СКАЗАНИЕ 4. О РОКОВЫХ ПРОРОЧЕСТВАХ И СТРАШНЫХ ВЫХОДАХ

Каждого Крон пожирал, лишь к нему попадал на колени

Новорожденный младенец из матери чрева святого:

Сильно боялся он, как бы из славных потомков Урана

Царская власть над богами другому кому не досталась.

Знал он от Геи-Земли и от звездного Неба-Урана,

Что суждено ему свергнутым быть его собственным сыном…

Гесиод "Теогония"


Терпеть не могу пророков, — говорю я. И стараюсь не смотреть в воду или в зеркала.

Но он все равно стоит перед глазами — остроскулый, черноглазый… Ухмыляется понимающе, скотина — ну да, а то как же.

Наверное, ему тоже приходило в голову, что хорошо бы залить в глотки вещим раскалённый свинец.

Заткнуть Мойр, Япета, правдолюбивую Фемиду, старца Нерея, Прометея Провидца… заставить умолкнуть всех смертных прорицателей. Сказать — умолкните раз и навсегда, ваши пророчества еще никому хорошего не принесли.

Зачем знать о том, от чего тебе не дано убежать? Чтобы смириться? Чтобы попытаться сделать невозможное? Чтобы пытаться избежать — и через это прийти к предначертанному вернее, чем если бы ты не пытался…

Кажется, я видел уже все ответы. Иногда даже сам был — ответом. Только так и не понял — зачем.

«Это же так просто, маленький Кронид, — воркует голос из прошлого. — Есть пророчества, без которых не будет Судьбы. А есть то, что может сбыться не так, как ты думаешь. А есть пророчества-испытания — примешь ли? Хочешь, я предскажу тебе что-нибудь, маленький Кронид?!»

И каждый раз изнутри рождается крик — неосознанный, глупый, детский: «Нет, не хочу! Уходи, я не хочу!!»

И я взглядываю в воду. Взглядываю в зеркала, откуда на меня хищно, с выжиданием щурится этот — от которого я взял скулы, и глаза, и прямые черные волосы.

У меня все было иначе, — шепчу я. — Ты понял?! Всё было иначе!

Можно шептать долго — он не поверит. Так и будет ухмыляться с отвратным пониманием — мол, конечно-конечно, совсем иначе. И повторять губами неслышно одно и то же — запечатлевшееся в нем навечно, как и во мне.

Тяжкое, неотступное, роковое…


Тебя свергнет…

— Посейдон, — сказала Гера и запустила ожерельем в угол.

За дверями вспискнули всегда готовые услужить нимфы. Я присел на ложе — с волос капала вода после омовения, хотелось блаженно вытянуться и ни о чем не думать.

— Что опять Посейдон?

— Затеял спор с Афиной. Кому покровительствовать над Аттикой. Приглашал быть в числе судей.

— А ты, конечно, спросила у брата, когда он уберется в подземный мир?

Супруга гневно фыркнула носом, как бы говоря — ну, ты-то не спрашиваешь, муженек. Тебе-то, видно, наплевать, что дворец у Посейдона — на поверхности, у Парнаса. Зевс, царь морской, в подводном царстве, а Посейдон… а Посейдон через день на Олимп в гости. Как к себе домой.

— И что ответил?

— Грхм, — отозвалась Гера, свирепо сражаясь с высокой прической. Прическа сопротивлялась героически — такую крепость без армии не взять.

Ясно. Опять, значит, поинтересовался, какое до этого дело Гере.

Нужно сказать, средний братец неплохо устроился. Вроде бы, царь. И даже пирует с подземными. Только вот пирует на поверхности, у себя во дворце — там и Гипнос бывает, и Стикс с сыновьями, и Ахерон захаживает, и кое-кто из Стигийских. Вроде бы — наведывается в вотчину, смотрит, как дворец строится… А вот на трон как-то и не торопится. Почему нет: нимфы на поверхности красивее, пиры — пышнее, а на подземных можно и так полюбоваться.

Волосы сдались, распустили войска — золотые пряди разбежались по плечам, легли легкими завитками, подмигнули медовыми отблесками из глубины. Пряди нужно было усмирить гребнем — и царица олимпийская взялась за это с рвением. Если не с остервенением.

— Это же ты ему посоветовал. Посейдону. Самому б ему мозгов не хватило.

Я растянулся на царском ложе — с трудом сдержал сладостный стон. Всего-то два пира, три с лишним десятка судов и новый сын у Зевса — а усталости столько, будто мне на плечи гору Олимп навалили.

Впрочем, когда еще с женой разговаривать, как не в спальне. Эта традиция завелась еще со свадьбы, когда первое, что Гера заявила мне в гинекее: «Дочери Атланта говорили — он что-то задумывает там, на краю земли. Ты слышал?» Я тогда ответил в тон, стаскивая с нее праздничный убор: «Да он против Зевса планы вынашивает, Майю на свадьбе видела? Нет: беременна она». Так и повелось.

— Почему не Зевс? Брат тоже бросается… советами.

Иногда просто хочется упомянуть Зевса, чтобы услышать еще раз, как она фыркает. На Зевса — отдельный звук: презрение пополам с пренебрежением.

— Этот делатель детей? Он вообще выныривает из своих глубин для чего-нибудь другого?

Не знаю, женушка, ой, не знаю. Младший брат тих. Покладист, мирен, открыт. Никуда не лезет, ни с кем не ссорится. Кроме жены, конечно.

Так что меня это всё начало здорово настораживать за последние три десятка лет.

— Видела Деметру?

Гера недовольно засопела и дёрнула гребень яростнее. Ойкнула и с возмущением глянула на прядь — мол, будешь так себя вести — вообще отрежу.

— Ты ее, что ли, не видел?

— Только с утра.

С утра Деметра заявилась ко мне с очередной жалобой на муженька. Рассказывала о каком-то мальчишке, похищенном морской тварью и взятым Зевсом в виночерпии. О фиванской царевне. Еще о ком-то. Смотрела и просьбой, требовала: уйми его!

— Половину дня сестра мочила пеплос слезами мне, — процедила Гера. — Вторую половину, думаю, — Гестии. До того, как вцепилась в волосы Афродите.

— Почему я этого не видел?

— Потому что был на первом пиру, у эфиопов.

— Оно того не стоило, — буркнул я в полудреме.

Гера наконец сняла одежды, нырнула под одеяло, улеглась на ложе рядом. Хихикнула.

— Мы вовремя их разняли. Но Пеннорождённая завтра точно явится с жалобой. Ах, о Мудрый, твоя сестра разодрала мне одежды и поцарапала плечико, вот, взгляни…

Я застонал сквозь стиснутые зубы. Киприда пыталась соблазнить меня за последние полвека не менее тысячи раз. Не говоря уже о сварах с Деметрой и плачущей Амфитрите-океаниде, жене Посейдона.

— Выдам её замуж за Гефеста — и в Тартар.

— Думаешь — ее это остановит?

— Думаю — нет. Что ты решила с Деметрой?

Кто-то сказал бы — безумие, бред. Аэды глотки сдирают в кровь, когда живописуют — как оно там у Климена Гостеприимного в спальне. Вот золотые светильники искусной ковки, вот ковры, затканные драгоценными узорами. Вот царское ложе — да уж, царское, плясать можно.

А что между царем и царицей можно пару титанов положить — о том аэды как-то и не догадываются. Или о том, что царь и царица засыпают вот так — перекидываясь фразами, поглядывая в сумрак спальни.

Правда, иногда и придвинуться приходится. Чтобы голос не напрягать. Нет, в самом деле, кто выдумал это ложе, а главное — для чего выдумал? Чтобы муж с женой могли веками не видеться?

Гера как-то высказалась, что на этом ложе мог бы возлечь Зевс со всеми своими любовницами.

— С Деметрой? Успокоила, как всегда. Сказала, что твое терпение на исходе, и скоро ты подвергнешь Зевса страшным карам. Отберешь трон, самого в Тартар сошлешь за неверность… Или как с Ураном… Деметра любит мужа, она перепугалась. Месяц жаловаться не будет.

Я не выдержал — сонно засмеялся в темноту.

— А, да. Девочку ее я пристрою к Афине в обучение. Деметра хотела к Фетиде… но Фетида не защитит ее от… пролетающих мимо настырных птиц. Мне пришлось учиться стрелять.

— Угу, — сказал я. Перед глазами мелькали лица, вздымаемые кубки, смеющийся младший, почему-то Мом-насмешник… — Какую девочку?

— Кору. Рыжую.

— Не помню такой.

— Ты был на пиру в честь её рождения. Шестнадцать лет назад.

Тут фыркнул я — от жены научился, наверное. Да если вспомнить все пиры в честь отпрысков Зевса…

— Они в пеленках все одинаковые. И вообще, у Зевса что — есть дети от Деметры?!

Гера придвинулась еще ближе, устало хихикнула мне в плечо. Ну, ты так-то уж не притворяйся, — звучало в ее смешке. Всем известно, что Климен Мудрый — еще и Климен Всеведущий. Лучше всех знает, кто с кем в родстве, кому сколько лет и у кого с кем тайные связи. Внушает своим всеведением уважение и страх.

Так-то оно так, только треть этого всеведения — шлем-невидимка, а вторая треть… вон вторая, в плечо дышит, щекочет волосами руку.

— Сестре тяжело. Зевс не простил ее за первенца… за Гефеста. За его уродство и за то, что она попыталась от него избавиться.

Или за то, что не избавилась до конца. Неудачно сбросила с Парнаса, где рожала — так, что Прометей подобрал. Отнес тельхинам, обучил мальчишку всему, что знал… видел его сегодня — Хромца. Зевс изо всех сил делает вид, что гордится сыном.

Не верится ни на миг.

— Теперь она страдает от его измен и опасается за дочь… ты говорил с ним сегодня?

— Говорил.

Что там говорить, если пир — в честь рождения очередного отпрыска от очередной нереидки? Тритоном назвали, мне только и осталось, что поздравить счастливого папашу и напомнить: у тебя вроде как и законная жена есть, может, на нее поглядишь?

Зевс глянул чистейшими глазами, развел руками: ничего не делаю, почитаю жену. Но как же не отпраздновать, сын же родился. И вообще, Владыка Олимпийский, вот есть кое-что, что удержать не так-то просто.

— А ты ему?

— «Уран тому свидетель».

Правда, сказал я это тихо, но младший сам повторил, заливаясь смехом. И пообещал примириться с женой. Он всегда так делает, когда я начинаю говорить о верности. Иногда добавляет еще: «Тебе повезло, у тебя-то Гера!»

— Владыка, — насмешливый шепот обжигает плечо. — О чем думаешь?

О чем думать Владыке перед сном, когда наконец добрался до ложа, согрелся и лежишь, окутанный уютом?

— Хочу утку в меду. И сбежать в пещеру на Коркире.

— Угу, — хмыкает жена. — С козой. И этим своим распорядителем. И чтобы просителей не пускали.

— Особенно Афродиту.

Только вот какие козы, какие пещеры. У нас тут Золотой Век. Нет войн, нет ссор, Климен Мудрый стоит на страже закона и справедливости. Твердой рукой наводит порядок. Судит, устраивает судьбы, щедрой рукой сыплет благоденствие из сосудов на головы смертных и бессмертных…

Если вдруг Владыка куда-нибудь — как пировать, как суды решать, кто на соревнования смотреть будет?!

— О чем думаешь, царица?

— О наследниках, — призналась тихо, вздохнула в плечо. — Деметра говорит: как это, пока ни одного? Да и все остальные тоже.

Зевс мне сегодня то же самое говорил. А до того еще лет тридцать, не меньше. Смеялся — мол, где твои-то, или от мудрости великой не знаешь — как оно там, с женщинами?

— Надоели сплетни?

Гера передернула плечами. Отвернулась спиной. Голос у нее зазвучал чуть приглушенно.

— Если ты — жена Климена Мудрого, Гостеприимного и Милосердного — ты должна привыкать к сплетням. Я привыкла. Я отвечаю, что Климен Мудрый ничего не делает просто так. Что мы родим наследника, когда ты посчитаешь нужным. Просто… у тебя есть дочь, Афина. А у меня…

Я старался не скрывать от жены ничего — союзникам в битве говоришь правду. Не говорил только о Метиде. О шлеме-хтонии и о том, за что он был получен.

— Давно догадалась?

— Я богиня семейных очагов. Я могу узнать, чья передо мной дочь. Нужно только вглядеться как следует. Просто мне тоже хочется…

Наверное, она впервые заговорила о том, чего хочется — ей.

До того были только мы и наш союз.

Она устраивала свадьбу, предоставив мне разбираться с началом правления и с заключением союзов. Принимала жен союзников, выслушивала их жалобы и всегда говорила только: нужно.

«Нужно будет помирить Майю с её отцом, это добром не кончится».

«Мне нужно погостить у Деметры, она того и гляди засуху устроит».

«Тебе надо бы что-то сделать с этим Гермесом — крадет же что ни попадя!»

Аэды — самые смелые — поют на земле, что у Владыки Климена очень властная жена. Она, якобы, даже осмеливается поднимать перед ним голос на советах.

Только вот до этого я не разу не слышал от нее — «хочется».

Но уж если хочется…

— Ты что? — шепнула она, когда я взял ее за плечи и развернул лицом к себе.

— Наследника будем делать, — заявил я, смаргивая сонливость с ресниц. — Раз уж хочется. А то действительно непорядок — тебя там ещё не измотали вопросами, что со мной не так?

— Измотали… — жена шептала в потолок, уже поверх моего плеча, уже прижимаясь, обхватывая руками, принимая поцелуи и шепот — равно.

— А ты им — что?

— А я: «Так ведь он не Зевс, у него всё в ум ушло…»

Даже как-то обидно. Даже как-то и хочется отомстить за такое (а потом отдохнуть и ещё раз отомстить). И доказать, что в ум у меня как раз ушло не всё, и ежели нужно — я ещё и Зевса могу уделать (только не хочется добавлять к моим многочисленным титулам еще и Приапоподобный). И вообще, не так уж редко мы с Герой делим ложе, не знаю, кто виноват, что у нас нет наследников.

Может, нам слишком мало пока что этого хотелось.

Может, было мало страсти: вон, Посейдона недаром Жеребцом прозвали, уже полцарства заключает ставки — что ж у него в подземном мире родиться может.

А может, с союзниками обычно не спят. Долг исполняют. Хотя, нужно сказать, долг исполняется очень даже… побольше бы, в общем, таких долгов.

Так и хочется сказать: Кронид, что тебе ещё нужно? Вот, лежишь ты в царской спальне, обнимаешь жену, с которой только что делали наследников, жена пытается отдышаться и слегка улыбается и даже не против — чтобы ты ещё раз отомстил за её слова про Зевса и ум. А до того был ещё один день, и золото трона было нежным и податливым, как тело супруги, и глаза тех, кто был в зале, сияли от восхищения, и на земле стоит мир — твоими усилиями, Кронид, вот уже пять десятилетий. Стоит, не дёргается.

Золотой век — время мудрости, любви и поэзии. Детей расплодилось, скульпторов и архитекторов развелось — плюнуть некуда. Смертные если и воюют — то помаленьку, грешники объявляются — так где их не было, титаны, боги и смертные племена живут мирно. В море все довольны владычеством Зевса, в подземном мире все исключительно озадачены тем, что Посейдон владычествовать так и не пришёл… Так что тебе ещё нужно, Кронид?

Может, чтобы в ушах перестало греметь непрошенное — «Бездарно дерёшься!» И горла перестал бы касаться воображаемый меч — почему-то мне кажется, что этот меч изогнутый, хотя я расспросил Гипноса специально — нет, у его братца прямой. Какое мне вообще дело до слов младшего сына Нюкты и до его меча — вот что непонятно.

Может — чтобы Зевс стал менее мирным и перестал вызывать подозрения своим дружелюбием.

Может — чтобы мать перестала скитаться по краю света: она сбегает из-под присмотра верных нимф, а поместить её под стражу я не могу, скажут, плохой сын…

Может — чтобы перестало звенеть оружие в коридоре.

Тихо, вкрадчиво. Почти совсем неслышно. Можно даже сказать — беззвучно, как шаги тех, кто идёт по коридору к спальне. Если бы царь и царица вдруг спали — точно, наверное, не услышали бы.

Вот только царю с царицей взбрело в голову делать наследника как раз в глухой час: Ананка к заговорщикам немилосердна.

— За нами? — шевельнулись губы у Геры. Жена побледнела: это видно было даже во тьме.

— Угу, — ответил тихонько. Не меньше десятка здесь — а сколько их всего? Решили захватить тихо или будут брать дворец?

По коридору почти неслышно пошёл второй десяток. Божки, лапифы, сыновья титанов… кто ещё может быть? Неважно, важнее — что делать.

Ответ явился сам собой: пришёл гибким, капризно изогнутым, теплым металлом, втиснулся в левую ладонь.

Не промахивайся.

— Аид, они что-то подготовили, — супруга шепчет очевидное, но хорошо, что она понимает. — Иди один. Женщине они ничего не сделают.

Второй ответ явился незванным, непрошенным. Шлем толкнулся в правую ладонь: как, невидимка? Если уж не промахиваться — то из пустоты…

Дверь-предательница распахнулась беззвучно, пропуская незваных гостей.

Жена улыбнулась краешком губ. Шепнула, верная союзница: «Я задержу».

За миг до того, как подскочить на кровати с пронзительным визгом.

Ко всему готовились заговорщики — но вот узреть царицу олимпийскую совершенно нагую, с растрепавшимися золотистыми волосами, в ослепительном свете загоревшихся светильников и истошно орущую — к такому их подготовить не могло ничто.

Бедолаги челюсти обронили. Не на миг, не на два — надолго обронили челюсти.

Мне хватило.

Скатиться с ложа, одной рукой надевая на голову шлем-невидимку. Нырнуть в широкий дверной проём, шмыгнув мимо хлынувших в спальню заговорщиков — те так и не поняли, что их растолкало…

Гере тоже хватило времени. Чтобы призвать колчан (свой лук она позвала ещё в темноте, сразу же).

И выстрелить дважды. Не прекращая визжать.

Я схватил это зрелище краем глаза — ослепительное зрелище! Обнажённая лучница, стоящая посреди разметанных одеял, натягивает тетиву — и ближайший к ней воин опрокидывается со стрелой в глотке.

После второго выстрела на неё упала сеть — прочная, ковкая, от такой никакой лук не спасёт, почему-то показалось — произведение тельхинов или этого сынка Зевса, который хромой…

А уже ещё через мгновение тишина, потревоженная воплем Геры, взорвалась окончательно: бряцанием оружия, грохотом, ругательствами, воплями.

Весь дворец — и во внутреннем дворе тоже закипела схватка.

Заговорщиков было точно не три десятка. Вспомнилось, что к завтрашнему дню прибыл сын Понта, Тавмант, младшее поколение титанов, а с ним свита… вот, значит, какая у него свита.

Впрочем, возможно, там ещё сегодняшние якобы просители, не дождавшиеся встречи с царём. Да и не так уж сложно проникнуть на Олимп — Золотой же век! Не время для войн, не время для заговоров…

…не время для раздумий.

Верный лук вздохнул под пальцами с укоризной: давно не виделись! Я стрелял с конца коридора, быстрее, чем стучало сердце: стрелы летели дробнее капель — одна стрела, не настоящая стрела, стрела циклопской ковки…

Белый мрамор коридора стал розовым, алым, серебристым от разной крови. Загремели вопли:

— Где? Где он?!

— Тут только она!

— Он убивает со спины!

В чем дело, заговорщики? Не нравится, когда вас так — исподтишка? Со спины, не предупреждая и из невидимости?

Вы бы лучше не связывались. У меня большой опыт, вы просто этого не знаете.

Те, кто в Тартаре — могли бы рассказать.

— Где он?! Где-е-е-е?!

Новая игра: поймай невидимку. Игра без выигрыша — как с Атой.

Поставите ваши жизни, а, заговорщики?

Я не промахнулся по четырём главным — лапифу, божку и двум титанским сыночкам. Потом посмотрю, кто это. Остальные затоптались, соображая, что делать: бежать? искать? затыкать царицу, которая в сетях, но которая так и продолжает орать?!

Овцы без пастыря. Ягнята на алтаре. Этих трогать — только тратить время. Мне нужно — дальше. К тем, кто командует, к тем, без кого эта суматоха заглохнет, ночь угомонится, остальные тупые бараны потеряются окончательно…

Бой кипел во дворце — во всех коридорах. Кто-то уже вопил: «Горю!» — видно, полез в спальню к сестрёнке-Гестии, а она спросонья тоже вспоминает про кровь Крона в жилах. Я бежал, на ходу выцеливая нужное — главных, нудно и быстро убирал их с моего пути — и подобие действий сменялось растерянными воплями.

Крики. Кто-то на плече тащит прочь Афродиту. Пусть тащит хоть в Тартар. Труп с раскроённой секирой головой. Кентавр встал на дыбы — стоп, он обороняет комнаты вместе с местными нимфами. Золотоусый и громкоголосый командир отряда — прочь. Вон тот, с длинными волосами иззелена — прочь. Пропустить копье, которое случайно может сделать мне дыру в спине. Не промахнуться ещё три раза.

С кухни заговорщики уже бегут — надеюсь, Эвклей не посчитал, что они на его вотчину покусились, его ж потом придётся мне удерживать… Не промахнуться. И ещё не промахнуться. Стрела летит стремительно и празднично, лёгким бликом поражает глупые мишени — словно нанизывает на солнечные лучи. Ещё. И ещё. И ещё. Взглянуть в окно: там уже слышен клич Афины, дочери проще принимать бой во внутреннем бою. Мелькает копьё, унося тела.

Не промахнуться ещё по трём, которые отдают распоряжения — что лучше делать со строптивой богиней. Теперь Афина всё закончит сама.

— Где?! Где?!

Где Климен Милосердный и Мудрый? Вот уж не знаю. Наверное, исчез. Стал Аидом-невидимкой.

Где те, кто начал всё это ночью?

Конечно, там, где стоит золотой трон правителя Олимпа. Они ведь уверены, что, если поместить на трон своё седалище — станешь Владыкой.

Думают, так куются настоящие цари.

Куреты — те самые, которые когда-то хранили меня на Крите — лежат в крови у дверей моего тронного зала. К ним уже явился этот младший сын Нюкты, который мнит себя таким хорошим воином. Жаль — явился и тут же ушёл, получил бы от меня стрелу до того, как успел бы сказать, насколько я бездарно дерусь.

Я не дерусь.

Я — не промахиваюсь.

У дверей зала они приготовили ещё одну сеть. Я проскальзываю под ней, падаю, выпускаю стрелу ещё дважды — по тем, кто держит сеть, по двум шестируким великанам. Потом не промахиваюсь ещё и ещё — по всем, кто стоит в зале, переступая и уходя за троны, огибая сети, которые могут поймать меня, будто драгоценную рыбу…

Тетива звенит и звенит, и от моей стрелы не спасают щиты.

Выживают те, кто падает на колени. Кто стонет, и молит, и вопит: «Пощади, Владыка… Повелевай, Владыка…»

И я слышу в их голосе правдивый страх — и правдивое желание повиноваться.

Тогда я снимаю шлем — всё еще скрываясь за колонной зала. Испаряю его из руки. Иду, на ходу облекаясь в хитон — совсем забыл об одежде. Эта — не праздничная, царская, а пастуший хитон, короткий.

Я ступаю по полу моего тронного зала босыми ногами. На мне нет царского обруча, и волосы встрёпаны.

В опущенной руке — немыслимо потёртый лук.

Почему же вы отступаете и боитесь смотреть на меня, заговорщики?!

Вот ваш командир — расселся на золотом престоле. На тёплом троне, который мне пришлось греть пятьдесят лет. Сидит и смотрит. Сглатывает.

Он, ведь, наверное, царь Олимпа — раз он на троне-то?!

Тавмант, сын Понта. Могучий, грозный, сереброволосый, в руке — тяжёлое копье.

Почему же он его не метает? Или считает, что копьё не тратят на пастухов-лучников?

Не боится же он, в самом деле. Крон, помнится, не испугался такого пастушка. Хотя у Крона пастушок был юнее.

Или, может быть, Тавмант, сын Понта, вдруг осознал, что занял чужое место и его сейчас попросят подвинуться?

Потому что он не просто не царь. Он тут даже не главный заговорщик.

— Кто? — тихо спросил я, останавливаясь в середине зала. Он сидел неподвижно. Молчал. Вздрагивал губами. Смотрел на то, что было за моей спиной: тела тех, кто дерзнул и преклонившие колени — те, кто уже не дерзнёт никогда, одного раза хватило.

Губы силились выговорить и не могли — ложное «это я».

Царям не лгут.

Даже взглядом.

Я увидел их в его глазах. Два образа. Двоих заговорщиков — неожиданного и ожидаемого. Явного и тайного.

Кивнул.

Поднял лук, плавно оттягивая тетиву, свивая в первый раз за ночь настоящую стрелу — из усталости, и крови тех, кто лежит за мной, и холодного раздражения настоящего Владыки.

Я не промахнулся.

Тавмант, сын Понта, не охнув, стёк с золотого трона. Слегка запачкал ихором, отчего тот ещё больше просиял.

Подмигнул даже, кажется. Мол — как мы их, да?

Ага, кивнул я в ответ. Увидимся завтра.

Повернулся к горе-заговорщикам, которые так и стояли на коленях, не смея взглянуть.

— Можете смотреть, — может, и могут, но не решаются. — Этого вместе с остальными телами — во двор. Оповестить остальных, что всё кончилось. Сделаете так, чтобы другие остановились — вспомню, что меня назвали Милосердным.

Кончилось всё довольно быстро.

Может, заговорщики бывшие постарались — объявлять о конце заговора они понеслись на редкость шустро. Может, это был мой лук.

Или мои сторонники — те из них, которые успели схватиться за оружие, сражались отчаянно.

Некоторые, правда, не успели.

Тела после сносили во внутренний двор — все, только раскладывали по разным концам, как я распорядился. Во дворе я нашёл Афину: с царапиной на щеке, щит во вмятинах, пеплос подран, по руке сбегает струйка ихора.

— Сильно? — спросил я. Дочь усмехнулась, махнула рукой: глупости. Коварная прядь весело запрыгала по разрумянившейся щеке, ускакала на нос.

Афродита рыдала неподалёку, заламывая руки: Пеннорождённую почти что успели умыкнуть из дворца, копьё Афины остановило похитителей, когда они уже грузили добычу на колесницу.

— Гестия…?

— С ранеными, там ещё Пэон и Фемида, — отозвалась дочка.

— Ты вообще тут как оказалась?

— Ну, во-первых, десяток они направили в мой дворец… а во-вторых, Гера орала так, что и до меня долетело.

Гера вышла во двор, постояла, махнула — мол, жива, цела, ты как? Махнул в ответ.

Прошёл вдоль рядов, перешагивая через ручейки разноцветной крови: нимфы, сатиры, кентавры, полубоги, лапифы… богатая жатва для младшего сына Нюкты.

Разнообразная.

Посреди мёртвых, с краю двора, растянулась Амалфея. Огромная, совсем седая, в тёмной крови. Рог обломан — торчит в боку вон у того лапифа, на другой стороне.

Бока чуть-чуть вздымаются — волнуются, как море в штиль.

В последние годы старость брала своё: коза была долгожительницей, но не бессмертной. Ходила всё медленнее, видела и слышала всё хуже, и амброзия не помогала старой кормилице. Вот и жила она в почёте в прекрасном стойле, где вдоволь было любой еды, на выбор, где под хорошее настроение можно было погонять рогами приставленных слуг (те ходили, потирая бока и подумывая: когда ж околеет «зверюга жуткая»?). А тут, видно, в козе пробудилась боевая юность — вот она сорвалась с привязи (на шее привычно болтается обрывок веревки), понеслась во двор — слепо, защищать выкормыша…

Успела убить двоих и потоптать третьего — копье которого, обломившись, застряло у неё в боку.

— Защитила, — сказал я тихо, поглаживая козу между рогов. Амалфея слабо мекнула: «Ме-есть?» — потянулась зажевать мой хитон — мол, я тебе ещё покажу!

Не дотянулась. Отправилась, наверное, куда-то на козьи асфоделевые поля: гонять пугливых зверей, жевать душистое сено, зловредно топтать цветы.

Оставила пастуший хитон нетронутым — да и зачем теперь пастуший хитон?

У пастушка-невидимки была коза когда-то.

Теперь вот есть трон.

Я распрямился — и багряный гиматий пал на плечи, привычно закутал алым. Дочь стояла рядом — ждала. Смотрела вопросительно.

— Литос? — так она называла меня только когда дело было плохо. Почти не называла. — Кто начал это? Ты остановил их?

— Остановлю, — сказал я тихо. Будь моей вестницей… дочь.

Эос-Заря шагнула в небо — подкрасила его багряным, в тон гиматию. Пролила золотые краски на двор — в тон веку.

Золотому Веку. Веку без войн и заговоров.


* * *

— Зачем? — спросил я.

У Посейдона я «зачем» не спрашивал. С ним как раз всё было ясно. Ясно было даже — почему он не полез в эту кашу сам.

Видно, проверял. Или понимал, что даже двузубец может не выстоять против лука Урана. Потому он просто выделил заговорщикам самую исполнительную часть своей свиты.

Решение тоже было ясным — с самого начала.

— Убирайся в свою вотчину, — было сказано Посейдону устами Афины. — Убирайся сейчас. Полстолетия тебе запрещено появляться на поверхности. Потом я решу.

Средний, конечно, расхохотался: «Девочка, ты в уме или нет?!» Смеялся до тех пор, пока понял, кто говорит с ним через Афину. Потом заявил, что и так собирался в подземный мир. Что его дворец уже достроен. Что всё готово.

Надо думать, заговор — это был такой маленький прощальный привет.

Но у второго — у этого — я спросил. Спросил не то, что должен был. Спросил при всех: в зале была Гера, Афина, и Пэон, и Зевс, и Гестия с Деметрой, да и второстепенные божки тоже.

Гефест дрожал и всё порывался сказать что-то.

Он молчал.

И в голубых глазах его тлело фанатичное пламя: так нужно.

Прометей Провидящий не склонился, когда его привели. Не сказал, почему сковал сетки, которые могли бы удержать Кронида. Не назвал никого из подельников.

Он спокойными, полными жалости глазами смотрел за моё левое плечо. Не на брата Эпиметея. Не на отца — вещего Япета.

Только туда — за мое левое плечо.

Нестерпимо хотелось обернуться и спросить — что ж он там видит.

— Тебя покарают, — сказал я. Прометей кивнул коротко, спокойно.

— Это твоё право, Аид.

Назвал не Клименом, надо же.

Казнь я предоставил выбирать остальным: Гера первой высказалась за Тартар. Титаны молчали угрюмо, морские боги тоже. Зевс предложил приковать непокорного к скале — чтобы одумался.

С этим я согласился. Приковывать приказал Гефесту — тот сгоряча кинулся защищать друга. Гефест поник головой, но оспаривать не решился.

Потом я сделал короткий жест, и все убрались из зала, даже Гера. Остались втроём: я, Прометей… и эта, молчащая за плечами.

И тогда я задал настоящий вопрос. Глядя в голубые глаза, полные жалости ко всему сущему.

— Что ты видел?

Пришлось усесться покрепче, вцепиться в теплые, ободряющие подлокотники трона. И постараться не вспоминать, как я ненавижу прорицателей.

И понадеяться, что я угадал неверно.

— Я видел того, кто тебя свергнет.

Золото трона смялось, скомкалось под пальцами. Ну да, как будто я не знал.

— Кто?

Прометей усмехнулся. Опустил глаза.

Так, чтобы я не мог доискаться даже взглядом.

— Ты не узнаешь.

— Тогда зачем говоришь?

Он опять взглянул — не выдавая ни лица, ни имени. Только ужас от того, что увидел.

От бездны, в которую заглянул.

От… меня.

Это… очень… страшные…строки…

Тряхнуть бы его — проклятого провидца. Спросить: что там настолько жуткого, что ты полез свергать меня сам?! Какое противостояние видишь? Что — я кого-то уничтожу? Открою Тартар, выпущу Гекатонхейров? Истреблю людей Золотого века? Нюкта родит новых чудовищ?! Что я такого сделаю, пытаясь удержать трон, что ты…

— Можешь пытать меня, — шепнул Прометей устало. — Я готов.

— Пытать? — переспросил я безразлично. — Я не палач. Владыки карают. Не всегда тех, кто виновен. У тебя есть жена, сын, брат… племянники, так? Что, если я…

Вот когда он вскинулся — а ведь я даже обещать не начал. Ничего жуткого — ни огненных колес, ни орлов, выклёвывающих печень (кто-то даже и такое предложил, помнится), ни других мук. Прошептал с ужасом, не веря в то, что говорит:

— Ты этого не сделаешь!

— Почему нет? Это было бы мудро.

Ты ведь поделился своим видением с Посейдоном, так? Поделился с остальными. Рассказал, что меня нужно убрать, потому что моя власть не вечна, потому что однажды придет тот, кто сможет… Ты не назвал им имени, да, вещий?

И теперь каждый будет думать, что это он. Он может. Он там, в роковом для меня пророчестве.

Посейдон, Зевс, Атлант, морские, может, даже подземные…

Скажи, разве не мудро было бы — отправить тебя на вечные муки, использовать всё — всё! — чтобы ты назвал мне имя, чтобы я мог избежать, обмануть Ананку, которая так сочувственно молчит за моими плечами?

Было бы мудро. Только вот мысль об этом отдает нежданной оскоминой и изогнутым клинком у горла: «Бездарно дерешься!»

— Ты поклянёшься Стиксом, — сказал я.

Прометей заморгал. Видно, такого вещий не мог предвидеть.

— Что?

— Ты дашь клятву Стиксом, что не назовёшь это имя… не укажешь на того, кто может, никому. Никому и никогда. Даже мне. Я не хочу знать.

Крон знал — много радости ему это принесло? У этой, которая дарит смешки из-за плеч, крылья быстрее крыльев Таната.

Провидящий глазел с изумлением. Потом решился — спросил осторожно:

— И тогда… ты покараешь только меня?

— И тогда я вспомню, что меня прозвали Милосердным.

Он смотрел мне в глаза — и не мог понять, лгал я или говорил истину. Наверное, решил, что всё вместе — всё равно выбора я ему не дал.

Провидящий склонил голову, уставясь в промытые от крови плиты пола.

— Стикс, услышь мою клятву.

На следующий день Гефест приколотил своего друга к скале над Океаном — всем напоказ. Громко и горестно стеная. Повергая в ужас любого, кто поднимет заговор против Владыки.

Первый месяц на бунтаря ходили смотреть. Рассматривали грудь, пробитую адамантовым клином. Тело, выставленное палящим лучам. Гефест ходил и стенал к другу часто — так что и на него можно было посмотреть.

На второй месяц любопытство стало утихать.

На третий я решил, что пора уже действовать. Прометей получил за глупость достаточно, а ссориться с титанской роднёй бунтаря — мне не хотелось (в Тартаре и без того хватало жильцов моими стараниями). Прямодушный Атлант и без того чуть небо не обрушил в ужасе от участи брата. Япет был осторожнее — или дальновиднее, тоже ведь вещий. Он не высовывался.

А от Гефеста, как оказалось, толку мало: Гера вела при нём мимолетные, сладкие речи о том, что вот… бедный Прометей, как же его жалко… да, конечно, супруг сердится, но вот если бы нашёлся какой-нибудь смельчак, который освободил бы титана… разве Прометей не скрылся бы на краю света от гневного взора Климена Мудрого? Разве Климен Милосердный стал бы его вешать на скалу вторично?

Видимо, Гефест и Эпиметей полагали — что стал бы. А может, просто оказались до отвращения законопослушными. Стенали, сочувствовали и драли волосы, но вот снимать Прометея со скалы не спешили.

Пришлось искать другие пути.

— Афину я послать не могу, — сказал я в тот день Гере. — Сам тоже не возьмусь. Если ты знаешь кого-нибудь, кто мог бы…

Она улыбнулась улыбкой союзницы («Брось! Разве я не найду? Разве мало глупцов?»)

Ушла, сбросив царские одежды и забыв про высокие прически. Ушла — облекшись в мужской хитон с капюшоном, взяв лук и небрежно подобрав волосы. Похожая на лесную нимфу-охотницу.

Поохотилась знатно.

Супруга вернулась к вечеру, когда мне уже доложили о том, что кто-то неведомый дерзко похитил преступника-Прометея со скалы. И когда я уже успел махнуть рукой и сделать всеведущее лицо — мол, не уйдет от меня бунтарь, не будь я Эгидодержец.

Пришла, задумчивая, в маленькую комнату возле талама, где ждал её я. Откинула капюшон, распустила волосы…

— Кто? — спросил я.

— Какой-то мальчик, — негромко отозвалась жена. — Из морских, кажется. Подмастерье Прометея. Смешной, горячий мальчик. Так жаждал подвигов. С такой готовностью откликнулся на предложение спасти друга.

— Провидящий узнал тебя?

— Да. И понял, кто освобождает его. Он не явится больше. Заберет жену и детей, уйдет на край света. Кажется, он был тебе благодарен.

Она была какой-то не такой — Гера. Усталой, отрешённой, устремлённой в себя. Кажется даже — чем-то испуганной, а может — обреченной.

Подумалось — что ей мог ляпнуть Прометей перед прощанием?

Опять колыхнулось тяжкое чувство — вязкое, холодное, липкое предчувствие.

— Что не так?

— У нас будет ребёнок.

Сказал ей это Провидящий, или она сама догадалась? Или знала раньше — просто не хотела говорить?

Тяжкая волна схлынула, откатила. Кажется даже — впервые за последние три месяца.

— Ну и хорошо, — выдохнул я. Опустился — почему-то показалось, на трон — нет, не на трон, просто на скамью, потёр лоб, взъерошил волосы, натыкаясь на царский венец. — Что, ты не рада?

Гера скривила губы. Показалось сейчас — фыркнет, вздёрнет нос, сварливо заявит свысока: да что ты вообще понимаешь, муженёк, это тебе радоваться надо…

Но она махнула рукой. Подошла, села рядом. Придавленная, нерадостная, отстранённая, глядящая — словно в какое-то видимое ей одной далёко, то ли в прошлое, то ли… Что там у нее в глазах? Впрочем, зачем смотреть. Пусть скажет сама. У союзников ведь нет тайн друг от друга.

— Это всё… невовремя. Ребёнок. Невовремя. Это покушение, заговорщики. Прометей, Посейдон. Коза эта. И тут… не ко времени. И я ведь знала, за кого иду замуж — и не должна была…

— Нет, — сказал я.

Не постарался сделать голос мягким. Она бы не поверила.

— Знаешь что, ты роди мне сына, а? Я его стрелять научу. И на колеснице стоять. Всегда мечтал завести колесницу, может, ему тоже понравится.

— Если вдруг будет дочь…

— Тоже неплохо. У меня вон одна уже есть — Афина. Скажешь, плохая дочка? Знаешь что? Я обещаю — родится сын или дочь… в любом случае пир будет радостным. Радуйся, Гера. Нам с тобой не только воевать. Нам с тобой жить.

Она улыбнулась — слабо, устало и недоверчиво.

Золотой Век — место для пиров, для танцев, радости, счастья. Время детей и их игр.

Не время для страшных пророчеств.

Не время.


* * *

— За первенца! За продолжение славного рода Кронидов! Хей!

Чаши блеснули, взлетели к потолку, радостно звякнули — насытили воздух ароматом крепкой медовой браги. Брага хмелила немного — осознание хмелило больше: первенец, наследник…

Гукает в колыбельке, пока без имени. Я еще и на руках-то пока не держал, и не видел как следует — не дала решительная Деметра. Она с Гестией на пару выставила меня из гинекея: «Все, царь богов, иди заниматься мужским делом, пировать».

Пошел заниматься.

Здравницы и поздравления летят со всех сторон — не хмелят. Сколько там в них искренней радости? Плевать, не измеряю. Зевс хмыкает, вздымает чашу с амброзией — «Ну, наконец-то!» Да, да, наконец-то, можно понять. Вон выводок младшего, добрую половину стола занимает. Гермес, Аполлон, еще какие-то — от смертных… там вообще есть кто-нибудь от Деметры, к слову? А, ну да, Гефест. Уже не такой скорбный — видать, получил весточку от Прометея.

Посейдона нет: брат таки ушёл в подземный мир и вестей не шлёт. Гипнос (вон он за столом, вместе с Момом) говорил — устроился там, во дворце. Пиров закатил штук десять — подземный мир до сих пор похмельем мается.

Ну, и ладно, ну и плевать.

Сознание — наследник! — пьянит слаще музыки. Понимающе улыбается Афина — и я чувствую себя неловко из-за того, что не ощутил такого же упоения, когда узнал о рождении дочери…

Дурак был, впрочем. Молодой. И на руках ее не держал, обучать ничему особенно не смог — без меня выросла умница и красавица — достаточно мудрая, чтобы не обижаться ни на что…

Метида тоже здесь, сидит рядом с замужними, кивает и искренне радуется — и мне приятно видеть ее, куда приятнее, чем того же Аполлона. Или Гермеса. Или Япета вещего с сыновьей печалью в голубых глазах, будто мне тут не наследника — неизвестно что родили.

Деметра и Гестия тоже уже появились, кружатся в танце с остальными, только немного устало — роды у Геры были тяжелы…

Деметра еще шепчет что-то, даже всхлипывает от избытка чувств, ломает танец. Шепот за музыкой не разобрать, легче прочесть по глазам: ах, если бы это видела мать, если бы видела…

Ананка, наверное, совсем расщедрилась сегодня. Пустилась во все тяжкие, опорожнила над моей царственной башкой сосуды со щедростью.

Только Деметра успела пожелать — как…

Тяжелые двери царского пиршественного зала — нараспашку. Распахнулись легко, крыльями бабочки.

Она вступила в зал медленно, делая каждый шаг словно наощупь, но глаза ее нашли меня сразу же — светили двумя звездами. Безумными, не путеводными звездами — пойдешь за такими, не выберешься…

Рея Звездоглазая была в изодранном рубище. Худа и словно изглодана ветрами — серая кожа собралась складками, как выветренный камень в скалах. Ввалились щеки, истончились пальцы. Ноги изранены — оставляют следы ихора на плитах пола…

Сухие губы крепко сжаты, берегись, если откроются…

Как быть, когда к тебе на пир приходит Судьба? Если пир превращается — в суд? Превращается — в казнь, а тебе нужно вместо обвиняемого быть радушным хозяином?

Я поднялся из-за пиршественного стола.

— Радуйся, Рея Звездоглазая! Великая честь — принимать тебя в моем доме. Сядь же на почетное место. Пируй со своими детьми, раздели нашу радость — рождение моего сына!

Голос у нее был сух и ломок, как высохшие под солнцем травы.

Но колол больнее.

— Благодарю за честь… Климен Милостивый. Я явилась не пировать сюда. Пришла вестницей. Чтобы провозгласить пророчество Мойр. Мойры послали меня, чтобы сказать…

Я понял раньше. Наверное, понял до того, как она переступила порог пиршественного зала — сразу же, как увидел ее глаза, безжалостные звезды. Увидел на губах отзвук насмешливой улыбки: «Пей ту же чашу!» И уже тогда захотел закричать: «Мама, за что?! Ты любила его, я знаю, но разве мог я поступить иначе? Для чего же ты тогда спасала меня — чтобы я жил? Чтобы прятался веками? Чтобы наплевал на братьев, на сестер и спасал только себя?! Так почему ты пришла, чтобы бросить мне это в лицо, почему вызвалась поставить на меня это клеймо, почему от тебя?! Именно от тебя я должен услышать это — проклятое, роковое, незыблемое…»

Чуть согнутые в безумной улыбке губы дрогнули луком — выпустили влёт страшную стрелу.

— Тебя свергнет сын.

Клеймо Уранида прижалось чему-то живому, болящему там, внутри, в груди. Бесстрастно въелось — раскаленной бронзой. Припекло, прожгло, осталось, перекатываясь громом в ушах: «Тебя свергнет сын, сын, сын…»

Кажется, я даже кричал. Какие-то глупости, что-то вроде: «Почему я? Почему меня?! У меня ведь только что родился первенец, он совсем еще маленький, ну, какая ж это угроза, нет, нет, нет, заглохни там, внутри…» Кричал — и не мог перебить отдачу, неотступный рокот: «Сын, сын, сын, сын…» И спрашивал у Ананки: «Они ведь ошиблись?! Скажи, что твои дочери ошиблись, скажи, что Рея солгала!» — и понимал, что всё правда.

Потом понял, что молчу. И с самого начала молчал, а кричал только — глазами.

Я сидел на троне, и золото ласкалось ко мне — словно знало, что мы расстанемся.

Как скоро?

Рея ушла. Улыбнулась на прощание безумной улыбкой, сухими губами. Так, будто я был виноват в том, что услышал.

Будто, натягивая лук тогда, у Олимпа, свивая свою стрелу из ненависти, не додумал чего-то или недопонял.

Например — что ты чувствуешь, когда слышишь это: «Тебя свергнет сын».

«Наверное, ты знаешь, на кого похож, — смеялась в памяти бабушка-Гея. — Может быть, ты похож на него даже больше, чем тебе самому хочется».

«Жрать своих детей я не собираюсь», — отмахивался из памяти я. И знал, что услышу, и готов был упиться вусмерть — только бы не слышать: «Ну, мало ли, чего ты там не собираешься. Ты вот царем не собирался быть…»

Не собирался — а потом собрался.

Не хотел — а если вдруг надо?!

Если вдруг в ушах отдается пророчество: «Ты или тебя. Сын, сын, сын, сын…»

Пир кончился. Я не заметил, когда. Говорил что-то, даже чаши поднимал. Советовал Деметре и Гестии пристальнее следить за сошедшей с ума матерью. Вроде бы, даже смеялся.

Сестры смотрели испуганно и молчали — будто видели кого-то другого на моем месте… другого.

Пировавшего в этом же самом зале — остроскулого, черноглазого и черноволосого. Радостно вздымающего чашу за здоровье жены и будущего наследника.

Он, наверное, тоже был счастлив, — мелькнула мысль. До того, как его ударило в спину непрошенным пророчеством. До того, как он решил сберечь трон. Сберечь себя, сберечь выстроенное царство… род титанов. Что он хотел еще сберечь?

Слуги шарахались от меня, когда я брел к гинекею. Обегали, старались не заглядывать в пустое лицо. В глаза — два Тартара.

Две бездонные глотки.

А эта, из-за спины — она куда-то подевалась. Не смогла, наверное, вынести взгляда — хотя разве из-за спины она могла бы увидеть взгляд?

Потому за спиной болтался призрак прошлого. Порубленного на куски и сброшенного в Тартар. Призрак был безумен, хихикал и бубнил, сначала тихо, потом все яснее:

— …на клочки ее проклятый свиток! Что, сынок? Понял теперь — каково это? Наглотался, а? Рассказать, как мне было глотать своих детей? Какая это боль в первый раз, потом, правда, полегче… ты там не промахнись, сынок, вдруг камень подсунут. А надо надежно. И надо сейчас. Понимаешь, потом оно вырасти может. Вырастет, станет лучником, явится по твою голову к твоему же дворцу… Ты же этого не хочешь, сынок? Не хочешь?!

Не хочу.

О, Хаос Животворящий, лучше бы у меня никогда не было детей. Вообще. Пусть бы братья смеялись, а мне было бы спокойнее, потому что Владыке всегда спокойнее, когда он один…

Когда никто не может поставить на его сына клеймо — «воплощенное пророчество».

Перед гинекеем мелькнула мысль — пусть бы она успела сбежать, захватив ребенка…

— Стой!

Она не успела.

Стояла возле колыбели — вставшая с ложа, с растрепанными золотистыми волосами, с красными полосками на щеках. Целилась в меня из лука — дрожащей рукой.

— Аид, я тебе не позволю, я не отдам, я не пущу… не подходи к нему!

Видимо, поняла, что трюк с камнем не пройдет. А нового придумать не успела. Например, взять чужого ребенка — чем плохо?

— Отойди.

— Я не отдам его!

Рея Звездоглазая, свою дочь ты тоже прокляла? На собственную участь? На собственный выбор — муж или сын?

Порадуйся за дочь — она тверже тебя. Она не побоялась выступить в открытую, когда бежать некуда.

Пейте ту же чашу!

— Я хочу увидеть его.

Она вся тряслась, когда делала шаг назад. Продолжала в меня целиться — наверное, она в Циклопа бы не попала с пяти шагов в таком состоянии, но она продолжала. Целиться, кусать губы… если вдруг я соберусь заканчивать сразу же.

Я прошел мимо нее. Подошел к колыбельке — царской, искусно вырезанной из дерева, украшенной самоцветами.

Посмотрел на свою маленькую участь.

Участь смотрела в ответ черными глазами. Серьезно, с чувством выполненного долга пускала пузыри. Надувала мягкие щёки, на которым предстояло обозначиться острым, отцовским скулам. Волосики у участи тоже были черные. Руки — маленькие, лихо машущие по воздуху.

Когда я взял своё неизбежность на руки — она… он засмеялся. Помахал кулаком перед лицом — видал, мол, я боец! Широко открыл рот, лукаво на меня посмотрел — ам? Да, ам?

Я поднёс его к лицу. Коснулся губами маленького лба, пахнущего молоком.

Сын не заплакал — скрипнул недовольно — о бороду укололся. Захлопал ладошкой по моим губам, когда я приподнял его, размазал по моим щекам что-то мокрое, соленое, упавшее с ресниц.

— Будет похож на меня, — сказал я, не слыша слов. — И будет красавцем.

Первенец — значит, первый. Значит, за ним могут прийти другие. Которых тоже. Которые — тоже…

Гера опустила лук — наверное, поняла, что бесполезно. Теперь она плакала, вцеплялась в колыбель пальцами — словно могла вернуть туда ребенка только силой мысли.

— Аид, пощади. Умоляю, пощади, я уйду с Олимпа, я выращу его сама, я сделаю так, что вы никогда не увидитесь, я…

— Нет.

Нет — потому что дети, выросшие без отцов, потом становятся их роком. Лучниками, безошибочно свивающими стрелы из застарелой ненависти.

— Тогда я сброшу его с Олимпа. Он будет калекой. Будет жить со смертными. Он не будет противостоять тебе, он не…

— Нет.

Сколько выходов предложила Рея своему мужу, прежде чем он понял, что выход на самом деле один, самый страшный?

— Ну тогда я, — она захлебывалась, она не знала, что предложить мне, — я унесу его на край света, я смогу, я…

Выход на самом деле один. Самый страшный.

— Нет, — сказал я. Голос лег мягко — словно нежное покрывало Нюкты. — Нет… он вырастет красавцем. Я научу его владеть колесницей. Научу стрелять — если он захочет. Я буду на его свадьбе — я надеюсь, я буду на его свадьбе, даже если вдруг не увижу его первенца…

Гера забыла дышать, смотрела остановившимся, неверящим взглядом.

— Нет, — сказал я, опуская сына в колыбель, — я не мой отец… Если ты родишь мне еще сыновей — никто из них не вырастет в страхе. Никто не будет проглочен. А тот, кто попытается… когда-нибудь… моего сына — с тем я поступлю, как с Кроном.

Я опустил младенца в колыбельку. Нагнулся — поцеловать еще раз.

— Арес — хорошее имя. Воин. Воинственный. Смотри, как кулаками машет — мечом владеть будет на заглядение…

— Но как же… — задохнулась она шепотом. — Если когда-нибудь…

— Пусть, — сказал я, и клеймо полыхнуло, доставая до горла — и вдруг улеглось, стихло. — Тогда — пусть. Я принимаю свою Ананку.

И та, что за плечами, — зашелестела своим свитком и охнула от изумления.

Загрузка...