СКАЗАНИЕ 5. ОБ ОТРАВЛЕННЫХ СТРЕЛАХ ПРЕДНАЗНАЧЕНИЯ

Персефона, зерном загубленная!

Губ упорствующий багрец,

И ресницы твои — зазубринами,

И звезды золотой зубец…

М. Цветаева


Нет, это не я. Не Аид Громовержец, Владыка Олимпа. Не Эгидодержец, Гостеприимец, Щедрый Дарами, Справедливый и Мудрый. Не хозяин Золотого Века, у которого всё началось правильно.

Не я сижу там, под серебристым тополем, в любом отражении, не я стряхиваю с плеч серебро тополиных листьев — и роняю с пальцев алые капли. Слышишь ты, в отражении? — кричу я вновь и вновь. Это не я.

Потому что у меня все началось правильно. И продолжилось, наверное, тоже правильно. И закончилось… почему мне так хочется знать, чем у тебя там закончилось, не-я из отражений?

Отражение дарит короткий, хмурый кивок. Смотрит пасмурно исподлобья: воин, дурак, вор… невидимка. У которого все началось неправильно. И потому у него все — не как у меня.

Все ли?

Жаль, он не может говорить. Может, я спросил бы его — как у него там. Идёт по новой дороге, проторённой, неизведанной — или спотыкается об узлы, связанные старухами-Мойрами?

В снах приходят вспышками — скрученные, намертво связанные нити. Разных цветов.

Шепот за плечами. Перекошенное лицо отца. Скрещённые клинки двух взглядов — черного и серого. Танец в вихре огненных волос — на солнечной лужайке…

Во сне я, кажется, кричу. Обращаясь к тому, над озером. Кричу одно и то же: скажи, есть ли у нас с тобой, что-нибудь общее? Что-нибудь вечное?! Может, там, в твоем списке Мойр все переписано не полностью? Может — есть строки, которые нельзя переписать?

Начинаешь ты правильно или неправильно. Идешь по прямой дороге или по кривой. А они, эти строки — не стираются. Оказываются впечатанными навеки. Незыблемыми вехами стоят на твоей дороге, только и ждут — когда их узнаешь.

Ты не даешь ответа, воин, дурак и вор. Не-я, у которого все началось неправильно. Отворачиваешься, прежде чем я задам тебе новый вопрос.

Может, у тебя там все продолжилось как следует? Не как у меня? Может, у тебя были правильные вехи?

И почему мне так сильно хочется — чтобы так и было?


— Особое блюдо, — сказал царек. Хихикнул подобострастно, блеснул зелеными, рысиными глазками. Изогнулся в пояснице погибче — а как бы еще свою любовь к царю богов проявить. Я хмыкнул — особое и особое, неси себе.

Памятную утку в меду это блюдо все равно не перебьет. Что она вообще ко мне привязалась, эта утка?

Наверное, виной всему день. Бывают такие дни — суетливые, дрянные. Дни-сундуки, в которые месяцами складываются неурядицы и дурные вести. Придет утро такого дня — а неурядицы в очередь выстраиваются: давайте, мол, можно!

Вот и этот денек складывался из мелких, ненужных дрязг, дробился, вцеплялся каждой мелочью… С утра что-то не поделили Сила и Зависть, твердолобые сыночки Стикс. Разворотили полдвора, прислугу перепугали. Потом заявился Мом-насмешник — с радостной вестью: «Радуйся, Владыка, я нашел Прометея, теперь можешь его карать!» И пришлось напоказ хмурить брови, отряжать отряд воинов, давать наказ — не упустить преступника! — а потом втихомолку отправлять Гермеса к Прометею, чтобы тот успел уйти подальше.

Потом Гермес что-то опять украл. После того, как слетал к Прометею. Это недавнее пополнение зевсовой коллекции побочных сыновей вообще крало постоянно и вдохновенно. Начал в пеленках, со стад Аполлона, а закончить попытался моим луком (после чего приобрел легкое косоглазие и утонченную горбинку — нос после перелома не сросся). Вот и сейчас утащил у Фемиды Правосудной ее весы, а Правосудная явилась ко мне за мерой справедливости. Меру я выразил тем, что поставил Гермеса провожать тени в подземный мир — и ему полезно, и я буду знать, что там творится. От Гипноса ничего не поймешь: лет двадцать является окосевшим после Посейдоновых пиров. Пиры вошли в песни, Посейдона, как и меня, прозвали Щедрым и Богатым, а я того и гляди полезу в подземный мир сам, потому что не понимаю — как это брат успел так хорошо спеться с тамошними жильцами.

Потом день разбуянился и подкинул мне братский визит: Зевс сидел до полудня и говорил о том, что в подводном мире не все ладно. Мол, какой-то рыбак решил с голодухи травкой закусить, а травка оказалась волшебной, ей еще Гелиос своих коней кормит… Ну, и появилось новое божество, какой-то Главк. Подчиняться, мол, не желает.

Я кивал с мудрым видом и замечал, что да, бывает всякое: у меня-то вон Кой, из титанов второго поколения, распоясался. У него, знаешь ли, подрос сынок Лелантос, так этот сынок, говорят, все вспоминает, как я жестоко поступил с Прометеем. К великанам наведывается вместе с папашей.

Да и остальные — Крий, Астрей, его сыновья-ветры — как-то не наведываются на Олимп. И к себе не зовут.

Боятся, что ли, моего милосердия и моей справедливости?

Да и смертные…

Царек Аркадии ухмылялся. Расписывал в красках: какое блюдо приготовил царю богов. Сыновья царька стояли тут же — почтительно подхихикивали папеньке.

Впивались глазами — желали посмотреть, как Великий, Гостеприимный, Грозный Кроноборец будет есть человечину.

— И откуда вы только лезете?

Царек моргнул. Смеха в рысьих глазах поуменьшилось.

— А?

— Лезете, говорю. Откуда. Вот поверишь на слово? За лунный цикл штук пять кощунников каких-нибудь объявится. Финиками не корми, дай богов принизить. Ты, например, слышал про Арахну, сын Пеласга?

Царек Ликаон молчит и трясет головой. Сыновья безмолвно моргают. Блюдо с искусно приготовленным телом несчастного заложника из другого города тихо стынет на столе передо мной. Дразнит аппетитным парком.

— Была такая лидийская ткачиха, которая как-то вызвала на состязание Афину Мудрую. Ты вот знаешь, что с ней произошло?

Спроси Ату-Обман — она тебе с удовольствием распишет, как Афина превратила Арахну в паука, да еще по лбу челноком пристукнула. На самом деле… не знаю, что там изобразила ткачиха из Лидии, но дочь убила ее на месте. И после несколько дней ходила хмурой и развлекалась в основном, побеждая Ареса на поединках.

Ликаон не знает. Он вообще стоит и моргает недоуменно, потому что Владыка должен проявлять гнев по-другому. Хмурить брови, голосом с высоты своего роста греметь. Всяко уж не болтать, будто пастушок с Крита.

Какая тебе разница, как я говорю и как веду себя, сын Пеласга? Ножницы Атропос над твоей нитью уже раскрылись.

И неужели ты в самом деле думаешь, что ты первый, кто попытался проверить мое всеведение, покормив меня человечиной?

Об остальных просто никто не знает. Значит, я сделаю так, чтобы о тебе узнали все.

— Кто ж вас так учил человечину готовить? Чеснок положили. Еще, небось, и в вине как следует не вымочили. Да ни один себя уважающий олимпиец такое в рот не возьмет!

Хотя за Эвклея я не ручаюсь.

«Ик!» — выскочило у горла Ликаона. «Ик! Ик!» — помогли ему сыновья.

Я сделал последний глоток вина из кубка. Поставил кубок. И продолжил тихо:

— А сам-то ты пробовал, сын Пеласга? Раздели же со мной чудесное блюдо. Отведай первым — в знак моей особой милости. Я окажу эту милость и твоим сыновьям — пусть и они насладятся божественной трапезой.

Смолкло хихиканье. Намертво. Страх мгновенно выбелил лица.

— В-владыка…

— Ешьте.

Под моим взглядом — холодным, пристальным, владычьим, царек протянул трясущуюся руку к блюду. Взял кусок, измазав пальцы мёдом, прилежно стал пихать в рот.

— Где же блаженство на твоем лице, о Ликаон? Или ты хотел угостить бога богов невкусным блюдом?

Царек поспешно добавил блаженства на лицо. Зачерпнул из блюда второй кусок, торопливо запил вином, потянулся за третьим, отчаянно скалясь, показывая — ничего, мол, не хотел такого, кушай на здоровье, бог, блюдо — вкуснейшее.

Амброзия пополам с нектаром.

За царьком, толпясь, потянулись сыновья. Подошли, повинуясь моему безмолвному кивку. Протянули руки, стали хватать куски, в горло пропихивать.

Кто давится, а кому, видимо, и не впервой. А кому вообще все равно — человечина и человечина, приготовлена неплохо… Вот еще б чеснока побольше — и вообще совершенство.

Сколько же у тебя сыновей, царь Аркадии? Двадцать… больше? Было бы у меня столько сыновей — я бы, наверное, в Тартар бы уже сиганул. Потому что не знал бы — кто…

Мне, впрочем, и одного хватает.

— Никтим!

Это Ликаон машет вымазанной в жиру рукой, зовет к столу любимчика. А младшенький Никтим что-то там застыл за спинами старших. Вздрагивает губами, но смотрит твердо.

— Отчего же ты не разделишь со мною эту трапезу?

— Я… не могу. Не могу, Владыка. Карай, если хочешь.

Я кивнул. Хочу, мол. А как же — очень хочу.

В пальцах возникла белая стрелка, которой не нужна тетива. Для кощунников я не доставал лук Урана — слишком жирно будет…

Адамантовая молния сверкнула, поражая первого. Холодно блеснула, вонзаясь в грудь второму. Опалила волосы третьему. Четвертый заклокотал пропоротой глоткой…

Стрелка, игрушка матери-Геи, вела счет небрежно, с ленцой. Покидала пальцы хозяина — возвращалась. Сновала туда-назад деловито, как торговец в базарный день.

Раз-два-три-четыре, раз-два-три… сколько там еще осталось?

Кажется, нисколько.

Младшенький — Никтим — смотрит широко раскрытыми глазами на тела братьев. Еще теплые. В пальцах — еще куски страшной трапезы. Рты полураскрыты — будто собираются вина к трапезе попросить.

А аркадский царь Ликаон в бешенстве. Оскалился диким зверем, рычит из глубины глотки:

— Будь ты проклят, Кронид! Ты не всесилен — все знают, что скоро… скоро-о-о-о-у-у-у!

Лицо царя вытянулось в морду, речь переплавилась в сиплый, болезненный вой. Затрещал праздничный хитон, на руках прорезались когти.

Когда он грохнулся на четвереньки, я подождал еще. Пока появится хвост и пожелтеют глаза. Пока рот, изрыгавший проклятия, станет алой пастью с желтыми клыками.

И тогда уже обронил тихо:

— Раз тебе так нравится — будешь жрать человечину до скончания дней. Ты и твои потомки.

Волк хрипло рыкнул, прижал к голове уши, наморщил лоб в оскале. Потом опустил лобастую башку и с аппетитом взялся за того сына, который лежал ближе.

Я развернулся и вышел из зала. Махнул только Никтиму — идем, пока твой папочка не перегрыз тебе горло.

Новый царь Аркадии последовал за мной, всхлипывая и запинаясь по пути.

— Дворец сожгите, — сказал я коротко. — Хочешь — можешь придумать, что я его молнией испепелил. Разрешаю.

Вроде бы, он кивнул. Или, может, голова затряслась, кто там знает.

— В-владыка, а…

— Что?

— А… отец?

— Получил свое. Что ты с ним будешь делать — мне безразлично. Хочешь — посели в золотых покоях. Венец на голову напяль. Хочешь — сдери шкуру. Хочешь — прогони в леса или спали вместе с дворцом.

Впрочем, венец — это я бы не советовал. Людоед — он и есть людоед.

— Не нарушай закон, новый царь Аркадии. Я еще отпирую у тебя.

Вот уж чего он перепугался чуть ли не больше, чем отцовской участи. Но все-таки закивал, начал уверять, что будет рад приветствовать меня в новом дворце, как только построят…

Я хмыкнул. Может, следовало чаще пировать у Ликаона раньше. Выяснить между делом — как он растит таких понятливых сыновей. И таких почтительных. Не то что…

Кивнул на прощание и шагнул прямо на Олимп, не утруждаясь встать на колесницу.

Говорят, Зевс Морской любит дельфином перекидываться, когда торопится к себе в глубину. Только вот Владыке неба и земли недосуг летать птичкой.

Особенно в такой паскудный день.

— В-в-в-владыка!!

А я-то надеялся, что успею на родном троне хотя бы час посидеть. Нет, не судьба, видимо. Говорят, есть у Япета-титана в доме сосуд, где он прячет беды и болезни — так вот, нужно послать к нему гонца, спросить — сосуд никто не разбивал? Не переворачивал?

Явился Владыка к себе в вотчину и до дворца еще дойти не успел, как…

Начальник охраны. Один из оставшихся куретов. Пыхтит, задыхается, сейчас мне сосуд с неприятностями начнет на голову опрокидывать.

Что там может быть?

Драка с утра — было, Зевс — был, на Гермеса жаловаться приходили. Что тогда?

— Твой сын, Владыка…

Мог бы догадаться. Вон, из дворца глухие удары слышатся.

— Опять с Афиной? — скучно спросил я, не ускоряя шаг, но и не замедляя.

С Афиной Арес дрался часто, всегда — с одним и тем же результатом: Афина, торжественно сдувая со лба упрямую прядь, легко шагала по своим делам, Арес тащился к лекарю Пэону, залечивать раны.

Только вот курет мотает головой — странно.

— Что, с Аполлоном?

С сынком Зевса Арес схватывался тоже нередко — по любому поводу, чаще — без повода. После этого к Пэону обычно ползли вдвоем.

Если подумать — с кем он вообще не схватывался? С Гермесом — было (последний раз — в прошлом месяце, когда Гермесу вздумалось поживиться любимым копьем моего сынка). С Гипносом — было (с этим-то за что?!). С близнецом Гипноса — пересеклись два года назад, Арес получил рану в бок, в плечо, метку на лице и «Бездарно дерешься» напоследок (огорчился он не из-за ран). С Посейдоном — и то как-то раз успели зацепиться. С Силой и с Завистью, с младшими титанами, с…

Кто-то любовниц себе собирает, а кто-то вот драки.

Так с кем он еще не схватывался, мой сын и моё воплощённое пророчество?

— С… с Гефестом!

Ну да, с этим не схватывался пока что. Видно, сам понял это.

Потому и схватился.

Не во внутреннем дворе, не в поединке. В мегароне дворца, в драке — смертные друг другу морды так бьют. Боги, правда, тоже бьют — только вот последствий от этого побольше.

Из дворца мне навстречу выскочила Гестия. Крикнула срывающимся от волнения голосом:

— Скорее! Я хотела разнять, а они не разнимаются… я за Герой послала уже!

Но торопиться я не стал. Неспешно прошел по коридорам, усеянным крошевом от стен, разбитыми статуями, испепелёнными цветами, пылью, оставшихся от драгоценных ваз. Прислушался к воинственным выкрикам, ругательствам, боевым кличам (орал в основном мой, Гефест просто ревел. Он легко впадает в неистовство, этот сын Зевса). Постоял у развороченных дверей мегарона, одну даже с уважением тронул пальцем — причудливая ковка была выгнута и перекручена.

А потом уже шагнул внутрь и полюбовался на битву.

По стенам мегарона непринуждённо гуляло пламя. Прогуливалось, мягко ступая, по коврам, вытканным золотыми нитями. Ухало, обнималось с колоннами. Веселясь, танцевало между крошева лавок, столов, стен…

А эти двое давили друг друга в яростных объятиях, хрипя. Казалось — в глотки друг другу вцепятся. Хотя нет, хрипит Гефест, он сверху — навалился и давит, правильно использует вес.

Что использует Арес — непонятно. Может, стратегию какую-нибудь вырабатывает.

А может — задыхается, только вот пальцы на шее у божественного кузнеца размыкать не желает.

Вот извернулся, ударил лбом (хрустнул нос Хромца), грохнул локтем, коленом… да куда ж ты, он же сейчас на тебя и повалится! А-а, что толку смотреть.

Я поднял царственный жезл (откуда он там взялся, в руке? Откуда-то всегда брался) — и драчунов разнесло по разным стенкам. Впечатало накрепко — со всей дури, так, что дальше не захотелось.

— Воины, — сказал, оглядывая поле брани. — Или вам наскучил Золотой Век?

Может, и наскучил. Сплошное благоденствие без конца и края. Роженицы замучались мальчиков воспитывать — куда их столько девать, когда никто не убивает? Тучные стада гуляют по Элладе. Плодятся люди Золотого века, Серебряного (оказывается, их Крон создал, а что мы их не сразу заметили — так медленные они, заразы), Медного (кто создал этих — не знаю, но кто-то создал). Кентавры, нимфы, божки, сатиры… Ешь, пей, веселись, удаль на соревнованиях показывай.

Только вот кому-то мало — на соревнованиях.

— Папочка пришел, — сказал Арес едко, отплевывая ихор. — Сейчас гневаться начнет. Молниями бросаться. Всем по справедливости.

Гефест ругнулся от противоположной стены. Попытался подняться — и не смог без костылей. Костыли были основательно разломаны и валялись на середине зала — так, будто их как метательные снаряды использовали.

А может, и использовали.

Кузнеца я на ноги поднял мановением руки.

— До Пэона дойдешь? Или позвать слуг?

Сын Зевса понуро кивнул головой — пойду. Тяжко, припадая на искалеченные ноги, потащился к выходу.

У выхода его догнал голос Ареса. Какой голос — шипение!

— Помни, что я сказал тебе. Если только на нее посмотришь…

— Отцу пожалуйся, — буркнул кузнец и пропал в коридоре. Правда, перед этим бросил на меня опасливый взгляд… с чего бы?

Помогать наследничку подняться я не стал, да и не требовалось — сам отскрёбся от стены. Смотрел, тяжело дыша, только глаза поблёскивали из-за спутанных смоляных прядей.

«Ты хотел меня видеть… отец?»

Вспыхнуло вдруг под веками, показалось: юноша-пастушок стоит на зеленом холме, сжимает в ладони лук. Позади неспешно выступает коза.

И взгляд — полный предназначения взгляд из-под наползающих на лоб черных волос…

Тот же? Нет.

Другое время, другое отражение. У этого вон золотится на скуле божественный ихоровый кровоподтек. Губы разбиты, нос приплющен, на лбу шишка рогом вырастает. Плечо вывихнуто, что ли? И глаз заплыл, от этого сверлить взглядом отца как следует не получается.

Что вот можно сказать такому своему предназначению?!

— Бездарно дерешься.

Ареса будто молнией шарахнуло. Хотя… Лучше бы молнию и бросил. Откуда оно выскользнуло — непонятно.

— И давно ты повторяешь слова Таната Подземного, отец?

— А ты давно ли сражаешься с калекой? Или решил брать пример с дедули Крона? Бить тех, кто слабее?

— Слабее?!

Глаза сына — черные, как мои — высверкнули нешуточно. Ага, как же, слабее — да этот сын Зевса, когда машет молотом…

— Уран был слабее Крона. Потому что спал. Гефест слабее тебя. Потому что у него есть видимая слабость. И даже ее ты не смог использовать в бою. Свою скорость против его неподвижности. Ты бездарно дрался.

— А ты хотел бы, чтобы я — что? Ударил его по ногам? Лишил костылей? Выиграл бы, используя любую подлость?!

— Так ты ввязался в драку, чтобы благородно стоять на месте, пока он по тебе попадет? Если уж решил драться — дерись до победы. Иначе не начинай боя.

Арес хмыкнул — вышло ядовито. Вытер текущий из носа ихор остатками гиматия. Глаза закатил — мол, началось, ну как же… Как бы уши заткнуть?

— Из-за чего хоть начали? — спросил я. Сын молчал. Глядел исподлобья хмуро, сопел и не говорил ни слова. И по всему было видно — ответа мне не дождаться.

Хотя на что они мне сдались, эти ответы. Я же здесь, кажется, вездесущий.

— Афродита? Так?

Арес дёрнул ушибленным подбородком. Ничего не сказал.

Ну да, богиню любви видели выходящей из покоев сына. И не раз. В покои Гефеста она тоже наведывалась. Да и Зевс ведь ее сватал за Хромца. Еще у меня согласия спрашивал, хотя кто я Афродите, рождённой из пены? Дал согласие — если согласна будет Киприда. Видно, сватовство оказалось удачным (не кто-нибудь — Владыка Моря замуж за сына зовёт).

— Она сговорена за Гефеста, — сказал я тяжело, — и сама на это согласилась. И тебе быть на ее свадьбе — скорее всего, она состоится после твоей.

— Пошли Афину, — выплюнул Арес. — Она представит Олимп лучше, чем я.

Не сомневаюсь. Хорошо хоть, вслух это не сказал. Договорил:

— А ты влез сегодня в драку с родичем будущей жены. Зевс не особенно любит Хромца. Но это его сын. Это не может не вызвать его гнев.

— И что он сделает? Отменит помолвку? И отдаст Кору в девственные богини или за Аполлона? Ты зря тревожишься, отец. Страх перед тобой так велик, что Зевс едва ли насупит брови. Даже если бы я явился на пир с головой Хромца.

Судя по блеску его глаз — ему этого хочется.

— Ты примиришься с Гефестом.

— Нет.

— Принесешь ему извинения.

— Нет.

— Отдашь дары — на сегодняшнем пиру.

— Могу ему в морду еще раз заехать. Или двинуть копьем — какой дар предпочтёшь?

— Ты меня слышал.

— А ты слышал меня. Что ты сделаешь, если я не примирюсь с ним? Посадишь до свадьбы на цепь? Выйдешь против меня сам на поединок? Так давай же! Проверим, кто из нас дерется бездарнее. Сколько можно осторожничать и договариваться — Владыка ты или не Владыка? Так ведь могут подумать, что ты боишься Зевса… или Гефеста… или меня.

Пальцы дернулись. Сжались на жезле власти — казалось, жезл сам повел руку: покарать дерзкого!

— Гневаешься, отец? — спросил Арес, темнея глазами еще — до Тартарской ночи. — Так покарай меня — чего тебе стоит. Ты дерешься не бездарно… так ведь, отец?

Давай же, шепнула тьма в глазах сына. Мягко, ласково, искушающе. Ударь сейчас, пока ты Владыка, пока ты — в полной силе. А еще лучше — подними лук и закончи со своим роковым предназначением.

С вязким страхом, который двадцать лет не дает спать, с вкрадчивым шепотом из прошлого: «Тебя свергнет сын, сын, сын…»

Стрелу и в Тартар — и пусть Пряхи на Олимпе подавятся гнилыми пророчествами!

— Ну же, — шепнули губы сына. Рокового пророчества. Он стоял, готовый к удару. Меч держал наотлет: соберется отразить удар? Нет?

И под ногами — словно трещинки льда. Отвратительного, тонкого, стигийского. Вдруг все же можно исхитриться — и избежать, но вдруг это — уже сейчас, и у меня дрогнет рука, и я не выиграю этот бой, потому что в ушах — тревожный гул пророчества…

— Что же ты, отец? Или боишься?

Щенок! Доведет ведь — полыхну, совью стрелу из владыческого гнева и действительно — всажу любимому сыну в глотку, лишь бы не слышать правды.

Потому что боюсь. Очень боюсь. Того, что видел однажды.

Куски тела отца, омытые черным ихором, неспешно падают в глубь Тартара. Свидетелей нет — подземный мир отвернулся, и пастушок-лучник торопливо сбрасывает черные куски в глубины Бездны. Слыша ее визгливый хохот: «Еще! Еще!!»

— Арес! Что здесь происходит?!

Мелькнул блик — золотые волосы в высокой прическе, золотая вышивка на пеплосе. Миг — и жена стояла между нами.

Спиной к Аресу, лицом ко мне, так что показалось — мать заслоняет непутевого сына.

— Аид! Неужели наш сын вновь разгневал тебя?! Умерь свой гнев, прошу — я уверена, он не таил ничего злого…

Выдохнул — с немой благодарностью к жене. Испарил из руки лук (откуда там лук?! Я что — был настолько близок..?). Позволил себе корявое подобие улыбки.

— Радуйся, Гера. Наш сын решил показать свою удаль в битве с Гефестом. Неудачно, так что мне придется подучить его сражаться…

— Не тебе меня учить, — прошипел из-за материнской спины Арес.

Гера обернулась. Теперь стояла спиной ко мне. Так что показалось — жена заслоняет непутевого мужа.

— Хаос Животворящий, да что же это?! Это так Гефест? И перед самым пиром у Зевса — ну, как же вы так схватились, ты же знаешь, какой сегодня день, ох… плечо болит? Пойдем, пойдем, нужно скорее протереть раны нектаром и амброзией, лишь бы только на лице меток не осталось, ну, что же это такое…

Я не стал слушать, как Арес бубнит разбитыми губами, что обойдётся без помощи. И что вообще — плевать ему, как он там будет выглядеть на пиру. И что вообще Гере лучше отпустить его гиматий, ибо он не несмышленный мальчишка…

Знал, чем закончится. Горячим: «Кто же ты тогда, Арес? Сколько раз я тебе говорила — не заставлять отца гневаться?»

Ушел из разгромленного мегарона.


* * *

Отношения с сыном складывались — хуже некуда.

Просто принимать свою Ананку, когда сын мал, лежит в колыбельке и тянет к тебе ручки. Сказать: я выращу, я буду любить, я дам ему всё…

Когда сын взрослеет и всячески показывает, что недрагоценному папаше осталось недолго — смириться с Ананкой почему-то труднее.

Может, я мало старался, не знаю. Сейчас помнится — вроде бы, и себя не в чем упрекнуть: и времени сыну — побольше, и ласки — сколько могу, и подарки, и разговоры, и сказки, и осторожно, очень осторожно, без суровости — к шалостям…

Наследник все же. Единственный. Пророчество, не пророчество…

Потому я старался дать ему все, чего не было у Афины. И вот, получи: Афина на Олимпе, Арес — старается с Олимпа сбежать, Афина помогает и знает все о царстве — Арес знать ничего не желает.

Афина же его и во всех видах боя уделает.

Может, за всеми моими попытками — научить его быть колесничим, и метать копье, и сражаться на мечах, и стрелять — слишком ясно слышался грохот пророчества: «Тебя свергнет сын, сын, сын…»

Я давил его и напоминал, что еще есть время, что я люблю наследника и я не мой отец… Но кровь Крона голосила в венах, рыдала каждой каплей, и черные глаза сына — слишком мои глаза — смотрели каждый раз — двумя неотвратимостями.

Я пытался. Сын тоже пытался — по-своему.

— Хочешь научиться стрелять, сынок?

— Не хочу.

— Почему? Твой отец лучник.

— Я не мой отец.

— Лучник и Аполлон. И даже Уран-небо!

— Ну и что?

— Тогда каким оружием ты хочешь владеть?

— Никаким.

Когда это случилось? Куда исчез беспечный смех малыша, который тянул руки к отцу? Который доверчиво цеплялся за мой гиматий? Просился со мной в конюшню («А меня на колесницу поставишь?») Когда?!

В шесть его лет? В семь? В девять?!

Но он начал сперва ломать луки и выбрасывать мечи, и прикапывать копья в саду. Мастерству колесничего учился, но у Гелиоса («Он — лучший»). Если я пытался рассказать ему о царстве — затыкал уши. Потом просто забивался в угол и сидел там, глядя исподлобья.

Сражаться научился, уже когда начались драки с Афиной. Бросил мне коротко: «Я хочу владеть мечом и копьем». Освоил навыки — и начал оттачивать в ежедневных стычках со всеми.

Исчезал, прятал глаза или смотрел с затаенной ненавистью (за что?!). И перечил во всем, до мелочей.

Что уж говорить о крупных ссорах.

Так, что искушение взять лук и… закончить возникало в третий раз только за этот год.

Спасала — его и меня — только Гера. Заслоняя сына от отца. Заслоняя отца от сына. Кружила, будто птица, по дворцу, почти не отлучаясь. И — вмешивалась, разводила, смягчала ссоры…

Мерила испуганным взглядом мое лицо — каждый раз, даже если трехлетний сын просто амфору расколотил: не передумал? Не буду глотать наследника?

Когда Зевс предложил женить Ареса на Коре — она обрадовалась. Даже несмотря на то, что это Зевс. Мол, будет у мальчика свой дворец, подальше от папашиного — может, хоть полгода не сцепятся.

Может, хоть полгода не придется становиться щитом — между двумя клинками.

Я тоже был не против этой свадьбы. Понятно, конечно, что братец решил подобраться поближе к будущему Владыке Олимпа… ну, мне-то что. Опять же, о красоте юной Коры ходят развесистые сплетни — может, хоть она вытеснит в Аресе страсть к Афродите (а брак с Афродитой для трона Олимпа ничем хорошим не кончится). Если эта дочка Деметры ещё и характером в маму пойдёт — Афродита вообще на Олимп носа не покажет, чтобы не быть превращённой во что-нибудь изобретательное.

Арес принял новость о своей женитьбе без восторгов. Но и без особенных трепыханий, с равнодушием. Кора так Кора. Свадьба так свадьба.

Такая покладистость как-то даже и настораживала. Но пока что все шло ровно: обменялись дарами, совершили обряды сговора… теперь вот в честь помолвки отпировать да на невесту посмотреть — и все, можно женить сына.

А потом… потом…

«Потом» стало как-то привычно в последние годы. Ловил себя не раз — слишком часто об этом думаю, хотя мне скоро станет наплевать — что там потом, в Тартаре-то. А вот — готовился. Раздавал распоряжения Гере, Силе, Зависти. Старался избавиться от кощунников и заговорщиков — чтобы сыну, который свергнет меня, легко было править.

От этого иногда издевательски зудело между лопатками — мол, что, Кронид, может, еще и повернешься, чтобы удар принять?

Маленький Кронид…

А-а-а-а, опять она. За двадцать лет не насмотрелась из-за плеч. И, могу поспорить, все с тем же: не ходи ты, маленький Кронид, на смотр невесты.

— Опять?

Маленький Кронид… я говорила тебе

— Ты говорила. Я слушал.

Десять лет назад меня звал посмотреть на дочь Зевс. Я услышал предупреждение. И отказался. Восемь лет назад праздновалась годовщина освобождения Циклопов Зевсом. Я услышал предупреждение Ананки. И сослался на важные дела. Пять лет назад, в годовщину Зевса и Деметры, я снова не поехал, вызвав уже обиду брата.

Но не видеть невесту сына, притом, что я же еще и церемонию буду совершать — это уже верх глупости. Гера посматривает недоуменно — я свалил на нее чуть ли не всю подготовку к свадьбе. Обиженный Зевс шлет гонцов. А я внимаю гласу Ананки моей и раз за разом бегаю от юной Коры — что там в ней такого-то, в этой Коре, мне уже интересно!

— Ты будешь слеп, маленький Кронид…

Глаза, что ли, выест?

Буду слеп, буду глух, буду иным — слышали, знаем. Вот и сейчас — все тот же упреждающий шепот, от которого я теперь уже решительно отмахиваюсь.

Некогда предупреждения слушать. Мне тут нужно на пир. Торжественно объявить будущий брак моего наследника с Корой, дочерью Зевса и Деметры. Попутно посмотреть на эту самую дочь Зевса и Деметры. А то я только знаю, что она вроде как рыжая. Не обознаться бы при встрече с будущей невесткой.

Обещал же я когда-то — буду на свадьбе сына. Пришлось, правда, свадьбу немного поторопить, потому что у меня было опасение, что сын меня в Тартар отправит до нее… Хотя свадьбу мы наметили через месяц, так что еще может отправить. Ну, побуду хотя бы на помолвке.

И вообще, у меня там пророчество за плечами. В конце концов — разве может со мной случиться что-то хуже, чем оно?!

… оказалось — может.


* * *

За годы правления пиры успели стать привычными. Обязательными и необременительными. Словно повседневная обязанность, к которой частенько возвращаешься — не лучше многих и не хуже. Как братские визиты, жалобы Деметры или необходимость в очередной раз разнимать Ареса с Афиной.

Словно тропа, которой ступаешь в тысячный раз. Вот тебе яства столпились при дороге — а вот и кубки с вином их догоняют. Лица-маски — Зевс лучится радушием: «Ну наконец-то!», Деметра улыбается напоказ, а сама, небось, опять на муженька гневается (что, опять бегал по нимфам?! Сколько можно уже). Выводок зевсенышей — Гермес шепчет что-то вожаку сатиров — новые козни строит. Аполлон сегодня что-то встревоженный и словно на иголках сидит — и вместо него за кифару берется его сестра, у нее, оказывается, тоже неплохой голос. Ведут томные хороводы нимфы. Пригорюнился томный Гименей — вот уж странную долю себе выбрал этот сын музы Урании. Умирать от тоски на свадьбах ему показалось мало — и он теперь умирает от тоски еще и на предварительных пирах, вздохи с другого конца стола слышны. Афина пляшет с нимфами — в нетерпении дожидается соревнований. Кивает на лицо Ареса, с которого до конца так и не сошли отметины:

— Добавление к брачному убору, брат? Я слышала, тебе намял бока Гефест? Не огорчайся, может, в таламе на ложе ты будешь более удачливым.

Ловит мой взгляд — прикусывает язычок. Арес и без того сидит мрачнее Тартара — не хватало совсем отравить ему обручение.

Афродита тоже в танце. Порхает от одного бога к другому, строит глазки Зевсу, мне, молодым титанам, Гермесу… что-то не похожа на исходящую скорбью, неужто я ошибся, и Арес все-таки не из-за неё?

Впрочем, так даже лучше.

Пир топает привычной дорогой. Между гостей шляется Ата — мимоходом рассказывает небылицы про Владыку Подземного, Ужасного Посейдона, который настолько суров, что не появляется на братских пирах. Ну да, ну да, — отхмыкиваются многозначительно. Мы бы посмотрели, как бы он на пиру появился. Перед темными очами-то старшего брата. Интересно бы знать — Владыке Посейдону такое вообще надо?

Хотя какой он Владыка… вон, Гипнос вовсю разливается о том, что братец все больше пирует на поверхности. А в вотчину — так, наведывается время от времени.

Хотя какая она ему вотчина, в самом деле.

Мы с пиром идем привычной тропой — вместе. Я произношу тосты и уверяю, как рад буду в очередной раз породниться с Зевсом (хотя непонятно, куда нам еще родниться). Зевс уверяет меня, что и так Ареса почти сыном считает, ну а теперь…

Пир жует, поет, пляшет, гудит, сплетничает. Мом Злоречивый развлекает гостей вовсю, Гермес уже опять у кого-то что-то стянул — ну, никак не успокоится… Если выбраться, побродить незаметно (даже и без шлема) среди гостей — можно такого наслушаться…

— А правда, что Гефест сватался за Афродиту?

— А он разве не за Афину сватался?!

— Нет, к Афине-то он как раз без всякого сватовства, а она…

— Копьем — и бежать?

— Что ж вы, Афину не знаете? Копьем — и для надежности ногой под дых!

— Да не под дых, а под это самое… Вон, Гефеста даже на пиру нету — это ж как она его…

— Ой, было б куда целить, не Приап, как-никак!

— Ну, не Приап, но тоже вполне… и вообще, ты Приапа видела?! Ужас! А вообще, хотя…

— А Гестия правда была в подземном мире?

— Да, она же мне рассказывала. Река, говорит, огненная — красотища! Это Флегетон-то ей красотища, представляете!

— Так ведь если учесть, что она туда в сопровождении Жестокосердного таскалась — может, и впрямь — красотища…

— Что я пропустила? Гестия — и в сопровождении Железнокрылого?

— Ой, да там такая история…

Нет там истории. Вернее, есть, но я ее знаю — вездесущему Владыке положено. Действительно, брат Гипноса выбирается к кострам Гестии. Ничего себе особенного не позволяет, да и выбирается раз в год, не чаще.

Все это уже и странным чем-то перестали считать: сестренке дай волю — она бы к себе половину подземного царства приклеила. После ее визита в подземный мир к ее кострам еще долго приползали подземные. «Греться!» — ликующе поясняла Гестия. На Олимпе она бывала редко, говорила что-то о том, что в золотых очагах огонь не живет… я делал вид, что не понимаю. Зато она подолгу пропадала здесь, на Элевсине. И сейчас вот среди пирующих — рассказывает, какой убор они с Афиной выткали для юной Коры.

Впрочем, уже время. Пик солнечного дня прошел, и золото льётся на лужайку у Парнаса, не обжигая травы — Гелиос направляет бег своей квадриги к закату. Пронзительным румянцем покрываются небесные овцы — облака Нефелы. Арес бросил на Афину последний хмурый взгляд, подался во дворец будущего тестя: сейчас ему нельзя видеть невесту.

Зато будущему свёкру — можно. Вон, Зевс уже расписывает, как ему жаль, что я не увидел раньше и раньше не оценил. И вообще, почему это я не являлся на пиры, когда звали?

— Боялся, что ли? — усмехается брат и передаёт кубок с вином.

— Дела иногда бывают важнее пиров. Сам знаешь, с титанами неспокойно.

— Ну, ради такой красоты мог бы и выбраться. А то сговаривали — и то вслепую. Я-то думал — сам явишься… сравнишь, выберешь наследнику — чтобы красотой… гм, равна Афродите… Да и себе — вторую дочь… Но ты прислал Геру!

— В этом я доверяю выбору жены, брат.

Зевс только хмыкнул. Смерил взглядом Геру («Такой жене — почему не доверять!»). Потом махнул туда, где на зелёной лужайке уже сходились плясуньи, где шли пока еще в неспешном танце Афина-дочка, и сестренка-Гестия, и Артемида Зевса, и…

Кажется, меня еще догнал крик, стон, вопль из-за плеч: «Не смотри, невидимка-а-а-а…» Догнал поздно: я уже взглянул.

Уже смотрел — не в силах отвести взгляд. На свою будущую невестку.

Я ли?

Нет, это не я.


* * *

Нет, это не я. Не Аид Громовержец, Владыка Олимпа. Не Эгидодержец, Гостеприимец, Щедрый Дарами, Справедливый и Мудрый. Не хозяин Золотого Века, у которого всё началось правильно.

Прикажу ногам — они не двинутся: вросли в землю. Не дрогнет спина: срослась с троном. И руки не поднимут кубок: висят плетью.

И глаза отказываются моргать: они не видят больше мира.

Нет больше мира.

Есть она, танцующая на зеленой лужайке.

Есть я, оглохший, ослепший, как… никогда: лучнику нельзя слепнуть, ему нужно точно видеть цель. Онемевший и забывший дышать: зачем тратить принадлежащий ей воздух? В один миг лишившийся всего, чего добивался — годами, за что боролся — годами…

Правления. Величия. Трона. Всего.

Хтония нет на моей голове, но я невидим, потому что меня нет больше.

И у меня больше ничего нет. Потому что у меня нет ее.

Золото трона, на который мне пришлось сесть на пиру, ласкается к пальцам — будто хочет утешить, касается плеч — словно стремится удержать от непоправимого. Прости меня, родное золото, я понимаю, что ты хочешь помочь…

Но непоправимое свершилось. Я гляжу на дочь Деметры и Зевса, свою будущую невестку, и чувствую, как стрела, которую никто не посмел бы спустить с тетивы — как она не спеша отравляет своим ядом все мое существо, и меня больше нет.

Есть — ее взлетающие в воздух в танце кудри, сияющие медью. Зелень взгляда, которым она ласкает травы — менее зеленые, чем ее глаза. Звуки ее смеха — она тихо смеется в упоении танцем, который больше похож на полёт.

И сам этот полёт, каждое движение которого втискивает отравленную стрелу глубже в мое сердце, хотя я и так никогда не смогу ее выдернуть.

Улыбка, из-за которой Гелиос-Солнце держится подальше от этой поляны: ему с его колесницей нечего противопоставить…

И тихий звон бронзовых браслетов на ее запястьях, и нежность губ, и абрис плеч, и все то, что я нетерпеливо вбираю глазами, все то, что проникает в меня и течёт в крови и отбрасывает меня-Владыку на годы назад, превращая в черноглазого пастушка с Крита.

Я не лучник — мишень. Неудачливая мишень, не успевшая увернуться. Где-то там, позади, глохнет крик верной заплечной спутницы — теперь я понимаю, почему она с самого начала советовала не женить сына на дочери Деметры. Запоздалое, ненужное понимание — потому что мне сейчас вообще ничего не нужно, кроме нее, потому что я уже поймал грудью проклятую стрелу, потому что сейчас передо мной — тайна. Коснись — и разгадаешь. Это что-то такое простое, вроде песни о том, чтобы стоять и смотреть на нее, забыв обо всем остальном, потому что ее танец, смех, волосы — это важнее… важнее… чего?

Ответ был на подступах, я чувствовал его кожей, ощущая себя легко, как никогда, испытывая почти свободу от всего наносного, каких-то мелочей, которые я придумал сам для себя…

Потом на солнечную полянку пала тень — облачко набежало на Гелиосову колесницу, и в ушах отдался далекий голос из прошлого. Мой собственный.

— Что будет, если ты полюбишь? Если я полюблю?

Ты помнишь, кто она, Кронид? Та, которую ты сватаешь за сына. Ты помнишь, почему она улыбается тебе сейчас? Потому что ты — ее будущий свекр. Ты помнишь, что сейчас пир и дороги назад нет?

Ты помнишь, кто ты, Кронид?!

…да какая, в общем-то, разница.

Я же просто сижу на пиру у Парнаса, любуясь самым прекрасным существом, какое мне доводилось видеть — куда там Афродите с ее томными взглядами и безукоризненной улыбкой! Я никуда не собираюсь, мне и здесь довольно неплохо, и я даже не понимаю, что это так стучится ко мне в виски запоздалым гостем… какие-то стихи… строки из закона… пророчество!

Родное золото трона обожгло пальцы. Сверкнула в глазах безумная улыбка матери, похожая на улыбку отца, и отдалось внутри грохотом скорого обвала: «Тебя свергнет сын, сын, сын…»

И я рванулся обратно к себе, к Владыке. К обреченному правителю, который скоро окажется в Тартаре и сможет еще раз поздороваться с отцом. У которого не может быть любви.

Да и всего остального тоже.

Выдохнул. Опустил глаза. Потом поднял.

Оказывается, они все смотрели на меня. С вопросом. Танец кончился, и теперь Владыке следовало бы что-нибудь сказать в честь знакомства с невестой. Похвалить танец. Ободрить.

Объявить, что браку быть.

Долг обрушился на плечи так, будто я пытался поднять на них Олимп.

Нестерпимо желая исчезнуть, я поднялся с трона. Вознес перед собой чашу. Убить дрожь и хрипотцу в голосе было трудно, но я не промахнулся.

— Радуйся, юная Кора! Никогда не видел я такого дивного танца. Брат мой говорил мне, что ты прекрасна, и теперь я убедился в этом сам — и то, что я вижу, стократ лучше любых слов.

Слова… слова — шелуха. Мелькнуло вдруг: почему шелуха? Откуда?! Порошат и порошат, будто легкий первый снежок на севере. Скрывают измученную землю, под которой таится источник лавы. Тронь — выплеснется огнем из груди.

— Прими же этот дар, дочь Зевса, в знак нашего знакомства и в память об этом дне!

Гера набрасывает на твои плечи покрывало, которое они с Афиной ткали и вышивали вместе. На покрывале цветут червонным золотом неведомые цветы, и твои кудри загораются еще ярче.

— Радуйся, о великий Владыка. И я слышала многое о тебе и всегда мечтала тебя увидеть. Благодарю за твой дар — он прекрасен.

Прекрасна — ты. В свадебном покрывале, которое я сам тебе преподнес и которое почему-то не успел испепелить — а надо бы. Жаль, этот миг, когда мы стоим напротив друг друга, слишком короток, Кора — и я не успеваю как следует заглянуть тебе в глаза. Что там? Рассказы о великом Владыке, хозяине Золотого Века — на такого и посмотреть-то боязно? Бесконечные внушения Деметры: «Это же Климен Олимпийский, дочка, только не выкини что-нибудь, в своем духе!» Бестревожные дни на Элевсине, заполненные играми с нимфами и собиранием цветов, и осторожные вопросы: «А этот… ну, старший брат… он какой, очень строгий?»

Так ты хотела увидеть меня? Жаль, я не успеваю увидеть — почему: ты прячешь взгляд под медными ресницами. И хорошо, что ты сама не умеешь читать по глазам, юная Кора. Иначе мне труднее было бы исполнить долг.

Навязший в зубах, тяжкий долг — на двоих с Зевсом.

Объявление, что свадьбе быть.

— Здесь и сейчас говорю тебе, Зевс: свадьбе между нашими детьми быть!

— Здесь и сейчас говорю тебе, Аид…

«Будет. Будет. Будет», — ударило в виски. Глухо, раскатисто. Свадьбе… быть — отдалось полынным привкусом в горле. Юная Кора взглянула с испугом — наверное, что-то все-таки увидела на лице — и я торопливо махнул рукой, сел на место, отгородился золотым кубком…

— Ты чего, брат?! Свадьбу празднуем, не поминки справляем. Хей! Чаши поднимем за Ареса Клименида и дочь мою, Кору!

Звякнули чаши. Вино хлынуло в горло.

Полынный привкус остался.


* * *

Уйти удалось не сразу — ближе к закату, когда пыл пира прогорел, и начались состязания. До этого сидел, смотрел в кубок, отшучивался от Зевса.

— Не жалко такую красавицу — и сыну отдавать?

— А тебе своему Гефесту Афродиту — не жалко ли?!

— А может, и не жалко. Как-никак, поближе будет. К слову, Гефеста так — это Арес?

— Да уж, знаешь ли, не Гестия. Примириться я приказал. Извинения принесет.

— Да какие там извинения, что я, не понимаю, что ли?! Афродита, опять же.

Кора была с женщинами, в другом пиршественном шатре. Зато вернулся нахмуренный Арес. Зыркнул исподлобья на меня, Гефеста взглядом не удостоил. В ответ на поздравления Зевса — закатил глаза и подался на край стола. Там и сидел с уксусной миной, кого-то мне очень напоминающий.

Не того ли, что смотрит из отражений?

Все-таки смог. Удержался, дотянул. Посмотрел даже на состязания лучников, где за первый приз схватились Артемида и Аполлон. Отказался показать свое мастерство:

— Это было бы нечестно, брат, ты же знаешь, я не промахиваюсь.

И уже потом побрел, сбросив с себя надоевшее величие, в сад Деметры. Нашел уютное озерцо с пригорком на нем. Над пригорком рос и золотился не ко времени тополь — не осенний, просто листья золотые почему-то.

Над этим озерцом — кристально чистым, со светлой холодной водой, я и присел в до странного знакомой позе. Будто домой вернулся.

Казалось только — протяни руку, возьми стилос и начни чертить по песку извилистый след своей памяти… Хотя сколько той памяти? Смешно же — ничего и совершить не успел. Так, побегал по Криту, пристрелил отца, создал Золотой Век, потом услышал пророчество, потом получил стрелу в сердце от лучницы, которой не ждал — невесты сына.

— Бездарно дерёшься, — слышится голос брата Гипноса, Таната Жестокосердного. — Ты стоял слишком близко. Это недостаток твоего лука: тот, кто стоит близко, может ударить до того, как ты натянешь тетиву и возьмешь стрелу. Раньше, чем прицелишься. Если хочешь оставаться Стрелком — держи тех, кто может ударить, подальше.

Я понял, Жестокосердный. Я понял, Ананка.

Я бездарно дрался.

Наверное, я просидел там долго, заглядывая в воду, где плавали воспоминания: ее танец, смех, взгляд…

Закатное солнце купало руки в алом. Не к месту золотило камни. Красило воду в цвет алой смертности, и в воде появлялись глупые, нездешние сны: кто-то в черном сидит, ссутулив плечи, над обрывом, прислонившись к дереву, и с пальцев его медленно падают капли, и дерево роняет ему на плечи листья, скованные не из золота. И там, за плечами у кого-то в озере — проступает фигура: высокая, статная, женская. Только вот из-за причудливой игры заката с водой не поймешь — какие у нее волосы, у моей Ананки — золотые или…

Нет, золотые все-таки.

— Состязания скоро закончатся, — тихо сказала Гера, опускаясь рядом со мной на берег. — И опять начнется пир.

Я не кивнул. Сидел, бездумно глядя в алую с золотом воду.

Алую, как закат или вечная, изматывающая война. Состязание — все против всех.

Золотую — как листья царственного тополя в саду Деметры. Или как золотой кубок на пирах.

Состязание, состязание, а в промежутках — пиры… вот она — участь истинного Владыки.

Всего остального у Владыки не может быть.

— Если ты не хочешь идти — я скажу им, — проговорила жена. — Скажу, что тебя позвал Олимп. Что прислали гонцов. Что твое царство не может ждать.

Ложь — Ата, подруга по играм, порадовалась бы. Мое царство подождало бы царя с пира — до еще одного состязания. Подождет, пока я подниму кубок за расквашенный нос моего рокового пророчества (в том, что Афина одолела Ареса на арене — я не сомневаюсь). И пока багровеющее пророчество не забьется в угол и не начнет оттуда грозно сопеть над кубком. И пока пророчество не утешит мать…

Надо будет — и еще подождет. А уж потом полезут советы, мелкие дрязги, ссоры, суды, сплетни, недобитые титаненыши, заговоры и смертные кощунники…

Золотой Век. Пополам с кровью.

Кажется, я старался высмотреть в алой с золотом воде хотя бы вспышку яростной меди. Хотя бы отблеск летнего, смешанной с зеленью полудня.

Вода не желала мне дарить даже памяти.

— Ты полюбила, — пришло вдруг из ниоткуда. Гера рядом вздрогнула, дернулась, чтобы встать. Десяток лет назад нужно было с ней об этом поговорить, я же видел, как она глаза прячет, мог бы сообразить, что не только из-за сына.

А может, и не мог.

Пока меня самого не ударило с разлета стрелой. Не золотой стрелой — медной.

— Давно?

— Давно, — отрезала она сухо. Помолчала, нахмурившись. У отражения жены там, в воде, вздрогнули губы. Вышвырнули решительные, жесткие, давно продуманные слова: — Я останусь верной долгу, как говорила тебе. За двадцать лет я… не говорила с ним ни разу. Я буду до конца…

Померещилось вдруг, резануло под веками: солнечное утро, дымит костер, Эвклей чешет брюхо блаженно развалившейся на травке козе. Юноша смотрит в костер, рядом с ним прислонилась к деревцу девушка-лучница в одеждах лесной нимфы.

— Судьба прихотлива. Кто знает. Что будет, если вдруг ты полюбишь? Если я полюблю?

— Останусь тебе верна, — звучит ответ из прошлого — безжалостный, словно меч младшего сына Ночи. — Долг превыше всего. Очаг превыше всего…

Судьба прихотлива.

Тихо падают капли с пальцев… нет, со щек. С твоих щек, Гера, жена моя, которой я-юнец как-то опрометчиво бросил фразу: «Я думал, женятся по любви». Нелюбимая жена нелюбимого мужа. Мать моего пророчества. Получившая всё, о чем может мечтать царица: почет, и славу, и золотой очаг, в котором ровно горит пламя долга — и ядовитое предназначение в придачу. Полюбившая… кого хоть полюбившая-то?

Кажется, какого-то юношу с кифарой, — я вижу это там, в твоих глазах, ты прячешь их от меня, но я могу различить и в отражении. Не тот ли, который помогал спасти Прометея? Что, тот самый? Кто там знает, может, если бы ты поддалась на его уговоры сразу и сказала об этом мне — все было бы стократ проще. Я отпустил бы тебя с твоим юнцом-кифаредом, сам попировал бы с Зевсом — и, можно даже не сомневаться, он попытался бы меня женить на своей дочери, раз уж я свободен.

Я не избавился бы от своей участи — ты уже носила ребенка в то время. Но Кора… двадцать лет…

Двадцать лет — столько ты ходишь на тот самый берег тайно? Слушаешь его песни из-за деревьев, прячешься за скалами? Ловишь его образ, впитываешь сквозь слезы на ресницах — и уносишь услышанные мелодии с собой под сердцем, чтобы напевать за сбором трав, за вышивкой… на супружеском ложе?

— Хватит, Аид!

Она закрыла глаза — прочитала даже в отражении моего взгляда что-то слишком острое. Сцепила зубы, проговорила сипло:

— Я говорила тебе — я знаю свой долг. Я не пойду туда больше.

Я вздохнул. Взъерошил волосы — те весело растрепались без венца. Сказал веско:

— Ну и дура.

— Что?!

Не надувай щеки, женушка — лопнешь.

— Что слышала. Правда, и этого кифареда не от большого ума угораздило — это ж надо, так втрескаться, что двадцать лет волнам мелодии выводить. Да еще в кого?! Но раз уж двадцать лет, то ты б к нему сходила что ли, хоть раз. Поговорила бы, а еще лучше… спели б дуэтом.

— Ты… мне?! Ты это — мне?! Богине домашнего очага?!

Казалось — Гера меня сейчас душить начнет. За пренебрежение ее великой жертвой и ее священной верностью. От этого было как-то пустовато и весело — эй, Ананка, ты такое видала?! Меня тут не свергнет сын, меня жена удушит за предложение пойти к возлюбленному. Давай, переписывай пророчество, только так, чтобы Пряхи твои не поперхнулись.

— Да ты хоть понимаешь, что будет, если кто-нибудь узнает, да ты хоть представляешь, как это на тебе отразится, да ты хоть помнишь, что у нас сын, да ты… ты развратник!!

— Я?!

— Ты думаешь — я не видела, как ты на нее смотрел?! На свою будущую невестку? И сам ведь понимаешь, что не для тебя, и у самого долг, так ты решил меня спихнуть? На ту же тропу?!

Ананка там смеется, за плечами, — ей весело. Нет, ну правда, наверное, обхохочешься: сидит над озером муж и склоняет верную жену к измене, а она упирается. Деметре такое расскажи — а она день-деньской мужа от любовниц отгоняет — пальцем у виска покрутит.

А Гера, кажется, поняла, что лишнее ляпнула. Потому что притихла. Потому что — в цель.

Но не насмерть.

А что бывает с лучниками, которые добычу поразили, но не убили?

Правильно, добыча стреляет в ответ.

И вот я кладу ей руки на плечи и заставляю посмотреть в глаза. Шепчу:

— А сколько, по-твоему, мне осталось, Гера? Год? Два? Больше?! А когда меня… — мотнул головой туда, где взвился боевой клич сына. — После исполнения пророчества — что будешь делать, охранять очаг? Станешь любовницей Зевса? Он ведь не забыл твоей стрелы. Нужен новый щит, Гера. Старый вот-вот… поэтому иди. Иди сейчас!

Пока идиот-кифаред не бросился со скал, или не глотнул яда, или не сошел в подземное царство живьем (я же его оттуда потом замаюсь для тебя выковыривать!). Или кто там вообще знает, что он может. Музыканты — отчаянный народ.

Иди, пока ждет. Вернуться всегда успеешь.

И если уж ты поймала золотую дрянь в сердце, то за все годы, что ты заслоняла меня — я могу подарить тебе хоть это. Короткий толчок — отстранить от себя. Короткий жест — почти что приказ.

Ты свободна, жена.

— Аид…

Проще наверное — чтобы ты ушла совсем. Чтобы я мог объявить: так и так, отпускаю жену на все четыре стороны. Может, даже замуж тебя выдать за твоего кифареда. Только вот сейчас так нельзя: сыну кто-то должен будет помочь удержаться на троне. После… Должен подсказывать, советовать… Иначе Зевс и Посейдон быстро передерутся из-за Олимпа, потом титанята подтянутся, и начнется опять.

Состязание — все против всех.

Без перерывов на пиры.

Значит, ты должна пока что оставаться царицей. Прости меня, жена, я не могу отпустить тебя, могу только отвернуться и закрыть глаза — хватит ли тебе этого?

Лист упал на щеку — теплый, влажный. Нет, это скатилась слеза, когда Гера коснулась моего лба губами.

— Спасибо… брат, — прошептала сдавленно.

Прежде, чем уйти. Шагнуть куда-то, где шелестит песок под сандалиями и в такт кифаре подпевают волны.

К нему.

К своей кучерявой Ананке, не знаю, как там по имени.

Оставив меня — наедине со своей.

Моя, впрочем, тоже где-то загуляла — голоса из-за плеч не подаёт…

Вернуться на соревнования? На пир? Поднимать чашу, подогревать в очаге холодное пламя долга?

Шлем пришел в руку, как спасение. Невидимкой я поднялся с озера — и в воде больше не отразилось ничего, так, какие-то листья плавали. Невидимкой побрел сперва по саду, потом по горной тропе — просто так, куда глаза глядят…

Как будто закончилось соревнование, но пир никогда не начнется.

Все равно ведь сумею отговориться. Занятостью, царством, бунтом… просто солгу. Хотел бы я посмотреть на того, кто осмелится оспорить мои слова. Впрочем… Зевс так вообще решит, что я за нимфами всю ночь пробегал, могу поспорить — сам он так и сделает.

Что решат остальные — мне тем более наплевать.

Ноги вывели к пещере — темной, средней глубины. От пещеры слышалось ожесточенное чавканье, и неудивительно: неподалеку перед костерком примостился Эвклей и в одиночку сражался с кучей еды и легионом амфор с вином.

Армия противника терпела разгромное поражение.

Козы вот только не хватает, и еды многовато, а так вполне себе — праздник.

Амфору вина я подхватил, не останавливаясь. На ходу снял шлем, бросил Эвклею: «Ты меня не видел» — и прошел себе в пещеру.

— Ну вот, — только и сказал мне вслед жирный распорядитель. — Теперь мне запивки не хватит.

А я что? Я-то как раз на своем месте. Вот бы так… хлебнуть вино из горла раз, другой, вытянуться на волчьих шкурах, вдохнуть дыма от костерка… что еще нужно Аиду Отшельнику?

— Дядя… ой, а я… к тебе. То есть, не гневайся, Владыка…

Задремал, наверное. Или вовсе уснул. Удачно уснул — подсуетил бог сна по старой дружбе!

Вот она — медноволосая плясунья, Ананка моя. Крадется в пещеру тихонько-тихонько, шепчет, сбиваясь:

— А я… я везде тебя ищу, а никто не знает, где ты, даже Гермес не знает, только сказал, что твой распорядитель знает, а я спросила у него, а он говорит — «Да в пещере он дрыхнет». Не гневайся… дядя. Владыка.

На такие сны еще и гневаться! Приподнялся на волчьих шкурах, пошарил вокруг — где гиматий? Во сне или не во сне, а приходится соблюдать хотя бы видимость величия.

Хотя какая видимость! Видок — как у пьяницы записного: хитон перекосился, в волосах травы из изголовья полно, вместо гиматия то амфора, то шлем подворачивается. А вот сновидение пришло как должно. Как полагается — укутанное с ног до головы, только медная прядь высовывается из-под капюшона да кончик любопытного носика.

Глаза она прячет — не осмеливается взглянуть на мятое величие.

— Подойди. Можешь смотреть.

Как, спрашивается, нужно разговаривать с собственным сновидением? Аэды — те, может, вернее сказали бы, а мне как-то ничего не воображается. Сижу на шкурах. Смотрю снизу вверх на закутанную в плащ дочь Деметры Плодоносной, мою будущую невестку, Кору… и в глаза — огненно-бронзовым маревом наотмашь. Каскадом волос, танцем, песней, улыбкой — из памяти.

И хихиканье — почему-то кажется, что торжествующее — Прях. А вслед за этим осознание: я не удержусь.

Она станет женой Ареса. Но быть с ней рядом, в одном дворце — да что там, на одном Олимпе — это будет слишком для меня, и однажды я не стерплю, дам себе волю, отберу у сына то, что сам ему и вручил сегодня — может, на час, но отберу, чтобы хотя бы час владеть чем-то, чем мне нужно по-настоящему…

И тогда все закончится. Перестанет рокотать отдаленное «Будет, будет, будет» в висках.

Арес никогда не простит мне — и меня свергнет сын.

Та, из-за плеч, предупреждала верно: мне не стоило видеть Кору, потому что я невольно сам запустил жернова, которые перемелют меня в труху.

Какими словами нужно приветствовать ту, из-за которой тебя свергнут?!

— Зачем же ты меня искала, о Кора?

— Я… дядя, то есть, Владыка… я, в общем… вот.

Тихо упал плащ с обнаженных плеч — проскользил по нагой, будто мраморной коже. Рассыпались медного цвета локоны — прибойной волной скрыли рифы — высокую грудь.

Вслед за плащом упала моя челюсть.


* * *

Никогда не задумывался — как первый мужчина мог бы смотреть на первую женщину.

Уран — на Гею, например. Когда вот она здесь, а что делать — вроде как и непонятно, в голову три тысячи идиотских мыслей толпой набежало, устроили потеху: скачут друг через друга, на ушах ходят.

Нужно сказать или сделать что-то — да какое вообще что-то, совершенно ясно, что нужно делать, мы боги женатые и нимф не избегавшие, но вот…

Се, внемлите: Владыка неба и суши примерз к полу пещеры и таращится на свою обнаженную племянницу, будто юнец, впервые узревший нимфу на купании. Нет, лучше. Охотник этот, Актеон, о котором рассказывали, что он еще обнаженную Артемиду увидел, за что она его в оленя перекидывала. Вот, наверное, охотник так и смотрел.

Когда уже стал оленем.

Я не удержусь?! В одном дворце, на Олимпе? После свадьбы?!

Да какое тут после свадьбы, когда только сговор был, а невеста — до утра в пещере в будущего тестя… откуда я взял, что до утра?

Вылезло как-то, когда посмотрел. Когда… представил.

— Я не нравлюсь? — прошептала она, потянулась было прикрыться — и отдернула руки. — Подруги говорят, я слишком худая… и еще не совсем вошла в расцвет… Может, у меня грудь маленькая? Или бёдра еще не совсем…

Совсем, о… совсем. Пальцы стиснули, скомкали волчью шкуру, и где-то неподалеку, наверное, полыхнул лес — потому что, когда в крови Повелителя Неба кипит огонь, — это не шутки.

А у меня в венах сейчас — Пирифлегетон, огненная река, и нельзя двинуться, нельзя шевельнуться, потому что она сейчас в двух шагах — смущенная и оттого вдвойне желанная, и слишком велико искушение ни о чем не спрашивать и ни о чем не думать, а протянуть руку, нырнуть в поток раскаленной меди волос, вдохнуть аромат, получить, что хотел — хотя бы на ночь, плевать, что там будет…

Говорят ведь — дают, так бери, и если судьба приходит к тебе сама…

Если она приходит к тебе сама — это дурной знак.

— Кто тебя послал? — выдохнул я. Остановил ее жестом — она начала было приближаться. — Зевс? Мать? Кто?!

Взглянул в глаза — и увидел следы слез. И страх пополам с решимостью.

Она опустилась на колени прежде, чем я успел запретить ей.

— Я… хотела просить тебя. Молить тебя, Великий Владыка… Потому что, кроме тебя, никто… а больше мне нечем отплатить. Прошу, прими мой дар. И выслушай меня. Прошу…

Тартар бы брал эту пещеру — какая же тесная. Не отстраниться, не отойти… не отвернуться. Только разве что навстречу податься.

Подался — и набросил ей на плечи ее плащ.

— Я бы выслушал тебя и так, Кора. Дочь брата, — невесткой назвать ее так и не смог. Почти дочь — это еще хуже. Дочь брата, дочь сестры, дважды племянница — куда ни шло, можно даже и ласковый тон подобрать — доброго дядюшки.

Заставил ее сесть на шкуры, сам отодвинулся подальше. Сделал знак — говорить.

Я и так сделаю для тебя все, что угодно, Кора… Лучник сделает все для своей стрелы.

— Поведай же мне все без утайки. Не бойся. О сказанном тобою никто не узнает. Что у тебя за печаль?

— Все говорят, что ты справедлив, — она шептала и прятала глаза, это мешало. Не потому, что хотел читать по взгляду — потому что мне хотелось любоваться ее глазами, пока мы здесь, наедине. — Я уже давно… дядя, я правда давно хотела прийти к тебе, но мать не пускала. Говорила — у тебя сотни более важных дел. Я пыталась уйти тайно, но мои нимфы-подруги меня останавливали… А никто, кроме тебя, не поможет — ведь говорят, что ты еще и милосерден…

И стиснула кулачки, подняла взгляд — два острых изумруда. Отвердела линия подбородка.

— У меня есть избранник, о Владыка. И мы любим друг друга. И это…

— Это не Арес, — договорил я. Кора кивнула — не Арес. Взглянула украдкой — как я там, не разгневался, за луком не потянулся?

Добрый дядюшка всё еще добрый. Просто у него тут в сердце какая-то дрянь впилась — ворочается.

Или, может, это ее поворачивают. Медленно, неспешно, безжалостной рукой.

— Мы любим друг друга, — сказала отважная Кора. Не побоявшаяся явиться к тому, кто сегодня объявлял: браку с Аресом быть. — Твой сын — лучший из лучших, Владыка… это честь… но мое сердце выбрало другого. И мы хотим бежать вместе. И пожениться.

— И об этом я слышу от тебя. Не от него. Кто же твой избранник — может статься, Гермес? Кто-нибудь из младших титанов? Или, может, смертный? Впрочем, нет, я знаю.

Она зарделась под моим взглядом — только зарделась, а ведь его многие и вынести-то не могут. Прошептала одними губами имя — хотя этого мне уже и не требовалось.

Я ведь видел, как сегодня Аполлон на пиру ёрзал. Да и здравницы в честь свадьбы, помнится, стыли у кифареда в золотом горле — натрудил, что ли, на других пирах?

— У Мусагета хороший вкус, — голос скрежетнул в узкой пещере, будто два меча — друг о друга. Кора взглянула боязливо, но я показал рукой — сиди, это дядюшке что-то в горло попало…

Это просто дядюшка готов слопать своего племянничка без соли.

— У тебя тоже хороший вкус… дочь брата. И все же — почему пришла ты? Мне казалось — Мусагет не так труслив. Та история с драконом…

— Твоего гнева боятся больше, чем драконов, Владыка, — эти слова она заучивала, потому что выговаривала слишком ровно и напевно. Пела — чужую мелодию, словно кифара в послушных пальцах. — Боятся больше, чем Тартара, чем холода Стикса. Горе тому, кто осмелится навлечь его на себя. Разве мог Аполлон осмелиться прийти и просить меня, когда знал, что я уже сговорена за твоего сына?

Не знаю, не знаю. Явился бы ко мне в пещеру, предложил бы петь для меня до конца жизни. Или стрелять — тоже ведь лучник. Или еще что-нибудь предложил бы — знаю я о его похождениях! Может, я хотя бы посмеялся как следует.

И мне было бы легче.

Но Мусагет осторожен, и он отпустил навстречу моему гневу тебя, Кора… С твоей жертвой.

Выпустил — будто стрелу из серебряного лука: найдет ли цель — уязвимое место в сердце дяди-Владыки?

— И если ты… разгневаешься… — теперь она заговорила сама, вцепившись пальцами в край плаща. — Если прикажешь заключить меня в темницу… все равно выдать за Ареса… если не дашь нам сбежать… Он… Мусагет… он будет скорбеть, но будет свободен. Я же останусь на Олимпе с тем, кого не люблю. Моя доля тяжелее, потому и молить тебя пришла я.

Нужно заговорить — огненной стрелой мелькнуло в голове. Нужно заговорить сейчас, а то у нее слова кончились — значит, сейчас попытается опять одежды скинуть, вон уже плащ дергает… Дочь Деметры, пощади вотчину своей матери, сколько еще окрестных лесов сгорит сегодня из-за вспышек моей крови?!

— Многие женщины живут с нелюбимыми мужьями, — усмехнуться получилось, только криво. — Привыкают. Рожают от них детей. И имеют любовников. Даже если это… братья.

Или другая родня, — чуть не попросилось с языка, спасибо — комом в горле застряло.

А она взглянула двумя зелеными болотными огнями — обожгла наотмашь.

— Это мука хуже Тартара. Любовь и ложь плохо уживаются вместе, Владыка.

— Странно, о дочь Деметры — я-то как раз полагал, что они отлично уживаются.

Может, я знаю не ту богиню Ату. Или недостаточно опытен. Расскажи же мне о любви, дочь брата — что она такое?

— Тебе ли не знать, что она такое, Владыка?! Тебя прозвали Мудрым…

— Метиду тоже прозвали Мудрой. Спроси у нее — что она думает о любви.

Только уши потом не забудь заткнуть — когда Разумная начнет тебе описывать, как сильно любовь мешает жить. Афина говорит — мать настаивает, чтобы она приняла обет девственности. «Чтобы никакой пустозвон не покусился — покусился, отец, представляешь?!»

Впрочем, дочка что-то не торопится в девственные богини. И все чаще пропадает на Олимпе, а не во дворце матери.

Кора поглядывает осторожно. Тихо теребит медную прядь — та извивается змеей из меди. Взгляд — зеленый блик, пугливо скользит по лицу: не врет дядюшка? Неужто он, такой великий, такой справедливый, глава Олимпа…

— И ты… ты правда никогда…?

— Никогда, — сказал я, и слова отдались во рту раскаленной медью. — Я — никогда.

И снова плеснуло — дымком от костра сгоревшего прошлого. Пророческими словами — жены? Сестры.

— Аид, кого ты обманываешь, какая любовь… ты на себя-то посмотри. У тебя на уме, кроме трона, хоть что-нибудь есть? Кроме этого — как избежать войны? Как договориться с титанами? Кроме мыслей, как будешь править?

И — из глаз, приговором на годы правления: «Ты чудовище, Аид. Спроси у самого себя — кого ты любил, хоть когда-то?»

Я — никогда. Никогда раньше.

Никогда раньше до сегодняшнего дня — но ты, дочь Деметры, услышишь только первое слово.

— Владыкам нельзя любить, дочь Деметры. Слишком велик долг.

Нахмурилась, передернула плечами, будто пытаясь представить — как это, без любви?! Пробормотала тихо:

— Теперь понятно, почему отец все время… ну, знаешь, дядя, нимфы эти все. И юноши вот тоже. Да. Теперь я понимаю.

Наверное, потому и посматривает с жалостью — на великого, мудрого и справедливого. Как на тяжко больного. Интересно, отцу такой же взгляд подарит?

— Только это… это очень трудно высказать словами, Владыка… Когда ты это чувствуешь… Я вот, когда, знаешь… когда мы с ним увиделись впервые, он тогда тайком пробрался на остров, где я была, потому что мама не хотела меня никому показывать, а он поспорил, что увидит меня… Я сначала испугалась, а потом, когда он сказал, что прекраснее не видел, и улыбнулся, и стал петь — это было… будто сад, который распускается в сердце, Владыка. Когда тепло и цветут самые пышные, самые ароматные цветы с лепестками такими же золотыми, как его волосы. И ты будто вдыхаешь их аромат и теряешь голову, и хочется куда-то бежать, лететь в небеса, и тоже петь, как жаворонок, который встречает каждое утро Гелиоса-солнце. А когда он поцеловал меня — это… было как выпить лучшего в мире вина — самого сладкого и сделанного из лучей и утренней росы. А он говорил — для него это было как песня, лучше которой он все равно бы не сочинил и которую не смог бы выразить словами. И еще говорил, что сделает все для меня… и я для него тоже сделаю все. Возьми мой дар, о Владыка. Назначь любую цену… но позволь нам быть вместе… Влад… дядя?!

Наверное, я напугал ее. Усмешкой, или гримасой, или что у меня там получилось. Взглядом — потому что когда она начала говорить, я невольно шагнул в глубину — и провалился в солнечный день, в легкую рощу, увидел ее, легкомысленно кружащуюся в танце по лужайке, перекрикивающуюся с нимфами…

Увидел тень за кустами и испуг на ее личике, услышал мягкий голос:

— Не бойся… о, не беги от меня! Я не желаю тебе зла, красавица! Хочешь — я буду петь для тебя?

И когда в сердце из чужой памяти хлынула призывная сладость кифары — показалось вдруг, мелькнуло неверным отражением: она, смеясь, кружится по лужайке, а я стою за кустами лавра, отводя приставучие ветви, чтобы не мешали…

И показалось, что это был не их — наш поцелуй.

— Я не то говорила, дядя? Мне говорят — я еще глупенькая, не то, что Афина или Артемида… или даже Афродита. Я рассказала тебе не так?

— Нет, — сказал я медленно и тихо. — Ты рассказала так. И теперь я знаю.

Только вот моей любви никогда не быть — легкой и солнечной, не пьянить, не литься песней. Ей — ворочаться в сердце, вливать в кровь обжигающий яд с каждым ударом: «Не твоя, не твоя, не твоя!» Глыбой лежать за грудиной — даже тогда, когда я окажусь в недрах Тартара.

Потому что, едва не отдав только что тебя своими руками своему сыну — я отберу тебя у него. Но не для себя. Своими же руками я вручу тебя… возлюбленному? Любовнику?

Будущему мужу. Осторожному Аполлону-кифареду.

Потому что ты сказала правду, маленькая Кора: для той, кого любишь, сделаешь все, что угодно.

Особенно если ты Владыка, которому все равно осталось немного.

— Дядя, ты… только не печалься, хорошо? Мало ли это — можно, нельзя… а вдруг у тебя получится. Ты полюбишь и будешь счастлив…

Гера говорила — с маленькой Корой часто сидела сестренка-Гестия… Видно, это и наложило отпечаток: вот она, просительница. Смотрит на ужасного Владыку сочувствующими глазами, наклонилась вперед даже, за руку трогает. Дай волю — сама бы возлюбленную Владыке нашла.

— Кто знает, дочь сестры.

Вспомнил наконец о своем драном величии, кое-как набросил на себя, вернул вид доброго, заботящегося дядюшки.

— Теперь вижу, что ты пришла ко мне не по пустякам. И за твою отвагу я не могу не вознаградить тебя. Иди. Успокой своего возлюбленного, скажи: свадьбе с Аресом не бывать. Я сделаю так, чтобы ты стала женой того, кого любишь.

Задохнулась, просияла благодарностью, всплеснула руками, казалось: на шею сейчас кинется. Потом запунцовела, только в улыбке расплылась.

Не кинулась на шею. Это хорошо. Вряд ли я смог бы ее отпустить из объятий.

— Однако это решение может вызвать недовольство многих. Ты и он — дети Зевса, только он может распоряжаться вашей судьбой, и если он прогневается… будьте готовы к тому, что ему придется тебя похищать. К изгнанию. К скитаниям на конце света. Я сделаю, что могу, но я не всесилен.

Не всесилен… и недолговечен. Вовремя я все же отправил Геру к этому ее кудрявому кифареду (тьфу ты, развелось кифаредов-любовничков!). Поспорить можно — Арес не спустит мне расторжения этой помолвки (да еще ради кого — ради Аполлона!).

И значит — меня свергнет сын, и Мусагету и Коре придется бежать от гнева нового Владыки Олимпа.

Нужно будет попросить Афину и Гестию — пусть присмотрят…

Кора, впрочем, улыбается спокойно. Не потому, что беспечна — потому что готова на всё. Совсем на всё. Изгнание, разлука с матерью, гнев отца? Ну, и ладно. Придется ютиться не на Олимпе, не на Элевсине — в доме на краю света? Ну, там еще Прометей где-то шатается. Не будет нимф и цветов? Ей споёт любимый, а сад она разведет сама.

Вот уж о ком бы Чернокрылый не сказал — «Бездарно дерешься». Такое сердце воина еще поискать нужно.

— Теперь иди, племянница. Иначе отец и мать начнут тебя искать, а ты…

— А… — заикнулась, глядя на меня смущенно. Потеребила плащ, размышляя — скинуть или нет?

Настроилась, наверное. Может, даже представляла в страхе — как это. Быть в объятиях у Повелителя Неба. Или слишком уж привыкла к милым повадкам Зевса — а братик бы такого случая точно не упустил.

Или, может, уже привыкла к мысли, что ничего в этом мире просто так не дается. Ананка не любит разбрасываться подарками. Она любит — меняться.

Получил что-то — отдай взамен.

— Я не возьму того, что причитается другому, Кора. Хочешь — выдумай другой дар. Спой песню. Или вырасти цветок. Или…

Не успел договорить — потому что она подалась вперед и коснулась моих губ.

Легко, будто летний ветерок, которым не можешь надышаться. Который пытаешься удержать, сковать и оставить рядом с собой, за которым тянешься губами, продлевая прикосновение.

Я целовал ее миг. Два. Три.

Потом подался назад, сполна получив свою плату — три мгновения, которые стоили всего моего царствования.

Кора трогала губы, глядя на меня испуганно. Будто прикоснулась к пламени, обожглась, ненароком выжгла из памяти что-то нужное. А теперь еще вот смотрит не на то. Был Владыка — помятый, но хоть какой-то — стал пастушок с Крита, черноволосый и черноглазый.

Совсем молодой еще — по божественным меркам.

Покачала головой, прогоняя наваждение. Шепнула:

— Я представляла тебя другим, Владыка… потому боялась. Теперь не боюсь. Не боюсь ничего. Будь счастлив, дядя.

И шагнула вон из пещеры, оставляя цветочный запах своих волос. Только перед выходом задержалась. Посмотрела опять — взглядом Гестии. Прошептала:

— Дядя, когда ты говорил, что Владыки не любят… вы не должны? Или не можете?!

Не дождалась ответа и окунулась в ночь. Унося с собой последнюю надежду — что это все же был сон.

Я ведь предупреждала тебя, маленький Кронид, — вздохнул за плечами знакомый голос.

Я кивнул — предупреждала. Скинул гиматий и тоже выбрался из пещеры.

Звезды. Костер исходит последними язычками пламени. Храпит Эвклей — ничего не понимаю, когда успел-то? У него ж тут жратвы на неделю заготовлено было… и да, видимо, запивки распорядителю все-таки хватило.

Сюда бы козу еще — для полного сходства.

С пещеры и козы начинался мой путь как Владыки. С разговора с сестрой, которая решила стать женой. С нелепого вопроса: «Если ты полюбишь? Если я полюблю?»

С чудовища.

Теперь вот жена снова стала сестрой, и вопрос на ответ дан, и мне осталось только поговорить со своим предназначением, потом повернуться — и принять удар в спину.

И в висках тикает вместо привычного: «Будет. Будет. Будет» — «Скоро… скоро… скоро…»

И что будешь делать… Владыка? — спросили из-за плеч.

— У Владык не может быть любви, — ответил я, усмехаясь звёздам.

Значит — ты уничтожишь ее в себе, Владыка?!

— Ты не поняла. У Владык не может быть любви. Я полюбил. Я больше не Владыка.

Не Климен Громовержец. Не Владыка Олимпа, Щедрый Дарами, Гостеприимец, Мудрый и Милосердный.

Нет, это не я!

И Судьба надрывно выдохнула над ухом:

Пусть будет так, Аид-лучник… Аид-странник… Аид-невидимка.

Загрузка...