Не буду рассказывать, как провел я тот тягучий день. О, это мучительно — ждать радости. Скажу только, что когда, надевая пиджак, сунулся я в карман, то с изумлением обнаружил там написанное утром заявление. Совсем я забыл о нем и недоуменно прочел его, как будто бы не мною оно было создано. «Вот славно, что не было в школе Максима Иваныча, — подумал я, выходя на крыльцо, — вот уж действительно славно…»
Сонечка явилась ровно в семь и уже этим удивила меня, но еще больше поразился я, когда увидел, что она не одна, и белошерстный Рэм (или Сэм) шествует с нею рядом. Боксер шагал упруго, как молодой жеребенок, и налитые мышцы его, словно латы, поблескивали в лучах еще высокого солнца. Я, дядюшка, загрустил при виде такого нежданного явления. Я ожидал, что Сонечка придет одна, что сядем мы с ней на скамейку, что ручку Сонечкину, белую и теплую, прижму я к щеке и нежные слова, которые весь день обдумывал, начну говорить. А тут при псе, под строгой цензурой его взгляда я вдруг растерялся и, когда Сонечка приблизилась, промолвил сухо:
— Добрый день…
А Сонечка, услышав, как холодно я с ней обошелся, лобик наморщила, губки поджала и, робким жестом груди моей коснувшись, сказала тихо:
— Что с вами. Костя? Вы мне не рады?
— Рад, Сонечка, но только, — я кивнул на боксера, — зачем он здесь?
— Он вам мешает?
— Да нет, не очень… — не мог сказать я правды. — Но только… он будто бы подслушивает нас… А мне хотелось бы, чтоб мы одни… И больше никого…
— Подслушивает? — Сонечка обернулась к собаке. Боксер сидел пред нами, словно большая белая лягушка, и, наклонив голову, переводил взгляд налитых кровью глаз то на меня, то на Сонечку. Я только тогда заметил — под левым глазом у него припухший свежий шрам. — Рэмушка, ты что же это подслушиваешь? Нехорошо… Тебя папа зачем послал? Чтобы ты нас охранял. А ты что делаешь? Ну-ка гуляй! И смотри, чтобы нас никто не обидел… — Сонечка наклонилась, отстегнула карабин и шлепнула пса по боку. — Пошел…
Пес, взвизгнув, сорвался с места и аршинными прыжками понесся по аллее.
Мне сразу стало легче, и, умиленный рокотом милого голоса, я потянулся к Сонечкиной ладошке и хрупкого пальчика коснулся. Несколько секунд мы стояли, не шелохнувшись, и не смотрели друг на друга, словно сошедшиеся взгляды наши могли тайное сделать явным. Но пальчик свой Соня все же не убирала и сперва робко, едва ощутимо, но после смелей и смелей начала шевелить им, как бы поглаживая меня. И был то знак согласия, и был то знак любви, и был то знак призыва, и, расхрабрившись наконец, я точно со стометрового трамплина прыгнул — руку Сонечкину схватил, поднес к губам и, в беспамятстве целуя, оросил невольными слезами. А Соня, лапочка, свободною рукою теребила мои волосы.
— Костенька, милый… — шептала. — Родной…
А я, услышав ее слова, еще пуще расходился, совсем поводья отпустил и волю дал неистовым коням своим.
— Люблю, — шептал, — люблю… Больше жизни. А ты, родная?
— Я тоже… Тоже… Больше жизни… Больше всего на свете.
Я закрыл глаза и, как слепой щенок, стал ртом искать спасения от жажды, от смерти, от тоски и одиночества, теплой сладкой влаги губами стал искать, и когда я уже чувствовал Сонечкино тепло, вдруг страшный лай раздался за спиной. Я дернулся, открыл глаза и, обернувшись, увидел: Рэм, клацая зубами и брызжа слюной, прыгает вокруг меня и норовит схватить за ногу.
— Соня, что это с ним? — спросил я, с трудом побарывая страх.
— Ревнует, видно. — Соня улыбнулась и, присев, протянула руку к псу. — Рэмушка, милый, ты что?
Но пес и не думал умалять гнев. Красные зрачки его были выпучены и, как спелые вишни, едва не вываливались из глаз. Черная слюна густыми шмотками летела из пасти и, падая на землю, шипела на ней, словно на раскаленной сковороде. Из шрама под глазом сочилась кровь, и вместе с ней какой-то вонючий газ вырывался, как из серного гейзера. Мне было жутко смотреть на пса, но Сонечка, ничуть не смущаясь, сложила вдвое поводок и, замахнувшись, вскричала гневно:
— Молчать!
И Рэм подчинился, притих, неохотно, правда, но все же перестал лаять, и только слюнявая губа его все поднималась раздраженно, обнажая белые клыки.
— Пошел отсюда! Ну!
Теперь Сонечка сама, кажется, впала в ярость, неожиданную для меня, и, замахнувшись снова, стеганула-таки собаку по широкой холеной спине. Пес сразу сник, утратил воинственность и, поджав обрубок хвоста, нехотя ушел в кусты и залег там. Уходя, он время от времени оборачивался, и, признаюсь, дядюшка, у меня мурашки шли по коже, до чего псиный профиль казался похож на человеческий. А Сонечка после этого еще долго была бледна и побелевшими губами шептала проклятья в адрес собаки. Желая успокоить любимую, я взял ее за руку:
— Не волнуйтесь, милая… Не надо… Давайте лучше погуляем…
— Давайте, — отозвалась Соня.
Мы зашагали по гаревой красной дорожке. Шлак захрустел под нашими подошвами, как шелуха от орехов.
— Какой славный вечер… Не правда ли? — спросил я у Сонечки, стараясь развлечь ее. Но девочка ничего не ответила и даже не обернулась на мои слова. — Да полноте… Хватит сердиться…
— А… Надоели… — дернулась Сонечка, словно бы от озноба.
— Кто надоел? — не понял я.
— Все надоели… — поморщилась милая и почему-то опять обернулась к кустам, вдоль которых мы шли. — Нигде от них нет покоя…
Я снова не понял, о чем она говорит, и тоже посмотрел на кусты. Но ничего там не увидел.
— От кого нет покоя?
Сонечка приоткрыла ротик, желая что-то сказать, но в этот миг белобрысый Рэм выскочил из кустов на аллею метрах в пятидесяти от нас, и Сонечка, проследив за ним взглядом, вдруг стиснула мою руку:
— Костя! — Лицо ее вспыхнуло. — Вы правда любите меня?
— Да… — Я несколько смутился. — Но почему вы так об этом спрашиваете?
— Потому что… — Сонечка опять взглянула вслед убегающему псу. — Не обижайтесь… Потому что… Помните, вы предлагали? Сбежать… Так вот… Я согласна…
Я оторопел. Я ушам своим не верил. Как? Сонечка ли говорит это? Но почему? Что с ней произошло? Отчего она так переменилась? Однако я недолго задавался такими вопросами. А зря. Если бы подумал хорошенько, может, и не наломал бы потом дров, и не оказался здесь, и не писал вам сиих горьких писем. Но молодость, дядюшка, молодость и любовь, они делают человека глупее, чем он есть на самом деле. И я был глупцом в тот миг и, как юнец, задыхаясь от восторга, вдруг увидел — розы расцветают на гаревой дорожке и золотокрылые павлины парят в синем небе над парком…
— Сонечка, милая, — только и сказал, — как счастлив я…
— Я тоже, Костенька, — коснулась она моей щеки. — Сбежимте… Как, помните, в «Метели» Владимир с Марьей Гавриловной сбегали… Придумайте что-нибудь. Я на все согласна…
— Да, Сонечка, конечно, обязательно… Вот маменька с папенькой будут рады… Вы знаете, милая, мне маменька нынче письмо прислала, она там пишет… — хотел я рассказать о матримониальных мечтах моих предков, но Сонечка перебила меня:
— А что, Костя, разве ваши родители тоже в Москве живут?
— Как в Москве? — ничего не понимал я, потому что маменька с папенькой завсегда в деревне жили. — Мои мама с папой в Дерибрюхове живут, деревушка такая в Тамбовской области…
— Да? — Сонечка вдруг притихла и потупила взгляд, а я, глядя на нее, думал, что это с ней и откуда у девочки столь странная информация, я ведь никогда ей такого не говорил…
И так мы стояли на гаревой дорожке, словно бегуны, сошедшие с дистанции, и, наблюдая, как с каждым мигом все больше грустнеет моя милая, я видел: тает мой мираж, вянут алые розы и улетают золотокрылые павлины…
— Что с вами, Сонечка? — пытался я поймать ее взгляд, но он ускользал от меня. — Почему вы так переменились?
— А дядя ваш где живет? — вместо ответа спросила Соня. — Тоже в Дерибрюхове?
— Какой дядя? — еще больше недоумевал я, роясь в памяти, как в дырявом кошельке. — Какой дя…
И тут меня осенило! Дядюшка, милый, вспомнил я вас сначала, а после пришло на память, как врал я недавним утром Антонию Петровичу, о другом, несуществующем дяде, в которого фантазия моя и ложь превратили в то утро вас. Совсем забыл я об этом и, если бы не Сонечка, не вспомнил бы. Но она напомнила, и, поняв все и увидев, как девочка моя расстроилась, узнав правду, я удручен был не на шутку. Я почувствовал себя нищим, с которого содрали краденый костюм, я ощутил себя бродячим актером, кончившим играть роль короля, я представил себя бедным Чарли, проходящим сквозь чужой автомобиль, чтобы слепая девушка приняла его за миллионера. Мне стало стыдно, мне стало горько…
Рэм подбежал к нам, сел напротив и сделался снова похож на большую белую лягушку, глаза выпучил, язык высунул, дышал тяжело. Я видел и не видел его. Я думал о другом. Я думал: неужели для Сонечки так важно, чтобы мой дядюшка был богат и непременно жил в Москве? Ведь если так, то, значит, она не любит меня, и вовсе не я ей нужен, а Москва и та мифическая квартира, которой нет. Ох, грустно-то как… Мне плакать хотелось, дядюшка, плакать и биться головой о дерево, у которого мы стояли. Бедный я, бедный, и ничего-то у меня нет, лишь неизвестно зачем данная мне любовь, лишь дряхлые старики на пенсии, лишь крошечный домишко в Дерибрюхове да еще вы, мой дядюшка, с вашим заржавевшим прокурорским наганом в далеких северных краях… Прощай же, Сонечка, если так, нет у меня того, что тебе нужно, и где взять это, не знаю. Прощай… Я поднял глаза и взглядом, полным горечи, посмотрел на Сонечку.
— Нет у меня дядюшки в Москве… — сказал. — Я его выдумал, чтобы папу вашего обмануть. А вас обманывать не хочу и прямо говорю: нет у меня такого дядюшки, и квартиры нет, и богатства нет тоже. И если это для вас так важно, то, значит, мы расстаться должны, потому что дать этого я вам не могу…
Говоря, я не глядел на Сонечку, невозможно было, слезы — боялся я — брызнут у меня из глаз, и потому взгляд свой я направил на Рэма, сидящего рядом и, белобрысую башку наклонив, слушающего внимательно мои слова, шевелящего мохнатыми бровями, реагирующего на каждую интонацию так живо и четко, словно он понимает людскую речь. Во всяком случае, когда я кончил говорить, он осуждающе покачал головой, почти по-человечьи пренебрежительно сплюнув, встал и, показав мне жирный зад, равнодушно скрылся в кустах.
«Вот сейчас и Сонечка уйдет, — подумал я. — О, горе, горе…» Но, к удивлению моему, Сонечка не ушла, а, подняв на меня полные слез глаза, сказала тихо:
— Как вам не стыдно, Костенька?
— Что? Что? — не сразу уразумел я ее вопрос.
— Как вам не стыдно так думать обо мне? Я не тому опечалилась, что дядюшки у вас нет, а тому, что думала, будто вы обмануть меня способны… Как вам не стыдно, право!
— Ох, простите меня, Сонечка! — возликовал я. — Простите глупого… Как же я вас обмануть могу? Что вы? Да я для вас всю душу наизнанку выверну, все тайны свои выложу. Вы ведь половина моя, а я — ваша… Правда?
— Естественно…
Я вновь взял ее руку, прижал к щеке и, когда Сонечкино тепло начало согревать мою кожу, спросил трепетно:
— Мы уедем, Сонечка?
— Естественно, — снова ответила она.
— Когда?
— Не знаю…
— Давайте завтра, — боялся я упустить момент, — давайте не будем откладывать…
— Давайте. — Сонечка зачем-то взглянула в сторону.
— Где мы встретимся?
— Где хотите…
— У школы, во дворе, на скамейке… — торопился я. — В восемь вечера, вы придете?
— Я же сказала…
Сонечка вновь посмотрела на меня. Глаза ее были прищурены, улыбка Джоконды таилась на устах, ладонь стала мягкой и безвольной. Я все-таки чувствовал: несмотря на слова согласия, ложь кроется в ее улыбке и неестественность — в прищуре глаз. И, ощущая это, я беспокойно искал, чем бы мне притянуть ее, как заставить любить себя. Что мне еще сказать? Что сделать? И тут я вспомнил про крылья… Да! Да! Вот что поразит ее! Вот что выделит меня из толпы! Вот что заставит Сонечку смотреть на меня с обожанием! Чего же я раньше молчал? Я собрался с духом.
— Соня… — Голос мой прозвучал напряженно-серьезно, сурово даже, и девочка, вздрогнув, напружинилась, глаза шире раскрыла и кисть мою сжала.
— Что?
— Я должен открыть вам свою тайну… — промолвил я тоном Фантомаса.
Сонечка побледнела даже и головой затрясла, стараясь освободиться от наваждения.
— Какую? — спросила шепотом.
— Свою самую главную тайну… — продолжал интриговать я.
— Откройте… — едва прошевелила она губами.
Но я не хотел ничего рассказывать, я показать на деле хотел, на что способен, и тогда, не сводя с Сонечки магического взгляда, я попросил:
— Обнимите меня…
— Зачем? — Сонечкин голос стал ломок и слаб.
— Обнимите… — приказал я.
Сонечка робко повиновалась.
— Крепче обнимите… Сомкните кисти в замок… А теперь не пугайтесь!
Я поднял крылья, и в следующий миг мы оторвались от земли.
— Ой! Ой! Что это?! — запричитала Сонечка, дрыгая ногами.
— Держитесь! — кричал я. — Не бойтесь ничего!
Но все-таки, согласитесь, груз на мне был солидный. Хотя и хрупок был Сонечкин стан, но пуда четыре она весила, и с эдакою ношей не мог я взлететь легко и изящно, как в одиночку. Изо всех сил размахивал я крыльями, а мы только лишь оторвались от земли и зависли над ней тяжело и неподвижно, словно перегруженный вертолет. Я разом вспотел, сердце мое, мой трепещущий мотор, будто испуганный воробей при виде кошки, шебуршилось в груди и готово было вылететь вон. Сонечка же висела на мне, как мартышка, вцепившись в шею острыми ногтями, и, казалось, была ни жива ни мертва. Я уж даже пожалел, что затеял этот полет. Наконец крылья мои пересилили притяжение, и мы стали медленно, но неудержимо подниматься. Однако тут новая помеха явилась нам в лице (или морде) Рэма, который вдруг, как белое ядро из пушки, выскочил из кустов. С бешеным ревом прыгал он под нами, изрыгая из черной пасти проклятия и пену. От его исступленного лая я на миг расслабился, умерил силу движений, и этого было достаточно, чтобы мы потеряли высоту. Рэмовские клыки оказались около наших с Сонечкой ног. Почуя близость цели, пес начал скакать еще упружистей и, клацая зубами, проносил пасть в миллиметре от моих туфель. Один из его прыжков был особенно удачен, острые белые кинжалы вонзились в ботинок, и Рэм повис на мне всею тяжестью откормленной туши. Крылья мои шуршали, как вентилятор. Но, в изнеможении трепеща ими, я все равно чувствовал, что мы опускаемся и вот-вот рухнем вниз. Тогда, опасаясь за участь Сонечки, бывшей, как мне казалось, уже без чувств, я пнул Рэма под красный глаз, точь-в-точь в кровоточащий шрам. Пес не стерпел и, разжав пасть, с диким визгом рухнул на землю. И тут я увидел, что это и не собака вовсе лежит на гаревой дорожке, а Антоний Петрович, Сонечкин папа, уткнулся носом в шлак и ногою подрыгивает, пытаясь встать, как получивший нокаут боксер. А после и вовсе неприличное разглядел я: Антоний Петрович вдруг начал таять, быстро-быстро, как снежный ком под лучами калорифера, и, в мгновение превратившись в сизое облачко, исчез с горизонта, рассеянный ветром. Пораженный сею картиной, я чуть было не сотворил беды, едва не уронил мою милую, не заметив, как стали слабнуть ее руки. И только когда начала она уже сползать вниз, подхватил девочку крылом, а на другом, как на парашюте, спустился наземь. Усадив Сонечку на скамейку, я поразился ее мертвенной бледности. Милая моя едва дышала, руки были холодными, из-под неплотно закрытых век смотрели на меня невидящие глаза. Я растерялся сначала, не зная, что делать, но после, сообразив, что это обычный шок, расправил крылья и, повернувшись к Сонечке спиной, стал обмахивать девочку ими, как веером. Сбитая пыль на гаревой дорожке напомнила мне о превращениях Сонечкиного папы. Значит, не нам одним даны чудеса, а и Антонию Петровичу тоже… Что из сего следует? Как это понимать? Что делать? Но я не успел додумать свою мысль, потому что в следующий момент жалобный стон отвлек меня. Я обернулся. Сонечка сидела так же недвижно, но кожа ее порозовела, глаза открылись, и взгляд их стал осмысленным.
— Сонечка, — подошел я к ней, — как вы себя чувствуете?
— Ох, Костя, — едва вымолвила моя девочка, — что это было, я ничего не понимаю, я будто умирала, я будто летела куда-то…
— Сонечка, милая, простите, — уже тужил я о содеянном, — это я во всем виноват. Это я вас поднял на воздух, оттого испугались вы, оттого и сознание потеряли… Простите меня, милая…
— Не понимаю, Костя, какой воздух, кто кого поднял?..
— Я… вас…
— Как?
— Вот так…
Я взмахнул крыльями и, взлетев на пару метров, попорхал в воздухе, словно бабочка. Потом, опустившись на дорожку рядом с Сонечкой, сказал:
— Я летаю, Сонечка, вы должны об этом знать… У нас не может быть секретов друг от друга…
— Летаете? — Глаза у Сонечки округлились. — Давно?
— Не очень… С тех пор, как, помните, мы с вами по лесу гуляли…
Я рассказал Сонечке все с самого начала, я ничего не утаил, и про икру, про колбасу, и про тапочки, одного только я не сказал, что видел ее, мою милую, в окошке тем славным утром, ничего не сказал я про то, как зело прелестна была она в сиянии молодых солнечных лучей… И странное дело, дядюшка, пока я рассказывал Сонечке свою историю, я сам будто бы заново взглянул на нее. Как художник, запутавшийся в полутонах, я словно отошел от картины на солидное расстояние и с этой точки наконец-то увидел ее целиком. И только тогда мне стало понятно, куда все шло, к чему вело меня провидение. Уехать с Сонечкой, покинуть Хлынь и, поселившись в деревеньке родной, за книги сесть, постичь премудрости данной мне роли, а после вместе с Сонечкой взяться за дело, посвятить ему жизнь. И сам поверив в реальность своих грез, я вдохновился и заговорил, как Цицерон, как Робеспьер, как Фидель Кастро.
— Сонечка, — говорил я, — жизнь дана человеку один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы… Сонечка, я давно хотел вам сказать эти всем нам со школьной скамьи памятные слова. Сонечка! Бог дал мне крылья. И я не могу, не имею права оставить втуне чудесные способности мои, я должен реализовать их на благо всех, на благо человечества. Но он дал мне еще и любовь к вам. Он дал мне вас, чтобы вы были опорой, подмогой мне на трудной, тернистой стезе… Так будьте же ею…
И так далее и тому подобное еще долго говорил я. Я умел ораторствовать. Ведь не зря же прочитал я тыщу книг. И чем больше я распалялся, тем светлее становилось лицо Сонечки, тем шире раскрывались ее глаза, тем жарче пылали губы. Вскоре густой румянец рдел на ее щеках, вскоре она уже часто дышала, вскоре пальцы ее уже сжимали мою кисть. Когда же я умолк, Сонечка бросилась мне на грудь:
— Да! Да! Костенька! Непременно! Обязательно! Так и будет! Мы уедем, мы будем учиться, мы будем трудиться, на благо всех, для счастья всей планеты! Я счастлива, что ты у меня крылатый! О, люди, как я счастлива!
Долго еще говорили мы с Сонечкой в этом роде, бродили по улицам Хлыни и говорили. Когда же попадали в безлюдные места, где нас никто не мог увидеть, взлетал я в небо и, сделав круг над девочкой моей, пикировал к ее ногам. До поздней ночи бродили мы, до поздней ночи сливались в жарких поцелуях наши уста, до поздней ночи не размыкали мы рук, и, помню, дядюшка, когда привел я Сонечку к дому, как праздничная иллюминация, горели всеми люстрами многочисленные его окна.
— Завтра, у школы… — сказал я.
— Да, милый, да… — кивнула она.