Только горы, только лес, только белое пятно снега на дальних вершинах.

— Вернётся, — сказал Токеах, подошедший неслышно, как всегда.

— Уверен?

— Он умеет ждать. И умеет прятаться. Лучше, чем мои воины.

Я не ответил. Смотрел на восток, где за гребнем хребта лежала вражеская земля, и считал дни.

На седьмой день я уже потерял надежду. Утром, как обычно, поднялся на стену, обошёл посты, проверил караулы. Рогов доложил, что всё спокойно, Обручев — что пароход будет готов через две недели, Марков — что Луков пришёл в себя и даже пытался ругаться, когда узнал, что его сняли с должности.

Я сидел в кабинете, перебирая бумаги, когда в дверь ворвался запыхавшийся казак.

— Павел Олегович! У восточных ворот… Финн… он…

Я выбежал из Ратуши, не помня себя. У ворот уже толпился народ, кто-то кричал, кто-то молился. Я растолкал толпу и увидел.

Финн лежал на земле, и лицо его было страшным. Одежда изодрана в клочья, лицо исцарапано, руки в крови. На груди, на плече, на ногах — раны, залитые запёкшейся кровью. Он был без сознания, и только слабое дыхание, прерывистое, хриплое, говорило о том, что он ещё жив.

— Маркова! — заорал я. — Быстро!

Мы перенесли его в лазарет, на ту же койку, где ещё недавно лежал Луков. Марков, бросив всех, подбежал, наклонился, начал осматривать. Я стоял рядом и смотрел, как он разрезает рубаху, как обнажаются страшные раны — ножевые, пулевые, какие-то странные ожоги.

— Жив? — спросил я.

— Жив, — ответил Марков, не оборачиваясь. — Но тяжело. Пули, ножи, ещё что-то… Он шёл долго. Очень долго. Неделю, может, больше. Как он не умер по дороге — не знаю.

— Он очнётся?

— Должен.

Мы ждали. Час, другой, третий. Марков обработал раны, перевязал, влил в рот какой-то настойки. Я сидел у койки, смотрел на бледное, измученное лицо ирландца и чувствовал, как время течёт сквозь пальцы.

Он очнулся на рассвете.

Глаза его открылись внезапно, и в них, мутных, затянутых болью, я увидел что-то, отчего сердце моё ёкнуло. Он попытался приподняться, но Марков придержал его за плечи.

— Не двигайся, — сказал врач. — Ты весь изранен.

Финн не слушал. Он смотрел на меня, и губы его шевелились, но слов не было слышно. Я наклонился, почти касаясь ухом его рта.

— Слишком много… — прошептал он, и голос его был хриплым, слабым, как последний вздох умирающего. — Артиллерия… через месяц…

Глаза его закатились, голова упала на подушку, и он снова потерял сознание.

Я выпрямился. В комнате, кроме меня и Маркова, никого не было, но слова его, казалось, услышали все стены, весь город, вся земля, по которой мы шли столько лет.

— Что он сказал? — спросил Марков.

— Слишком много артиллерии, — ответил я. — Через месяц.

Я вышел из лазарета и остановился на крыльце. Утренний воздух, промытый ночным дождём, ударил в лицо свежестью, но не принёс облегчения. Ноги сами несли меня к Ратуше, но мысли кружили вокруг одного и того же вопроса, который последние часы сверлил мозг, как заноза.

А что, если принять их условия?

Мысль была крамольной, почти изменнической, но она пришла и не уходила. Сдать город, погрузить людей на корабли, уйти на Аляску или в Россию. Сохранить жизни. Не хоронить больше детей, не перевязывать оторванные руки, не слушать стоны раненых. Елена, Александр, Луков, Финн, Токеах — все они останутся живы. Мы получим ту самую «справедливую компенсацию», о которой писал Джексон, и сможем начать всё сначала где-нибудь в другом месте.

Я остановился посреди площади, глядя на дым, поднимавшийся над трубами домов. Где-нибудь в другом месте.

Но где?

Где есть такая земля — тёплая, плодородная, с выходом к морю, с горами, защищающими от врагов? Где есть золото, лес, рыба, где можно построить верфь, проложить железную дорогу? Где индейцы встретят тебя не стрелами, а хлебом? Где китайцы приплывут торговать без пошлин, а мексиканцы станут союзниками?

Нигде.

И потом — эти люди, которые сейчас спали в своих домах, которые шли за мной через океан, которые строили, воевали, умирали. Я обещал им землю. Я обещал им дом. Я обещал им, что Русская Гавань станет их новой родиной. Что я забираю их от императорского гнёта, от рекрутчины, от бесконечной нужды, чтобы дать свободу и достаток.

А теперь я скажу им: «Извините, братцы, американцы оказались сильнее. Давайте собирать монатки»?

Я представил лица людей, когда они услышат это. Не тех, кто сидит в моём кабинете, — Луков скорее умрёт, чем отступит, Рогов взорвёт себя вместе с пушками, Финн уйдёт в горы к индейцам. Я представил простых крестьян, рыбаков, кузнецов. Тех, кто уже начал верить, что их дети вырастут здесь, на этой земле. Предать их? Продать за обещание «справедливой компенсации», которую американцы никогда не выплатят? Или выплатят, но в таких суммах, что её хватит только на билеты до Одессы и жалкие лачуги где-нибудь под Саратовом?

Я усмехнулся. Джексон и его генералы не хуже меня понимают: если русские уйдут, они получат не только земли, но и золотые прииски, и верфь, и железную дорогу. Зачем им платить? Они просто возьмут. Так было всегда. С индейцами, с мексиканцами, с испанцами. Америка не платит — Америка забирает.

А что взамен? Мы получим позор. Мы, русские, которые не сдавались ни шведам, ни туркам, ни французам, ни англичанам. Мы, которые дошли до Берлина и Парижа, будем ползти на коленях перед каким-то выскочкой из Вашингтона?

Нет. Не предам. Не пущу. Кости положу, но не дам им победить.

Загрузка...