Глава 19

Через неделю после прибытия подкрепления я решил проверить окрестные сёла. Война нанесла им серьёзный урон — американцы жгли дома, угоняли скот, убивали тех, кто сопротивлялся. Нужно было оценить ущерб, распределить помощь, успокоить людей.

Я взял с собой Финна, Токеаха и десяток казаков. Мы выехали на рассвете, когда солнце только тронуло шпиль собора, и направились на юг, туда, где за лесами и холмами лежали русские деревни, основанные ещё в первые годы колонизации.

Дорога была разбитой, но проходимой. Копыта лошадей вязли в грязи, оставшейся после осенних дождей, и мы двигались медленно, останавливаясь у каждого ручья, чтобы напоить коней. Финн, ехавший рядом, курил трубку и молчал. Токеах, как всегда, ушёл вперёд, проверяя дорогу.

Первое село, Михайловка, встретило нас пепелищами. Американцы прошли здесь месяц назад, когда мы отступали к городу. Два десятка домов сгорели дотла, церковь стояла с пробитой крышей, колокол валялся на земле, расколотый. Люди жили в землянках, которые выкопали прямо в огородах. Увидев нас, они вышли на дорогу — женщины в чёрных платках, дети с испуганными глазами, старики, опирающиеся на палки.

— Павел Олегович, — сказал староста, кланяясь. — Выжили. Спасибо.

— Не меня благодарите, — ответил я, спрыгивая с коня. — Рассказывайте, что нужно.

Староста рассказал. Скот угнали, зерно сожгли, мужчин, которые пытались защитить деревню, убили. Остались женщины, дети, старики. Едят коренья, траву, то, что удаётся найти в лесу. Надеются только на город.

— Поможем, — сказал я. — Финн, запиши: лес на постройку, зерно до весны, инструменты. Поделимся ещё рыбой, благо той у нас сейчас достаточно.

Мы объехали ещё три деревни. Везде было одно и то же: сожжённые дома, убитые люди, отчаяние и надежда. Я обещал помощь, записывал, считал, прикидывал, хватит ли у нас ресурсов. Хватит, если экономить.

Возвращались мы через два дня. Усталые, грязные, но с чувством выполненного долга. Люди знали, что мы не бросили их, что поможем, что город выстоял и теперь помогает тем, кто был на передовой.

Когда мы въехали в город, уже смеркалось. У ворот нас встретил Луков. Лицо его было напряжённым, и я сразу понял: что-то случилось.

— Павел Олегович, — сказал он, отводя меня в сторону. — Пока вас не было, прибыл гость.

— Кто?

— Американский дипломат. Чарльз Харрисон. Говорит, что уполномочен президентом Джексоном вести переговоры. Ждёт вас уже вторые сутки.

Я остановился, чувствуя, как внутри закипает холодная, тягучая тревога. Дипломат. Переговоры. Это было то, чего я ждал и боялся одновременно. Ждал, потому что переговоры означали, что американцы признают наше существование. Боялся, потому что дипломатия — это игра, в которой можно проиграть больше, чем на поле боя.

— Где он? — спросил я.

— В Ратуше. Поселили в гостевых комнатах. Обращались вежливо, но под охраной.

— Что он говорит?

— Ничего. Ждёт вас. Говорит, что у него есть полномочия для переговоров об обмене пленными и о статусе колонии.

— О статусе? — переспросил я. — То есть они готовы обсуждать не только обмен, но и признание?

— Похоже на то.

Я смотрел на Лукова, и в голове крутились мысли. Если американцы готовы признать нашу колонию, это победа. Но за признание придётся платить. Чем? Пленными? Территорией? Торговыми уступками? Я не знал. Но знал одно: от того, как я проведу эти переговоры, зависит будущее Русской Гавани на десятилетия вперёд.

— Идём, — сказал я. — Пора познакомиться с гостем.

Чарльз Харрисон ждал меня в малой гостиной Ратуши. Я вошёл не сразу, задержавшись на пороге на несколько секунд, чтобы рассмотреть его без суеты, пока он меня не заметил. Дипломат сидел у окна, положив руки на колени, и смотрел на площадь, где под вечерним ветром раскачивались фонари. Ему было около пятидесяти, с проседью на висках, гладко выбритый, уверенный и удивительно спокойный. Со стороны он казался удивительно спокойным, без лишней суеты, выбивая дробь по колену. Нервничал, понимал, что играет на чужом поле, а правила уж больно часто изменяют победители.

Шагнул внутрь, и Харрисон тут же поднялся, плавно и без лишней суеты, но достаточно быстро, чтобы показать уважение. Он не протянул руку первым, выжидая. Я сделал шаг к столу, сел напротив, жестом приглашая его тоже сесть.

— Господин Харрисон, — сказал я, глядя прямо в глаза. — Вы здесь, чтобы говорить о мире. Я готов слушать.

Он кивнул, достал из внутреннего кармана сложенный лист, положил на стол, но не развернул. Бумага была плотной, с золотым обрезом — официальный документ, но не ультиматум, как в прошлый раз. Другое время, другие обстоятельства.

— Президент Джексон, — начал Харрисон, и голос его был ровным, с лёгкой хрипотцой человека, привыкшего говорить много и убедительно, — выражает сожаление в связи с излишним кровопролитием, произошедшим в Калифорнии. Он уполномочил меня предложить перемирие на условиях, которые учитывают интересы обеих сторон.

— Сожалеет? — переспросил я, и в голосе моём прозвучал холод. — Вы прислали армию, чтобы уничтожить нас. Вы повесили моих крестьян. Вы сожгли деревни. И теперь вы говорите о сожалении?

Харрисон побледнел, но не отвёл взгляд. Я видел, как он перебирает в голове аргументы, как ищет слова, которые не прозвучат ни оправданием, ни вызовом. Он был умён. Он понимал, что любая фальшь здесь будет стоить ему не просто сделки.

— Я не буду оправдывать действия нашей армии, — сказал он наконец. — Война есть война. Но сейчас речь идёт о будущем. И я здесь, чтобы предложить вам это будущее.

Я молчал, давая ему говорить. Он ждал, что я отвечу, но я держал паузу — долгую, давящую. В комнате было тихо, только дрова потрескивали в камине да за окном кричали чайки, кружившие над портом. Харрисон выдержал эту паузу, но я заметил, как напряглись его плечи, как побелели костяшки пальцев, сжимавших край стула. Он боялся. Не меня — того, что стояло за мной: трёх тысяч пленных, разбитой армии, мёртвого генерала, чьё тело мы отправили в Вашингтон в бочке с солью. Он не знал, на что мы способны, и это знание висело между нами, как занесённый топор.

— Вы хотите перемирия, — сказал я, нарушая тишину. — Я согласен. Но на моих условиях.

Он выдохнул — едва слышно, но я уловил этот выдох. Облегчение, смешанное с напряжением.

— Каковы ваши условия? — спросил он, и голос его дрогнул на последнем слоге.

Я встал, подошёл к карте, висевшей на стене. Калифорния, наши поселения, горы, реки — всё это было нанесено линиями и точками, за которыми стояли годы труда, крови и смерти. Я обвёл рукой всю территорию, которую мы даже не контролировали до конца, но даже так это была большая часть территории калифорнийского штата из моего века.

— Вот это, — сказал я, не оборачиваясь. — Вся эта земля — русская. Отныне и навсегда. Ваше правительство должно признать суверенитет Российской империи над Калифорнией в границах, которые мы установим совместно. Это первое условие.

Харрисон молчал. Я обернулся и увидел, как он побледнел ещё больше. Он ожидал торговли, уступок, компромиссов — того, к чему привык в европейских кабинетах, где каждая пядь земли имела цену, а каждая подпись — свою стоимость. Но я не торговался. Не сейчас.

— Второе условие, — продолжал я, возвращаясь к столу. — Мирный договор между нашими странами сроком на пятьдесят лет. Никаких военных действий, никаких провокаций, никаких попыток изменить границы силой. Пятьдесят лет мира. Это даст нам время построить то, что мы хотим, и вам — привыкнуть к тому, что Калифорния больше не ваша.

Харрисон открыл было рот, но я поднял руку, останавливая его.

— Третье условие. Президент Джексон должен прибыть в Русскую Гавань лично. Для подписания договора. Я гарантирую его безопасность — слово русского правителя. Если он не приедет, договора не будет.

Дипломат замер. Я видел, как в его глазах мелькнуло удивление, смешанное с недоверием. Личная встреча? Президент Соединённых Штатов — в городе, который он пытался уничтожить, у человека, который убил его генерала? Это было не просто условие — это было унижение. Но я знал, что делаю. Джексон должен был увидеть нас своими глазами. Должен был понять, что мы не бандиты и не мятежники, а государство, с которым нужно считаться. И его личная подпись под договором станет гарантией того, что Америка не вернётся к этому вопросу через год или два.

— Это… это необычное требование, — сказал Харрисон, и голос его сел. — Президент — занятой человек. Организация такой поездки потребует времени. Много времени.

— Сколько? — спросил я.

— Четыре месяца. Как минимум. Может быть, пять.

Я кивнул, делая вид, что раздумываю. На самом деле я уже знал ответ — я дам ему эти четыре месяца. Мне нужно было время, чтобы укрепить город, достроить корабли, наладить снабжение. Четыре месяца — это срок, за который многое можно успеть.

— Хорошо, — сказал я. — Четыре месяца. Но помните: если через пять месяцев, даю вам месяц на задержку, президент не будет здесь, мои угрозы станут реальностью. Все офицеры, начиная с майора, будут казнены. Это не шантаж, господин Харрисон. Это справедливость. Они пришли убивать — они умрут. Если ваш президент не придёт, чтобы спасти их.

Харрисон побледнел ещё больше — до синевы, казалось, вот-вот рухнет в обморок. Он был дипломатом, он привык к словам, к бумагам, к интригам. Но не к этому. Не к холодной, спокойной угрозе смерти, произнесённой без тени сомнения или жестокости — просто как факт, как погода за окном.

— Я передам ваши условия, — сказал он, и я заметил, как дрожит его голос. — Но я не могу обещать, что президент согласится.

— Согласится, — ответил я. — Потому что альтернатива — война, которую вы проиграете. Вы уже проиграли одну. Следующая будет стоить вам в десять раз больше. Спросите у ваших генералов, хотят ли они ещё раз идти на русские штыки.

Он не ответил. Только смотрел на меня, и в его глазах я читал не страх уже — понимание. Он понял, что перед ним не просто удачливый авантюрист, который выиграл битву благодаря везению. Перед ним был человек, который просчитывал на десять ходов вперёд, который строил государство на руинах войны, который не собирался останавливаться на достигнутом.

— А пленные? — спросил он. — Три тысячи человек. Вы вернёте их?

— Не всех, — сказал я. — Но в знак доброй воли я отпущу часть. Простых солдат, тех, кто не командовал, не убивал мирных, не вешал моих крестьян. Тех, кто просто выполнял приказы. С ними вы поедете, чтобы доложить президенту, что мы держим слово.

Я хлопнул в ладоши, и дверь открылась. Финн вошёл, ведя за собой группу людей в серых куртках — человек двадцать, с бритыми головами, с номерами на груди. Они стояли, опустив глаза, не зная, что их ждёт.

— Эти люди, — сказал я, показывая на них, — ирландцы по происхождению. Большинство из них были призваны в армию против воли. Они не хотели воевать с нами. Они хотели жить, растить детей, работать на земле. Я отпускаю их. С ними — двое младших офицеров, которые не запятнали себя военными преступлениями. Это мой жест доброй воли. Остальные останутся здесь. Как гарантия того, что вы вернётесь.

Харрисон смотрел на пленных, и я видел, как в его глазах мелькнуло облегчение. Двадцать человек — капля в море, но он понимал, что это начало. Если он привезёт их в Вашингтон, если они расскажут, как с ними обращались, это будет лучшей пропагандой, чем любые газетные статьи.

— Я благодарю вас, господин Рыбин, — сказал он, и в его голосе впервые прозвучало что-то похожее на искренность.

— Не благодарите, — ответил я. — Это не милость. Это расчёт. Пусть ваши люди увидят, что русские не звери. И пусть расскажут дома, что с нами можно договариваться. Но помните: у вас есть четыре месяца. Пять — крайний срок. Если через пять месяцев президент не будет здесь, чтобы подписать договор, вы получите следующую партию пленных. В гробах.

Харрисон кивнул и поднялся. Я видел, что он хочет уйти, хочет покинуть этот город, где каждая стена помнила кровь, где каждый камень был пропитан запахом пороха и смерти. Но я не отпустил его.

— Сегодня вы останетесь, — сказал я. — Завтра уедете. А сегодня — посмотрите, как живут свободные люди. — Он хотел возразить, но я жестом остановил его. — Это не просьба, господин Харрисон. Это вежливость. Я мог бы держать вас в подвале до утра. Вместо этого я приглашаю вас на праздник.

Правда, празднество пришлось на скорую руку. Я приказал разжечь в городе костры, собрать людей, которые, услышав о празднике, потянулись из домов с инструментами. Пришлось вскрыть резервные запасы, надеясь на невозможность ведения дальнейшей войны.

Харрисона усадили на почётное место, прямо на крыльце Ратуши, что было накрыто ковром, с видом на площадь. Рядом с ним поставили столик с вином, фруктами, печёным мясом. Он сидел, сжимая в руках кружку, и смотрел, как пляшут русские солдаты, как казаки выкидывают коленца, как индейцы бьют в бубны, выводя горлом тягучие, дикие песни.

Я стоял в стороне, наблюдая за ним. Луков, опираясь на костыль, но уже без палки, подошёл и закурил трубку.

— Думаешь, это сработает? — спросил он, кивая на дипломата.

— Должно, — ответил я. — Он должен увидеть, что мы не сломлены. Что у нас есть силы, есть воля, есть будущее. Если он уедет с мыслью, что мы — дикари, которые выжили случайно, он вернётся с новыми пушками. Если он увидит, что мы — государство, которое строит, веселится, растит детей, он поймёт: с нами нужно договариваться.

Луков кивнул, выпустил клуб дыма.

— А что насчёт торговца? Томаса Блэка?

— Уже послали. Он должен зайти к Харрисону в постоялый двор после полуночи. Поговорить по-английски, по-дружески. Рассказать, что русские сильны, что американцам не выиграть, что единственный выход — мир.

— А если Блэк проболтается?

— Не проболтается. Он знает, что если мы проиграем, он потеряет всё. Его лавки, его товары, его доход. У него больше причин помогать нам, чем предавать.

Луков кивнул и, прихрамывая, пошёл к костру, где уже наливала вино в кружки молодая казачка.

Праздник разгорался. Гармонисты играли плясовую, и солдаты, скинув мундиры, пошли вприсядку, вздымая облака пыли. Женщины водили хороводы, дети бегали между взрослыми, ловя угощение. Кто-то пустил по кругу бочонок с вином, и гул голосов становился всё громче, всё радостнее.

Харрисон смотрел на это море огней и людей, и я видел, как меняется его лицо. Сначала — напряжённое, бледное, с застывшей гримасой вежливости. Потом — удивлённое, когда казак в лихо заломленной папахе выкинул такое коленце, что сам чёрт ногу сломит. Потом — задумчивое, когда хор, составленный из солдат и крестьян, затянул «Вдоль по Питерской», и голоса их, не обученные, но чистые, разнеслись над площадью, ударяясь в стены собора и возвращаясь эхом.

Я подошёл к нему, сел рядом.

— Нравится? — спросил я.

— Это… необычно, — ответил он, и я заметил, что он говорит правду. — Ваши люди… они выглядят счастливыми.

— Они выжили, — сказал я. — Они победили. И они знают, что завтра будут строить, а не воевать. Это даёт им силу.

— А вы? — спросил он, глядя мне в глаза. — Вы тоже чувствуете эту силу?

— Я чувствую ответственность, — ответил я. — И я сделаю всё, чтобы они не разочаровались во мне.

Он помолчал, потом спросил:

— Почему вы не требуете репараций? Золота, земель, торговых привилегий? Это было бы логично.

— Потому что золото и земли не нужны, — ответил я. — Нам нужен мир. Настоящий, долгий мир, чтобы строить, не оглядываясь на войну. Репарации — это унижение. А униженный враг опасен. Я не хочу унижать Америку. Я хочу, чтобы она признала реальность и жила с этой реальностью дальше.

Харрисон смотрел на меня долго, и я видел, как он переосмысливает всё, что услышал за этот день. Он приехал как дипломат, готовый к торгу, к уступкам, к компромиссам. А нашёл человека, который мыслил категориями стратегии, а не тактики. Который смотрел на десятилетия вперёд, а не на месяцы.

— Вы опасный человек, господин Рыбин, — сказал он наконец.

— Я слышал это уже не раз, — ответил я. — И каждый раз от тех, кто хотел меня уничтожить. Но я до сих пор здесь. И буду здесь.

Праздник затих только к утру. Костры догорели, угли тлели багровым, и люди, уставшие, счастливые, расходились по домам. Кто-то спал прямо на земле, укрывшись шинелью, кто-то брёл, шатаясь, поддерживая друг друга. Дети, уснувшие на руках у матерей, вздрагивали во сне.

Я проводил Харрисона до постоялого двора — того самого, где когда-то сидел убитый лазутчик Стоун. Двор был пуст, только хозяин, старый китаец Чжан, стоял на пороге, кланяясь. Я оставил дипломата у двери и пошёл к себе, но на полпути обернулся.

— Господин Харрисон, — сказал я. — Передайте президенту, что я жду его. Не как врага, а как равного. Мы не просим милости. Мы требуем.

Он кивнул и скрылся в темноте коридора. Через час, как мне доложили, к нему зашёл Томас Блэк — английский торговец, который держал в городе лавку пушнины и имел виды на американский рынок. Они проговорили больше часа — о ценах, о поставках, о войне. Блэк, как я и просил, между делом обронил несколько фраз о том, что русские сильны, что воевать с ними — себя не уважать, что лучше договариваться, пока есть время. Харрисон слушал, задавал вопросы, и я знал, что каждое слово Блэка ложится на подготовленную почву.

На рассвете, когда первые лучи солнца только тронули шпиль собора, дипломат уехал. Я стоял у ворот и смотрел, как его карета тает в утреннем тумане. Рядом стоял Луков, опираясь на костыль, и курил трубку.

— Думаешь, он передаст? — спросил он.

— Передаст, — ответил я. — Он умный человек. Он понял, что мы не блефуем.

— А Джексон? Приедет?

Я помолчал, глядя на восток, где за холмами уже занималась заря.

— Не знаю, — сказал я. — Можем ставку поставить. — Я улыбнулся.

— Ну уж нет. Уж без ставок как-то проживу. Вон, американцы жизни своих людей поставили. Что из этого вышло?

— И то верно…

Загрузка...