МОНОДИЯ. АНАНКА

Вот судьба ― зови её в подмогу,

а всегда отыщется другая.

М. Н. Айзенберг.


Я убью тебя, — прошептал он. Глядя в чашу — и вино в ней казалось чёрным, будто ледяные, страшные воды. Из вод кто-то смотрел — он? нет?

Не тот, с кем он говорил. Не тот, про кого выдавил искусанными губами в пустоту чертога — «тварь».

Не тот, кому сказал глухо:

— Я найду способ.

Та невесомо рассмеялась за его плечами. Прошептала ласково, как его отцу:

За что же, маленький Уранид?

Ладони у него казались черными — будто обожженными роковым пророчеством. Тем самым — рокотавшим в крови, отдающимся тяжестью в желудке — будто камень проглотил, до воя просившимся наружу — «Сын, сын, сын…»

Потому что ты солгала. Ты сказала — попроси, и стану такой, какой пожелаю. Разве я мало просил?!

Да. И получил, что пожелал. Разве ты не хотел, чтобы я даровала тебе выход?

Это — выход?!

Ярость сорвала его с места. Стены расшатала — чуть в пляс не пустились, обезумев от горя. А обожженные пророчеством пальцы Повелителя Времени сжимали обрывок детской пеленки — клочок, будто на память…

О единственном выходе. Нашептанном судьбой. И самом страшном.

Лгунья. На самом деле есть лишь твоё желание, так? Твой свиток, твои строки. И мы. Из которых ты куешь оружие — одно за другим, друг другу на смену. Ненасытная дрянь.

Каждый защищается как может, маленький Уранид. Ты собрался убивать меня за то, какая я есть?

Не собрался. Я убью тебя. И не за это. Каждый защищается, как может. Я убью тебя за то, что ты сделала с моим отцом — из которого сковала лук. Со мной — из которого сковала копье… За то, что ты собиралась сделать с моим сыном. Из которого ты никогда ничего не выкуешь. И я убью тебя не только для себя. Для всех. Потому что над миром и над богами не может стоять кровожадная дрянь по имени Неотвратимость. Потому что все пути, которые ты предлагаешь, ведут в ничто.

И что ты будешь делать тогда, маленький Уранид? После того, как достигнешь желаемого? Когда Ананки не станет — и мир рухнет в чистый Хаос?

Хаос милосерднее тебя, ненасытная тварь. И правдивее. Кто знает — может, из этого хаоса поднимется новая вера. Новые поколения. Иная судьба. И иная надеж…

Дальше она не слушает — смеется, уходя из-за его плеч. Умолкая и оставляя на прощание о себе смех победительницы. Смеётся тихим, едким, доводящим до безумия смехом. Хранящим в себе самую занимательную из сказок: о мальчике, который растет на острове Крит. Которого никогда не глотал отец. Который однажды услышит голос из-за плеч и станет отличным царем… Владыкой… любимчиком…

Щитом.

Стрелком.

Который начнёт Золотой век. И однажды поймает незащищенной спиной пророчество — то самое, по имени Неотвратимость.

Может, это просто сказка, которую рассказывают каждый раз на новый лад. О черноволосом и остроскулом любимчике, который может переписывать чужие судьбы — просто не знает об этом. Который следует шепоту из-за плеч. О горьком признании — «Это… очень… страшные… строки…» — и о не менее горьком прозрении.

О том, как мальчик пытается развернуться и посмотреть своей Судьбе в лицо. Как шепчет в бессилии: «Я убью тебя» — сполна выполнив свое предназначение: убив или защитив.

О том, как мальчик уходит, а его место заступает другой — с широкими плечами, на которых может свободно уместиться любая Судьба. Как этот другой тоже будет сидеть, смотреть в черные ледяные воды — и вести по песку острием своей памяти бесконечную линию воспоминаний.

Маленький любимчик, — говорит она лицам в воде, — это круг. Закон. Единственно возможный и единственно справедливый. Год пожирает год. Сын убивает отца. Поколения умирают, чтобы на их прахе выросли иные поколения. Так вращается веретено, на котором держится ось этого мира. Нити ложатся поверх друг друга. Это Неотвратимость, маленький любимчик.

В черных водах не поймешь — много лиц? Одно? Проступают друг над другом, схожие — и чуть-чуть разные — как сказки с одной концовкой. Любимчик-Уран, и любимчик-Крон, и Алкионей вот щурится — тоже любимчик…

Но шепчут лишь губы одного:

Значит, и над тобой властна эта Неотвратимость? Что ляжет поверх твоей нити в этом свитке?

— Маленький Кронид, — хочет она прошептать нежно, — у Ананки не может быть Ананки, это глупо. У меня не Судьба. Предназначение. Ты ведь знаком с теми, у кого есть только предназначение?

Смех не идет наружу, голос застревает в груди. Оттуда, из черных вод, смотрит что-то лишнее, чужеродное. Нелюбимый муж любимой жены. Брат без сестер и братьев. Гостеприимный, Запирающий Двери… колесничий, воин, дурак и вор. Смотрит — как в зеркало, невидяще и устало, рассказывает какую-то совсем другую сказку. О душной утробе Крона, трех клятвах над пропастью, добровольно взятом жребии, двух нитях над двумя пропастями, о…

И сказка эта кажется успокаивающей и правильной, и хочется — чтобы пошло именно так. Потому что если этот, в воде, перед ней — щит, то где же другой?! И что же тогда — другой?!

И холодок по коже отзывается едким, холодным, доводящим до безумия смехом за плечами.


Пальцы — тонкие. Не поймёшь — девичьи? Старушечьи? Сощуришься, взглянешь: и морщин нет, и кожа — загорелая и без изъянов будто бы… Может только — загрубела малость. Не очень-то оно легко — ось мира всё-таки вращать.

Потому что пальцы — тонкие, а веретено — будь здоров. Приходится вращать с усилием, стискивать-прижимать. Вперёд толкать. Чтобы вернее и ровнее легла единая нить — та, которая из тысячи нитей собрана. Соткана, сплетена дочерями в сером доме на Олимпе — и вот сюда приходит, требует внимания: то разлохматится, то провиснет… А то вдруг появится дурной какой герой — со всё той же одержимостью: что судьбы нет и каждый сам вправе торить свой путь.

Каждый раз хочется улыбнуться. Спросить — как это, нет судьбы, когда я здесь? Потрепать по плечу, погрозить пальцем как расшалившемуся сыну: эй, а ну-ка хватит, а то ты мне тут такого в свитке понапишешь…

Хочется — не можется. Кому улыбаться, когда никто не хочет посмотреть тебе в лицо? Если к своим собственным дочерям — только со спины?

Потому со взбалмошными героями приходится — иначе. Приходится — разворачивать свиток.

Вечный, ветхий, истрёпанный. Ткань, кажется, сейчас треснет, расползётся… куда ей! Полотно сплелось из той нити, что ложится вокруг веретена. Из нити общих судеб — общее для мира полотно.

Неприглядное, серое. Мешанина букв, слов, строчек: непривычным глазам и не разобрать. Перед привычным взглядом строки разделяются, всплывут поспешно: ярче — то, что будет наверняка, и тусклее — то, чего может еще и не быть; и толпятся там, позади, нелепые, полусмытые призрачные шансы…

Не устанешь смотреть и вчитываться.

Великие деяния — лишь строчки. Божества, перед которыми склоняются поколения — лишь крохотные буковки в древнем, сплошь исписанном свитке, хранящем судьбы мира. Свитку нет дела до мелочных смертей и рождений, до браков и незначительных стычек между смертными. В свиток пишется лишь великое: куда идти миру.

Слой за слоем, слой за слоем — десятки будущих наползают друг на друга, толкаются, проступают — темнее и ярче. Страшные, светлые, обычные — всякие. Те, которых не прочесть и не узнать ни богам, ни смертным.

Но она может, потому что в этом — её предназначение.

Оторвись от древнего веретена, вокруг которого ложатся тесно спряденные в одну мойрами нити истории. Разгладь нестареющими пальцами сотканное из нитей судеб полотно. И письмена, послушные предназначению, покажут свою изнанку, шепнут — мы вот, и увидишь, узнаешь… Шагнешь — и посмотришь из-за плеч у того, с кем никогда не стала бы говорить.

Станешь — хоть на миг — его собственной Ананкой.


* * *

— Ну, и куда его понесло?

Коркира. Серый прах без конца и начала. Притихшее, ласковое, удовлетворённое море. Покорной кошкой ластится к коленям нового царя. Новая царица моря обнимает муженька — мешает золото своих волос с его чернью, нашептывает что-то про море и скалы.

Гестия всё пытается зажечь огонек — согреть хоть что-нибудь. Хмурый супруг помогает — как-никак, у него факел.

А спрашивает Арес, и отвечает ему Афина — лицо Мудрости бледно от предчувствий.

— К Мойрам. Он сказал, что к Мойрам.

— Солгал, — не оборачиваясь бросает Гера. Меж бровей у новой Владычицы морской — глубокая морщинка.

— Точно?

— Столько лет в браке — да я этого бешеного как облупленного знаю.

— Литоса узнать сложно, — говорит Афина скупо. — Даже если вдруг думаешь, что узнал — он склонен преподносить сюрпризы. Как с этим серпом…

Осекается дочь Невидимки. Слова будто серпом отрубили — насовсем.

— Вот и я говорю, — продолжает за нее муженек. — Куда это его понесло с этим серпом? У нас тут, вроде бы, война намечается — Флегры, Гиганты… спасибо, конечно, дядюшка на пятки не наступает теперь. Мать, ты говорила — я на отца похож?

Гера кивает, вздыхая.

— Так вот, если бы у меня оказался серп Крона — я бы точно полез на рожон. А он куда отправился?

Секунды накатываются вместе с мерно шумящими волнами моря. Накатят — отхлынут. Затопляют тишиной, полной единства и понимания. И перекрестья взглядов.

Больше всего взглядов с чего-то достается богу смерти.

— Преподносить… сюрпризы, — выплевывает тот. — Делать так, чтобы война не началась.

Чаша переполняется пониманием: Гигантов не взять на Флеграх, никого из них, особенно Алкионея. В материнской колыбели — не взять. Нет, не так.

Пока цела материнская колыбель — не взять…

Понимание пузырится и пенится, проливается вовне словами Афины.

— Он уничтожит Флегры. Сотрет в прах, не дожидаясь — пока война начнётся по-настоящему. Кто знает, может, он сотрет из мира и Гею тоже.

Молчание. Глубокое, траурное, с осознанием перемешано: да уж, кто там знает. Кто знает, на что способен этот Кронид. Клятву Стиксом поломал, меч смерти поломал, теперь вот с Серпом Крона договорился — ох, как бы не пришлось бабушке-Гее от своего внучка в глубинах Тартара прятаться!

Да и всем нам остальным заодно.

Предчувствие висит в воздухе — грозою, вот-вот молнией сверкнет. Мечутся взгляды заговорщиков: эй, у нас тут катастрофа намечается. Бешеный Кронид с бешеным Серпом — тут уж он точно мироздание, как глиняный горшок, расколотит. Следов не останется. И он не…

— …не остановится.

Гере не возражают. Столько лет в браке — да она этого бешеного как облупленного…

А может, просто все видели Климена Странника, когда тот уходил — держа руку на истертой рукояти Серпа. Видели, как Аид невидимка смотрел — как из дальней дали.

Как тот, у которого есть ясное, но страшное предназначение.

Кивает Танат Жестокосердный — этот с некоторых пор знает о предназначениях всё.

— Его нужно остановить.

Три слова — вескими валунами. Припечатали истину — не отвалишь. Гестия вскинулась, глядит на своего муженька со смешной надеждой: остановить! Может, тогда от брата уцелеет хоть что-то… Ну, и от мироздания, конечно. Может, хоть что-то можно будет согреть.

— Позовите Персефону, — хмуро говорит Арес, почесывая бороду. — Она его за ушко — и домой, значит…

Только вот — где Персефона, кто ее видел? Куда увел царицу подземного мира всевидящий Прометей?

— Я поищу, — тянет руку Гестия. — Расскажу ей.

Афина дарит одобрительный кивок.

— Хорошо. Может статься, Персефона сумеет его удержать… а нам тем временем придется удерживать Гигантов.

Тишь. Тревожно и ласково плещут волны. Предвкушают великую битву — ждут, пока свое слово скажет война.

Война, правда, говорить не торопится: застыла с разинутым ртом. Возмущенно смотрит на свою жену.

— Царица моя — неужто ты от меня нахваталась?! Ну, раз уж ты решила быть неистовой — побуду мудрым. На Флеграх их не взять, так? А батюшка отправится прямиком на Флегры. Каким же это мы образом опередим его и удержим Гигантов, если на Флеграх их не взять? Там, как-никак, властвует Гея.

Мудрость улыбается загадочно. Треплет муженька по плечу — не понял разве, неистовый?

— Есть способ сделать так, чтобы Мать-Гея не дала им силы.

И взгляды — железо и бронза, черный и серый, скрещиваются в одной точке.

На берегу, который облизывают ласковые приливные волны.

И ложатся пальцы — тонкие пальцы лучника и музыканта — на трезубец, как на кифару. Волна подкатывается под ладонь, выгибается под ней послушной струной — сыграй любую мелодию, наш избранник, наш Владыка… Мы слышим твою волю.

«Слышш-им… слыш-ш-ш-шим…» — мерно шепчут волны.

Что слышит сам Владыка Морской? Кто там знает. Сидит, не оглядываясь на других заговорщиков. Ласкает дрожащими пальцами воду, серебро тополиных листьев с волн собирает. Говорит не оборачиваясь, тихо:

— Да. Гея не даст им силы.

Только что-то мелодия волн уж слишком переполнена болью и скорбью. Как глаза Афины Мудрой — тревогой.

— Но даже и в этом случае — Гигантов не победить богам. У нас нет войска — новое нам не успеть собрать. И у нас нет лучника.

Звучит тихое ругательство Ареса — перчинка в и без того остром блюде.

Кушайте, не обляпайтесь, заговорщики. Вы, кажется, смертного лучника искали — принести погибель Флеграм? Смертный сделался бессмертным, лучник — мечником. И он собирается принести погибель уже не только Флеграм. Гее… мирозданию… может, вообще всем — если вдруг дрогнет рука и Серп не остановится. Как смерть Гигантам нести будете, заговорщики, а?!

— Можно еще успеть за тем парнишкой, — размышляет Арес. — Учеником отца. Все же стреляет он славно — может получиться. Или какого-нибудь героя добыть?

Афина хмурит брови — сейчас спорить начнет. Мол, где ты найдешь такого героя, чтобы не спятил при виде Флегр? Не делают сейчас таких! Да и где добыть лучника с настолько бестрепетной рукой, чтобы…

— Не нужно искать.

Шепчут волны — или шепчут бледные до синевы губы одного морского?

— Подождать немного. И у вас… у нас… будет лучник. Смертный… лучник.

Губы изгибаются в болезненной усмешке — тетивою напрягшегося лука.

А волны пробегают по берегу — как пальцы музыканта по струнам кифары. Касаются рук своего Владыки — и длят и длят свою бесконечную песню.

О прекрасной лучнице, однажды встреченной на берегу. О скалах в объятиях моря. О недолгом счастье, прощальном поцелуе, шепоте: «Ты поймешь, я знаю… ты поймешь». Об ответном упрямом молчании — «Я все равно буду ждать тебя, все равно буду петь тебе. Кем бы и какой бы ты ни пришла…

Стрела моя».

Волны поют и поют, и стирают с легкого серого праха, покрывающего берег, чьи-то невесомые следы. Истирают из настоящего образ прекрасной златоволосой… нимфы? Богини?

Волны оставляют одно — полуразмытые отпечатки ног лучницы, которая шагнула в объятия моря. Повернулась, чтобы бросить прощальный строгий взгляд на того, кто остался на берегу.

Отвернулась, изламывая вокруг себя мир. Уходя.

— Куда? — спрашивает Арес Неистовый, чуть шевеля побледневшими губами. — Куда она ушла?!

Море не отвечает ему — просто продолжает свою печальную песню.

У вас будет смертный лучник, — шепчет море горько. Успокойтесь. Будет смертная… лучница.

И смолкает виновато, принимая горький взгляд своего Владыки. Взгляд, который будто хочет проследовать — туда, куда ушла золотоволосая, разящая без спроса стрела.

Пути таких стрел знает разве что Ананка.


* * *

Тишина. Темнота. Неполная, растресканная, будто амфора, сделанная неумелым мастером. По темноте расползаются огненные трещины — далекие отблески притоков Флегетона.

Каменная тропа, ведущая к ненасытной, распахнутой настежь Тартарской пасти. Без ворот — Посейдон или Мом, пока правили, не догадались хотя бы чем-то прикрыть зев черного небытия. Оттого здесь, у мягко журчащей ледяной речки, легко можно различить вечный голод — сочащийся, струящийся из бездны.

Больше ничего различить нельзя.

Раньше из Тартара долетали крики. Задушенные проклятия. Обещания мести. Временами что-то, тяжко сопя, ворочалось внутри. Или, царапая небытие скрюченными пальцами, пыталось вырваться, проломиться — и тогда вступали стражи-Гекатонхейры, охраняющие вечную черную глотку. Глотку затыкали — в триста рук. Внутри ревело и бесновалось, а потом стихало…

Теперь вот и вовсе царит тишина. Обманчивая, вязкая, настороженная. Пропитанная ожиданием.

Встань за спиной у очередного бессмертного, взгляни глазами только его Ананки — и услышишь эту нехорошую тишину, и тихое сонное сипение из дворца Великой Нюкты, и недоуменное поскуливание брошенного кем-то пса…

Только из-за чьих плеч смотреть? Чьей Ананкой становиться? Ананка никогда не стояла за этой спиной. Ни за одной… из трёх спин.

Чудовищам Судьбы не положено — предназначение.

Поэтому Ананка скользит за другую спину. Той, чьи лёгкие шаги тревожат тишину. Чужеродно отдаются на тропе близ Тартара. Ананка шагает за плечо, по которому рассыпались золотистые локоны, и щурится, и пытается узнать: нимфа? Богиня? Какие-то незнакомые строки — наплывают, глушат… пожираются решимостью.

Но слова остаются — и Судьба легко вбирает в себя шепот, насмешливый и полный ложного почтения. Видит, как поблёскивают браслеты из кровавых камней и серебра — на шести запястьях.

— Не ошиблась ли ты миром, царица моря? Ты спустилась не в те глубины.

— Спустилась… в те, — небрежно отвечает царица.

— Тогда, может, встретила не ту?

— И здесь я не промахнулась.

— Да, — шелестит невеселый смешок. — Олимпийцы не любят промахиваться. Чего же ты хочешь, царица?

Мишень дразнит, уклоняется, уходит — три тела размываются, истекают таинственным туманом глаза под тремя вуалями. Но оперенные уверенностью слова летят беспощадно метко.

— Мне нужно убить саженцы Матери-Геи.

Смешок плавно ложится в черные, ледяные волны маленькой речки.

— У них крепкие корни. Пока они держатся ими за землю…

— Они не будут держаться. Их корни подточит морская вода. Но даже после этого…

— Да. Даже после этого…

Сливаются, переливаются голоса — где голос подземной чаровницы? Где — златоволосой богини олимпийской?

— Даже после этого их не взять богу. Лишь тому, кто отличен от него. Смертному. Или чудовищу.

— Неужто ты пришла искать лучников среди тварей стигийских болот? Поостерегись, царица морская — не все стигийские хорошо стреляют…

— Но хорошо стреляю — я.

Тартарская бездна нервно тянется поближе — желает насытиться звуками тихого, ядовитого смеха.

— Не возжелала ли ты стать чудовищем, Гера?

— Нет.

Молчание. За молчанием робко прячет свое лицо следующий вопрос. Следующий ответ — тоже тонет в молчании: чуть двинувшийся вниз подбородок. Да, Трехтелая, ты поняла верно.

И Ананка-Судьба хмурится за плечами Геры Олимпийской — что-то ей не помнятся такие строки.

Влажный смешок порхает над ледяными водами Амелета.

— Лисса говорила как-то — ты добра к ней. Даже хотела идти к тебе в служанки… почему бы это, царица морская? Мудрецы говорят — богу не стать смертным. Можно раздробить свою сущность, утопить ее в своей же стихии, можно принять облик смертного — но стать…

— Мудрецы много чего говорят. Зато мало что видят, даже у себя под носом. Я знаю одного бога, который стал смертным. Потом снова стал богом. Я знаю чудовище, которое наплевало на свою сущность. И стало богом. Мы все здесь оборотни. Все становимся тем, кем хотим стать.

Кровавые блики неспешно переползают по тонким пальцам чаровницы — отсветы от камней. Щурятся глаза под вуалями.

— Аид… нарушил клятву Стиксом и получил смертность как кару. Не собираешься ли ты окунуться в Стикс вслед за мужем?

— Я не могу ждать смертности девять лет. Мне она нужна сейчас.

Геката цокает языком, головами качает — ничего себе, запросы у олимпиек! Смертность ей… вынь да положь! Где, спрашивается, взять такой ценный товар?!

А златоволосая… кто она там? Нимфа? Богиня? Златоволосая отворачивается от пронизывающих взглядов из-под вуалей. Неспешно делает шаг к невинно журчащей маленькой, ледяной речке — притоку Стикса, берущему своё начало от ключа возле Тартара.

— Один морской как-то пел мне… — говорит, задумчиво вглядываясь в ядовитые воды. — О нимфе, которая шла вдоль ядовитой речки. Которой захотелось пить — и она погрузила в речку ладонь, и выпила. Песня была с печальным концом.

— Только песня, — шелестит позади голос, — я не знаю нимфы, которая поступила бы так.

— Да. Но есть богиня, которая напоила из этой речки отца. Скажи мне, Трехтелая, что воды Амелета сделали с бессмертным титаном Персом?

— Кто там знает, — отравленной стрелой летит навстречу смешок. — Кажется, они ослабили его. И он не смог сопротивляться голоду Тартара… Не хочешь ли у Тартара спросить?

— Нет. Потому что спрашиваю у тебя. Что сделают эти воды с богиней?

— Кто знает. Ослабят. Или вовсе не причинят вреда. Амелет прихотлив. И до сих пор никто не решился проверить нрав Реки Крона добровольно, дочь Геи…

— Потому что она отнимает у тебя время. Нимфа умрет от старости. Титан ощутит слабость — когда время начнет ускользать от него. Но если глоток сделает кто-то из бессмертных, кто хочет

— У тебя ничего не получится, морская царица.

— Почему?

— Потому что ни один бессмертный не хочет смертности по-настоящему.

Вздох пролетает над ядовитыми водами — тройной, тяжкий, не таинственный. Говорящий яснее ясного: трехтелая чаровница не просто так стоит здесь и разговаривает.

Факелы готовы к бою, в колеснице шипят и извиваются крылатые змеи, а свита стигийских волков вот-вот поднимется на крыло — в последнюю охоту.

Безумцы, собравшиеся идти войной на Флегры, не сдержат наступление Гигантов. И даже если самый главный безумец решится использовать Серп — может остаться один Гигант. Который шагнет в подземный мир — чтобы поднять титанов из бездны.

И кому-то нужно будет защищать обнаженный, беззащитный вход.

Если бы всё было так просто, — говорит взгляд Прополос там, под каждой вуалью. Так просто, как ты представляешь это себе. Кучка безумцев, решивших выйти в бой. Против всех — саженцев матери-Геи и любимца Ананки, который решил взглянуть своей судьбе лицо. Богиня, выпившая из Амелета и обретшая смертность. Если бы все было так просто, дочь Геи — я силой пихнула бы тебя к этой реке. В горло ледяную воду тебе влила бы.

Только вот это бесполезно. Потому что воды Амелета ослабят тебя. Остановят тебя. Но не дадут желанной смертности.

Потому что ни один бессмертный не знает — как это. Желать смертности по-настоящему.

— Чтобы переломить себя… пожелать смертности… нужно чтобы у тебя было что-то, что выше бессмертия. Нужна… грань. Ступень. Осознание, что готов разменять за что-то божественную сущность на…

Кивок уходит туда, где скитаются, вдыхая утешительный аромат асфоделей, сонмища теней.

— Богам такое не под силу.

Щурится подземная чародейка — кажется, тьма подземного мира решила и ее обмануть. Это что там — улыбка на лице у Геры?!

И Судьба из-за плеч тоже щурится. Всё не может различить: это кто стоит на берегу Кроновой речки. Богиня — или всё-таки…

— Да. Богам не под силу. А смертным?

Молчит Прополос. Колышутся вуали над тремя удивлёнными лицами.

А золотоволосая делает шаг к ядовитой воде. Натянутая, будто тетива гибкого лука. Губы приоткрываются — выпускают первую стрелу:

— Мой муж.

Слово расплескивается шумом отдаленных волн, отдается далекой мелодией кифары. И дает силы идти.

Еще один шаг. Мирное журчание ядовитой речки — раньше в нее никогда не падали стрелы-слова.

Беспощадные, меткие, отчаянные.

— Мой сын.

В слове — веселый и бесшабашный свист копья, и перестук копыт лошадей, и летящая квадрига… И решимость двигаться дальше.

Ещё один шаг. Шаг — будто по лезвию меча. По дрожащей от предыдущего выстрела тугой тетиве.

По грани.

— Мой брат.

За словом — темная, глухая неизвестность. Невидимость. И намерение защитить во что бы то ни стало.

И смертность.

Последний шаг.

И дрожит ядовитая вода в русле — будто надеется сбежать от последней стрелы, после которой не будет пути назад…

— Мой мир.

Тишина. Темнота. На берегу безобидной с виду речушки застыла Трехтелая Геката — позабыв о ядовитых усмешечках, обворожительном шепоте, коварных взглядах… Глаза Гекаты закрыты — так, будто подземная чаровница не хочет видеть кого-то… что-то… Так, будто для Указующей Пути есть дороги, о которых не желаешь знать.

Жалобно бурлит Амелет — ему привиделся сон о теплой ладони, коснувшейся ледяных вод. Привиделась песня о нимфе, которая шла по берегу, а потом ей вдруг так захотелось пить…

Раньше таких снов не было.

Раньше из Кроновой Речки никогда не пили добровольно.

Тишина — вбирающее в себя общее молчание: Гекаты, и Амелета, и недалекого Тартара — кажется, и он с чего-то онемел… И той, что уходит из подземного мира — не изламывая его вокруг себя, а просто так, пешком…

Сжимая в побелевших пальцах деревянное тело славного лука.

И задыхается за плечами у златоволосой лучницы Судьба — захлёбывается глотком ледяной смертности.


* * *

Чаша дрогнула. Накренилась в пальцах, расплескивая на плиты вино. Потом учуяла свободу — рванулась и совершила коварный побег. Заскакала по камню, довольная — аж искры высекла.

Хозяин чаши, посланник богов Гермес, этот побег не пресёк.

Гермес изображал каменную статую — будто поймал взгляд неистового чудовища. Объявилась, говорят, какая-то Медуза — только и делает, что в камень всех подряд превращает… Вот и бог сна, видимо, угодил под такой взгляд: окаменел, воздев руку с пестиком. Рот приоткрыт — только вот слова не торопятся вылетать. Боятся, видимо, перебить рассказчика.

Оно и понятно — не каждый день в роли рассказчика выступает Танат Жестокосердный.

И не каждый год рассказ начинается с фразы: «Война началась».

А после первой фразы падают другие: Аполлон мёртв, Зевса поглотил Стикс, Мом лопнул. У моря новый правитель. Аид скоро шагнет на Флегры с Серпом Крона — и заговорщики собираются его опередить…

— У-у-убить Гигантов? — тихонько уточняет Гермес.

Танат Жестокосердный отвечает коротким кивком. Будничным. Как будто нет ничего легче — убить Гигантов, остановить Кронида, у которого в руках — Серп Крона…

И смотрит серыми глазами — приказывая спрашивать. И Судьба осторожно пытается уместиться за плечами нового бога смерти — как-то странно, неудобно, будто крылья мешают… Только ведь никаких крыльев за спиной Железносердного нет?

Гермес, посланник богов, морщит лоб. Отчаянно пытается собрать мысленно мир — рассыпавшийся на мелкие осколки. И губы его шепчут невозможное, неправильное для него: «Нет, постой… слишком быстро, подожди…»

Да, кивает Ананка — теперь уже из-за плеч Гермеса, где она обосновалась надежно, основательно. Понимаю тебя, озорник и посланник богов. Это все слишком стремительно даже для тебя. Новостей слишком много. Даже для тебя. Это всё… слишком.

Для кого угодно.

Стикс застыла в соседнем кресле — задумчиво склонила голову, не поднимает взгляд. Дионис припал к меху со своим вином — от таких новостей захлебнуться впору.

Белокрылый Гипнос сидит, выпрямившись. Белые пальцы подрагивают на пестике — только что-то не слышно аромата мака, да и звука вечных ударов по каменной чаше — нет.

И он тоже шепчет невозможное. Для себя самого.

— Брат, — вышептывают побледневшие губы бога сна. — У тебя нет меча, брат. Как ты собираешься… тебе же нельзя вмешиваться!

Пальцы Таната запоздало взлетают к поясу, где теперь — пустота.

— Одолжу у Афины. Или у Ареса. Мечей всегда достаточно — было бы желание вмешаться.

Тихо хмыкает Стикс со своего места — ледяная, как воды ее реки.

— Ты отнял у меня клятвопреступника, Железносердный.

Приглушенно ахает Гипнос. Сталкиваются взгляды — подземного и подземной. Холод ледяных, страшных вод — против лезвия переломанного, но все еще острого меча.

— Да.

— Своим решением ты даровал ему бессмертие, хотя кара смертностью должна была длиться еще девять лет.

Молчаливый кивок — кто будет спорить с воплощением подземного правосудия.

Подземное правосудие, правда, не так уж сурово. Вон, усмехается краем губ. Шепчет:

— Молодец.

И по чертогу опять раскатывается стук — на сей раз грохочет пестик, выпавший из ослабевших пальцев Гипноса.

А Стикс устраивается в кресле поудобнее. Щурится насмешливо. И запускает первое копье вопроса — раз уж больше никто ни в состоянии спрашивать.

— Сколько же у вас есть воинов, чтобы сразиться с Гигантами?

— Пять.

— Их же… — выдавливает из себя всё знающий Гермес. — Гигантов же полсотни?!

Безмолвный кивок. Бульканье, хрип, надсадный кашель. Это Дионис в углу поперхнулся вином.

— Безумцы, — говорит Стикс ровно, без обвинения. — Вы собрались шагнуть на Флегры. Отсечь силу Геи с помощью нового морского царя — этого мальчика-кифареда… И что вы сделаете потом? Кто принесет смертность выплодкам Геи?

— Гера.

Жмурится, как от боли, Гипнос. Как тот, кто что-то понял — и отчаянно хочет не понять…

— Она же богиня, — хрипло шепчет он. — Гера — богиня, не смертная. Какая смертность, о чем… Ты говоришь — Аполлон мертв. Но он бог. Говоришь — Мом лопнул. Но и он бессмертен. Ты говоришь…

Замирает шепот в горле у бога сна. Перестает летать по залу — сжигается огнем от факела, возникшего в руках у нового бога смерти.

— Я говорю — мы все здесь оборотни.

За кривой усмешкой Таната — лишенной веселья, неумелой, будто удар ребенка, едва научившегося держать клинок — слишком много всего. Аполлон, встретивший смерть. Мом, столкнувшийся с небытием. Чудовище, ставшее богом, и богиня — смертной… и бог — чудовищем.

И Ананка-Судьба, в агонии издыхающая среди выкошенного чьей-то рукой сада Матери-Геи…

И горстка безумцев, собирающаяся этому помешать. Бог моря. Богиня мудрости и бог войны. Бог смерти и смертная лучница.

Готовые шагнуть в жерло войны. Показать: Гигантов можно победить не только при помощи Серпа Крона. Остановить собственного предводителя — чтобы не пришло время для крайнего средства…

— К чему? — пожимает плечами Стикс. — Я знаю, зачем ты собрал нас, Железносердный. Ты хочешь, чтобы мы стали твоими глашатаями в своих мирах. Позвали бы и остальных на Флегры. На безнадежную битву. А я говорю — к чему? Ты мечник, Эребид. Даже с расколотым мечом — мечник. Ты знаешь, как трудно отвести удар, когда он уже занесен. Почему вы не хотите, чтобы это лезвие опустилось?

Взгляды подземной и подземного вяжут цепь. Тонкую, нерушимую цепочку понимания.

— Ты знаешь, кого он собирается убить по-настоящему.

— Знаю, Эребид. У меня ее нет.

— Ты знаешь, что может случиться после того, как она умрет?

— Если она умрет для всех и каждого, — мягко звучит в ответ, — у всех в мире может остаться лишь предназначение.

И Стикс, под недоумевающими взглядами Гипноса, Гермеса и Диониса, встает напротив бога смерти с кресла. Будто воин — напротив воина.

— Этого хотел Крон, — говорит с мимолетной, режущей усмешкой. — На самом деле. Чтобы осталась для всех лишь абсолютная ясность. Кристальная и неизменяемая. Чтобы ничего нельзя было переписать. Чтобы у всех было лишь предназначение. Как у твоего брата. Или как у твоей матери. Разве ты не хочешь того же, сын Эреба?

— Нет.

И Судьба, пытающая влезть туда — за широкие плечи бога смерти, усмехается одобрительно. Кивает — так, так, скажи же ей, Танат Огненосный — скажи, что ни для кого ты не хочешь предназначения, ибо сам видел, что это такое. Что у тебя жена — богиня, и ты не хочешь, чтобы она стала чудовищем. Что тебе претит видеть все миры, похожими на твой мир — наполненными чудовищами от края до края.

— Предназначение не значит ничего, ибо его можно сломать, — звучит в ответ. — Оно — лишь вид Судьбы. Отличный от самой судьбы, как застывшее лезвие отличается от раскаленного металла. Но и лезвие можно переписать. Перековать. Гибель Ананки может породить Хаос. Или… ты знаешь, о великая. Вселенная не терпит пустоты. И тот, кто побеждает, приходит на место того, кого побеждают.

— Это круг, — говорит Стикс, на глазах облекаясь в темные, тускло отсвечивающие доспехи. — Победитель занимает трон проигравшего. Почему ты думаешь, что ему не место на троне… той?

— Потому что он не хочет этого. Потому что не готов к этому. Потому что у моего брата уже есть трон. Трон подземного мира.

Копье, гладкое и водное, вырастает из пальцев Стикс. Бьётся о пол — с тяжким гулом. Наконечником смотрит в потолок.

— Это хороший ответ, Эребид. Значит, вы идете туда спасать не Ананку? И не мироздание, которое может попасть под Серп Крона?

Они словно меняются усмешками: на лице Стикс — кривая, неумелая. На лице Таната — острая, колкая, ледяная.

— Я плохо знаком с Ананкой. И того хуже — с мирозданием. С Невидимкой знаком получше.

— И что скажешь мне о нем, Железносердный?

— Если ты со мной — нужно спешить.

Тихий смех — будто шорох вязких приливных волн. Повелительный жест Стикс на прощание — к остающимся. Слышали? Вам быть вестниками на Олимпе и в подземном мире. Скажите это богам и чудовищам.

Скажите им, что настало время сжинать плоды. И саженцы матери-Геи становятся — от земли до неба, во весь рост. И изогнутое лезвие страшного меча — клинка Времени — нависает над миром, над Ананкой, надо всем и вся. Готовое остановить войну.

А горстка безумцев жаждет войну развязать.

Слышите, вы?! Гипнос, и Дионис, и бледный Гермес? Скажите олимпийцам. Богам. Подземным. Что час пришел, и боги не воюют в обороне. Что пять… уже шесть безумцев собираются одолеть Гигантов своими силами.

Чтобы не дать седьмому безумцу сделать последнюю глупость.

Скажите им: бог смерти, который переломил свой клинок, зовет вас взяться за оружие.

И сразиться за то, чтобы в этом мире осталась Судьба.

Дрянная и лживая. С призрачной иллюзией выбора. Но хоть какая-то — Судьба.

Сражаться не на Олимпе, в обороне. В пепле, на Флеграх — против саженцев матушки Геи, бок о бок с бывшим чудовищем, бывшей богиней, бывшей мудростью, бывшим богом войны и бывшим кифаредом.

Скажите им, чтобы решали. Только пусть не вопрошают Ананку.

Потому что она молчит сейчас там, у всех за плечами.

Потому что сама не знает — есть ли у нее в свитке такие строки.


* * *

Спины и плечи бывают разные — Судьба об этом знает лучше других. Есть такие — на них врата Тартара положить можно: выдержат, устоят. Есть — хилые: только черкнет дочь-Мойра крохотное испытание — уже и согнулись. Есть спины гибкие — нипочем не скажешь, что выдержат: гнутся, гнутся… Ан нет, опять распрямляются!

За некоторыми хорошо прятаться.

За некоторыми спинами с опаской становится даже Ананка-Судьба.

Вползает тихо, на цыпочках — вдруг услышит? Вроде бы, и спина не особенно страшная: гордая, прямая с женскими трогательными лопатками. И плечи — покатые, изящные, по ним кудри цвета меди разбросались.

А только вот…

Не каждый обладатель спины заявляет: я хочу убить Ананку. Не к каждому приходит Прометей Провидящий. Не каждого ведет за собой долгими, тайными тропами и проходами — сперва божественными, потом на колеснице. Ведет, жмуря голубые глаза, будто отмахиваясь от провидения, которое так и норовит влезть под веки. Наконец доводит до дома — обычного с виду, добротного, из светлых деревянных бревен.

Судьба с опаской переступает порог. С недоверием обшаривает глазами комнату, которую много раз видела из-за других плеч — то светлоусого Япета, то его сыновей, то невестки его — капризной Пандоры…

Дымит очаг — в нем живет прихотливое оранжевое пламя. Сидит на грубо сколоченном стуле медовоусый вещий Япет — вон как пристально уставился.

А на столе перед ним стоит тяжелый пифос — крышка пополам расколота, будто кто-то неосторожный заглянул да небрежно на место кинул…

Титан же смотрит на вошедшую… кто там знает, может быть, и на что-то за ее плечами.

— Что ты видишь? — спрашивает та, которая перешагнула этот порог первой.

— Не спрашивай меня, дочь Деметры, — звучит тихий ответ. Титан со стоном вытягивается на стуле. — Это слишком страшные строки.

Дочь Деметры покорно не спрашивает — потому что вместо отца начинает говорить Прометей. Что он не видит больше будущего — только настоящее, и это настоящее страшнее любого будущего, какое может быть.

В нем — безумный ощер Серпа Крона — и такая же безумная улыбка смертного, который познал бессмертие. И бессмертного, узнавшего смерть.

В нем сплетаются, сливаются воедино две фигуры в бою, в вечном поединке, и кажется, что у фигур одно лицо, и ясно, что кто-то падет — неотвратимо…

В нем ступают на Флегры меч и факел, стрела и кифара, дротик и тяжелое копье, и алые строки кровью оплывают в небесах над ними, перекручивая, искривляя собственные строки.

И над всем этим кричит, умирая, Судьба.

На самом деле Судьба смеется — прямо сейчас, из-за плеч рыжеволосой богини, куда она вошла с такой опаской. Смеется тихим, ядовитым смехом — знающей многое над знающими ничего…

Потому что Судьбу просто так не убить.

— Никто из них не сможет убить Судьбу — потому что всё написано в её свитке, — шепчут белые губы титана. — Погибнет Аид или Алкионей. Или даже Флегры. Или даже всё… её свиток уцелеет.

— Мой муж найдет способ сжечь его, — звучит непоколебимый ответ.

— Нет, — шепчут в ответ губы пророка, — он лишь сотрет все строки до единой. Ось — это трон, который никогда не остается пустым. Над богами, над небом — над всем должно быть что-то. Рука. Правление. Даже если они сотрут ее для себя… убьют ее для себя… для иных она останется.

— И ты боишься, — говорит зеленоглазая. Которая, кажется, забыла — что такое страх. Может быть, потеряла, пока кто-то смертный бился в агонии на ее руках, истекая кровью из горла.

— Я боюсь. Потому что вещим дано видеть лишь самые яркие нити Мойр… самые яркие нити в свитке судьбы. Если же мы не видим будущего…

Молчит Япет — в молчании безысходность. И Прометей молчит, понурив голову — за ним упрямство. И царица подземная тоже молчит — смеется только одна Ананка.

Потому что в ее свитке написано всё. И Судьбу просто так не убить.

— На что же вы ставите? — тихо выговаривает наконец Персефона. — На то, что не станет вас? Не станет всех бессмертных? Родится новая Судьба в небесах? Или новая вера?

И кивает, читая в глазах оставшихся титанов — время любых ставок прошло. Осталось только надеяться.

— Мы подсказали Зевсу исподволь, — говорит Япет, тяжко поднимаясь. — Думали оправдаться — ведь он не гневался бы, если бы ее выпустило его творение.

Его творение — Пандора — стоит тут же, в дверном проеме. Кривит губы — сейчас ка-а-ак разразится: «Ну и что, разочек, что ли, посмотреть нельзя было? И вообще, я только тронула эту крышку — а оно как полетит!»

— Но она не вышла, — устало говорит титан Япет. — И она молчала. Пока не назвала имя.

Царица подземного мира кивает — верно, верно. Я знаю, чье имя назвала та, которая там.

Делает шаг. Скользит всё ближе, ближе, будто зачарованная музыкой змея. Не замечая, как отворачивается и выходит из собственного покоя вещий Япет, как, вздыхая, подается в другую дверь Прометей, как оттаскивает Эпиметей от дверного проёма свою любопытную женушку…

Пальцы скользят по теплой глине — будто внутри пифоса живёт трепетливое, горячее сердце.

Кому говорить с мертвыми — как не царице подземного мира. Кому воскрешать увядшее — как не богине весны?

Голос изнутри кажется надтреснутым — будто трутся друг о друга глиняные чешуйки. Будто шепчет — узница — сломленная… состарившая до поры.

— …была красавицей, как ты… любила огни вот зажигать, цветы выращивать… танцевать на лужайках… А с сестрой… мы с ней должны были сменять друг друга. Сменять… опровергая и дополняя… Как Ночь и День. Хаос и Гармония. Смерть и жизнь… Только ей было мало. Она говорила — слишком много Хаоса во мне. Она боялась — вдруг я забеременею новой верой… И тогда она лишила меня силы. Она…

— Лишила тебя тела, — шепчет Персефона, и шепот оборачивается давним знанием: когда бессмертного — пусть даже того, кто древнее титанов — лишают тела, он может лишь спать… почти не заговаривает… и он бессилен.

— Лишила меня тела — и меня не стало в этом мире. Остались… части, — сухой шепот тревожно царапает сердце. — Но и части меня были убиты её слугами. Её… любимчиками.

Там, под глиной пифоса колотится всё реже и реже. То, что было подобрано однажды игравшим на берегу моря Прометеем. Было спрятано его осмотрительным отцом — под грудой болезней и бед, чтобы не заметили посланцы Ананки.

Последняя часть, не ушедшая из этого мира.

— Лишь отголоски мои в этом мире… — тихо, угасающе стучит там, под пальцами. И вспоминается давний сон, и над пифосом на миг встает изглоданная, измученная тень с язвами на ногах. Беспомощно тянет руки, шепчет: мне холодно, мне холодно, так холод…

— Ей же холодно!

Когда маленькая богиня успела выйти из пламени очага? Когда успела прислушаться — к тому бессильному, что таится там, за стенками пифоса? Теперь вот шепчет возмущенно, что как же так… ее же нужно согреть, а то она совсем погибнет…

— И вообще, я тебя ищу, а то там брат… с Серпом этим… на Флегры… тебе нужно скорее туда, иди же! А я тут…

И хлопочет, и зачарованно смотрит на пифос, в котором будто бьется пойманная, замерзшая птица — хочет на волю, только вот страшно, озябли крылья…

Кажется — маленькая богиня забыла обо всем. Готова прижать пифос к груди, вновь шагнуть в пламя очага.

Да, да, — кивает Ананка за плечами. — Это очень правильные строки. Так написано во множестве вариантов: ты шагаешь в очаг, маленькая богиня. Раздираешь свою сущность, распыляешь ее — и божественную силу отдаешь тому, что притаилось внутри очага. И оно тоже распыляется и раздирается — на тысячи, миллионы очагов, и входит в каждый дом смертных. Так, маленькая богиня. Я умру для тебя — так написано в нашем с тобою свитке. Ибо твое воплощение отныне будет для меня чуждо… Но это ничего — потому что и над очагами будет стоять Ананка Неотвратимость. Потому что меня не убить теплом в очагах.

Ананка даже напрягается — как перед прыжком, будто собирается в пламя вслед за рыжеволосой богиней.

— Стой, Гестия.

Они останавливаются обе — и обе смотрят с одинаковым недоумением.

— У тебя есть муж. И потому ты сейчас должна уйти.

— Но… а она?

«Но… а строки?» — шепчет Ананка из-за плеч рыжеволосой богини.

— Назвала не твое имя.

Губы Персефоны трогает улыбка. Легкая — такая, которой пугается не только Гестия.

— Но… у тебя же тоже муж. И он… сделает такое, что…

Гестия пугливо жестикулирует. Пытается изобразить — там, на Флеграх, будет что-то страшное, и потому туда должна идти ты. Пока не началась… вечная зима для всего и вся. После которой ничего нельзя будет согреть.

Твоя судьба — стать рядом с ним, остановить его руку, а моя — прижать к груди этот кувшин и шагнуть в пламя…

Только вот медноволосая царица, игриво улыбаясь, меняет судьбы местами. Раз-два — и наклоняется к жене смерти, кладет ей руку на плечо и шепчет:

— Да. У меня там муж. А муж и жена — единое целое. Как день и ночь. Хаос и Гармония. Смерть и жизнь.

Умолкает — а отзвуки голоса продолжают биться там, под древней глиной. Выстукивают — замирающим сердцем.

Лук… и стрела.

Зима и весна.

Судьба и…

Погасают отзвуки — словно испугавшись Ананки, которая пока еще жива и царствует в покое.

Которая шепчет — будто бы губами маленькой рыжеволосой богини.

— Я не понимаю…

— Иди, — отвечает ей царица подземного мира. — Иди, грей. Я тоже буду греть. По-своему.

И маленькая блаженная подчиняется несокрушимой воле в голосе у Персефоны. Торопится на Флегры, бросая на прощание через плечо пугливый взгляд. На пифос. Потом в огонь. Потом на Персефону.

Будто одно теперь предназначено для второго, и все вместе — для третьего. Будто можно — только и только так…

— Ты… думаешь, это твоя Судьба? Да?

Персефона не отвечает. Садится возле пифоса на стул, с которого незадолго до этого поднялся вещий, осмотрительный Япет. С усмешкой смотрит вслед Гестии, жене смерти.

А в очаг, на огонь, почему-то совсем не смотрит. Будто вовсе не собирается туда шагать.

Будто знает другой способ. Или другие строки.

Только пальцы выписывают что-то по испещренной трещинами глине сосуда — прощание? Нет, рисуют что-то наподобие едкой, страшной улыбки.

Или серпа.

Губы же шепчут совсем другое.

— Нет, я не думаю, что это моя Судьба. Я… надеюсь на иное.

И словно от этих слов трещины под пальцами царица подземной становятся всё шире, шире…

Вот только Ананка-Судьба не видит того, что открывается в этих трещинах.

У Ананки Судьбы больше нет времени. Она слепнет, отворачивается — и стремится прочь.

На Флегры. К своему любимчику.


* * *

Ананка не умеет улыбаться. Улыбка несёт в себе то, чего она не приемлет: обещание лучшего. Тепло, свет. Неуловимое обещание — всё будет хорошо…

Судьба, вращающая ось мира, сотканную из миллионов иных судеб, знающая всё о неотвратимости, точно осознаёт: хорошо уж никак не будет. Всё будет… как следует.

Потому она умеет усмехаться, ухмыляться, дарить насмешливые смешки из-за плеч — своим любимчикам. Заливаться зловещим хохотом, хихикать и хмыкать, фыркать и скалиться…

Улыбаются легкомысленные глупцы, у которых остается надежда.

Ананка же стремится надежду убить. Во всех и всегда.

Особенно — в тех, кого выбирает избранниками.

— Мне рассказать тебе сказку, маленький Тартарид?

Фыркнул. Прищурился чёрными глазами туда — на кострища, возле которых весело пировали братья над новой добычей. Откинулся спиной на холодный камень, как на трон, сделал разрешающий жест — послушаем…

— Вначале был только великий Хаос — бескрайний и всемогущий…

Старая, бесконечная сказка вьётся ровной, непрерывной нитью, выпрядаемой бережными пальцами. В ней беснуется Уран, свергнутый своим наследником. Крон — свергнутый своим наследником. И еще один — тоже свергнутый своим сыном, тоже пораженный безжалостным пророчеством…

— Как так получилось, а?

Губы остроскулого юноши складываются в улыбку — он отлично умеет улыбаться, не то что вечная собеседница…

— Что, маленький Тартарид?

— Его свергли — и он не в Тартаре. Он потерял трон — и не канул в забвение. Ты говорила — он Владыка?

— Был. Он был лучшим из Владык Олимпа, а теперь вот…

Голос Ананки обрывается — словно она не знает продолжения. Бог? Царь?! Чудовище?!

— Ты говоришь — он правит подземным миром. Он — замок для моего отца, который я должен отомкнуть.

В голосе — веселое предвкушение: чего уж легче! Притащится Владыка, ударит своим владычьим оружием — не подозревая о способности Гиганта впитать удар и обратить его против соперника, о способности бить самим соперником… чего уж проще!

— Да, маленький Тартарид. Но в нем всегда было больше. Больше Владыки. Больше смертного. Больше…

Осекается Ананка — ловя себя на тревоге в голосе. Непонятно — что и тревожит, колет мелкими иголочками. То ли это «больше», то ли воспоминание — оружие должно быть одно, верно ведь?! Как же он там дальше говорил, этот Кронид?

— Так почему ты не вмешалась?

Алкионей, Погибель Аида, задумчиво свивает и развивает черные кольца, которые заменяют ему ноги. Весело любуется упругими мускулами.

— Ты говорила — когда Крон стал копьем над миром, ты испугалась. И вмешалась. И с Ураном тоже. Почему тогда так медлила с ним?

— Потому что у него все было слишком правильно, — шелестит едва слышный ответ Ананки. — Правильно началось. Он так верно шел. Он не пытался возненавидеть свою Судьбу — он принимал ее. Он не пытался… переписать… И мне нечего было бояться.

Ей не нужно было делать его своим любимчиком, воспитывать согласно своей воле — он сам следовал написанному. Сел на трон, как и задумывалось. Сотворил Золотой век.

Он, правда, выбирал не то, что было написано ярко. Брал самые размытые, почти невидимые строки — как с пророчеством и сыном, которого он отказался глотать.

Потом только вмешалась эта девчонка со своим танцем — и он шагнул не так и не туда, а его наследник тоже спутал нити, но и это было нестрашно, это все было в ее свитке — даже черные воды Стикса…

Тогда она поняла — с этим избранником покончено: Стикс не отпускает. И заговорила с другим — остроскулым и черноглазым, подраставшим на Флеграх лучником…

Потом строки того, другого, пропали. Вырезанные переломанным клинком.

— Его Судьбу не переписывали при рождении. Переписали случайно. Не желая этого. Бог смерти, которому вздумалось из благодарности переломить свой клинок. И теперь он стал — мечом над этим миром, мой маленький Тартарид…

— Меч против стрелы, — он смеется радостно, и его пальцы легко отпускают воображаемую тетиву. — На кого же из нас ты ставишь?

— На тебя, маленький Тартарид. Я всегда ставлю на тебя.

Погибель Аида, юный Алкионей кивает небрежно и гордо — мол, разве мог быть ответ другим?

Не подозревая, что Судьба там, за его спиной, усмехается улыбкой, отдающей желчью и полынью.

Ибо вездесущая Судьба никогда и ни на кого не ставит. Она побеждает в любом случае, потому что победитель все равно выполняет ее волю. И побежденный выполняет ее волю — таков круг жизни…

Может быть так, что лук Урана победит в этой схватке Серп Крона, и Погибель Аида оправдает своё имя — и гиганты воцарятся над миром, пока не придет новый любимчик.

Может быть так, что Серп Крона скажет свое слово — и Алкионей ударит в ответ всей мощью. Ударит — своим противником, и тогда не останется ничего. Ни Аида, ни Алкионея, ни Флегр, ни безумцев, которые собрались развязывать войну.

Может случиться и так, что Кронид сумеет остановить Серп, одолеть свою Погибель… и тогда всё равно убьёт лишь ту Судьбу, которая стоит перед ним — не допрыгнув до настоящей, которая ось мира вращает…

В любом случае — исход один, как бывало при всех битвах.

Пальцы остроскулого лучника тихонько гладят тишину — та напевает, и ее песня похожа на песню Судьбы за плечами.

Это песня о том, что войны на самом деле никогда не заканчиваются. Как сказки. Потяни — а следом прицепится, потянется, потащится следующая, одна за одной, пока у тебя хватит дыхания… И всегда будут те, кто стал над этим миром — мечом, стрелой, копьем… Будут и те, кого она делает щитом.

Опасные выродки, которые могут переписывать ее свиток и которых она стравливает между собой — и кто-то всегда умирает, а кто-то побеждает до следующего раза…

Не понимая, что на самом деле их победа — то же поражение.

Побеждает всегда Судьба.

Ибо любой ваш шаг — неотвратимость.

Ибо она — в любом ударе и в любой победе.

Ибо она — над всеми.


Загрузка...