И приснилась мне Сонечка, зело прелестная, в белом платьице подвенечном, с развевающейся фатой, она то ли летела, то ли бежала ко мне, скрываясь в пушистой вате облаков и являясь снова. Я сидел на диване в своей комнате и сквозь раскрытое окно наблюдал ее чýдное шествие по небесам. Мне хотелось подняться, мне хотелось вылететь на простор, мне хотелось воспарить навстречу милой моей, но тело было будто свинцовое, и, как ни пытался я, не мог шевельнуть и рукой.
— Сонечка… Сонечка… — хотел я позвать ее, но и губы мои не двигались.
А Сонечка наконец-то вылетела из облаков и начала спускаться вниз, словно по невидимым ступенькам шагала. С каждым шагом она была все ближе и вскоре уже подходила к моему окну. Открыв шире раму, Сонечка заглянула в комнату. Сильный ветер развевал ее фату, теребил волосы.
— Костенька, — произнесла она, обводя взглядом мое жилище.
— Я здесь, Сонечка, — безмолвно шептал я.
— Костя… — не видела она меня. — Где ты?
Но я лишь бессильно раскрывал рот, но я лишь страдал от невозможности дать ей знак. В последний раз оглядев комнату, Сонечка улыбнулась грустно и, вздохнув, скользнула куда-то в сторону. И только ночь, только бездонное звездное небо, только бездушный лик луны видел я и, не в силах перенести одиночества, заплакал и… проснулся. Я обнаружил себя действительно сидящим на диване с глазами влажными от слез. Окно оказалось открытым, хотя я наверное помнил, что затворял его. И луну, и бездонное звездное небо видели мои глаза в проеме рам точно такими же, как во сне. И ветер гудел в проводах, колебал открытую раму… И все это — и сон, и небо, тоскливая луна и хищно воющий ветер — родило во мне такую тоску, какой я не испытывал еще никогда в жизни. И поразительно ясно я понял вдруг, что меня не было на земле прежде и не будет потом и что кусочек времени, отпущенный мне на этом свете, который зову я жизнью, умопомрачительно мал, так мал, что я и сам не могу того представить, и смерть моя близка, стоит где-то рядом с косой в костлявых руках. И стало мне страшно, дядюшка, и захотелось прижаться к живому, теплому и родному… О, Сонечка, как я любил тебя в тот миг, как боготворил, как хотел слиться с тобой, как хотел родиться вновь в нашем ребенке. Но проклятый папаша твой тут же вспоминался мне, и суровые слова его: «Не быть тому…» — звучали в ушах и заставляли меня дрожать от ярости. В один из таких моментов, не умея больше терпеть, начал я вымещать злость на несчастном диване, колотя по нему кулаками. Что-то твердое попалось мне под руку и, прекратив избиение мебели, стал шарить я в темноте ладонью, ощупывая маслянистые колбасы и холодящие кожу кругляки банок с икрой. Моя авантюра вспомнилась мне, и дерзкая мысль пришла в голову. «Ох, Антоний Петрович, ох, и наколю же я вас, ох и разыграю… Вы у меня попомните Костю Зимина…» В нетерпеливом раже поднялся я с дивана, достал из шкафа рюкзак, напихал туда всякой всячины, а сверху сунул колбасную палку, нарочно не затолкав ее полностью внутрь, так что смуглокожий носик торчал из-под брезента, словно носик любопытной таксы. Когда все было готово, взглянул я в окно и, увидев, что темень уже рассеялась и солнце вот-вот покажется из-за леса, закинул рюкзак за спину и вышел в прохладное утро. Я шел по тишайшей улице, по скрипящему деревянному тротуару, еще влажному от росы, я шел по едва рожденному дню, еще не залапанному грязными руками и не оскверненному грубой болтовней. Я был, как канатоходец перед выступлением, как испытатель перед полетом, как мальчик перед первой встречей с любимой девочкой. Я волновался, но решимость моя была настолько сильна, что о пути назад я не хотел и помыслить, и потому тело мое, несмотря на нервное подрагивание, было крепко и покладисто. Сонные, со слипшимися глазами дома плыли сбоку. Солнце золотило влажные крыши. Я шел, будто праздный дачник, руки в карманах, губы трубочкой, легкомысленный посвист будил дремавших собак. Но в мыслях моих легкости не было, мысли были упруги и холодны, и, словно Штирлиц, словно Максим Максимыч Исаев, глядя себе под ноги, я видел все далеко вокруг. Я видел, как шевелилась занавеска в окне соседнего дома, и пухлое лицо бабы прижималось к стеклу — куда это прется учитель в такую рань? Я видел, как ковылял вразвалку от крыльца к уборной дед Мохов, и слышал, как отчаянно жужжала муха, запутавшаяся в его бороде. Я видел… как далеко впереди, там, где блестел перламутровыми стеклами «Универсам», в сопровождении двух белых боксеров переходил улицу тот, кто был нужен мне. Антоний Петрович, посмотрим, что скажете вы? Посмотрим, как напугает вас смуглокожий носик любопытной таксы! Вскоре уже подходил я к березовой рощице, шумящей превесело юной листвой. Еще издали разглядел я Антония Петровича, сидящего на сбитой вчера мною ветке, глядящего сосредоточенно на адидасовские кроссовки свои, думающего тоскливую мысль. «О чем задумался, детина?» — хотел я ласково спросить. И я спросил, но только не ласково и прямо, а как бы пóходя, из праздного интереса:
— Здравствуйте, Антоний Петрович… Собачек выгуливаете?
Реакция его понравилась мне. Не зря, кажется, прошел вчерашний спектакль. Антоний Петрович, увидев меня, поднялся даже, и легкий восточный полупоклон обозначился в его позе.
— Здравствуйте, Костя.
Но тут же, наверное, вспомнив о своем сане, опять напустил на себя важный вид. Собаки его, белошерстные Рэм и Сэм, тоже занервничали и, вытянув шеи и наклонив головы, исподлобья рассматривали меня. Когда же хозяин сказал: «Здравствуйте, Костя», — они кивком тупорылых морд тоже поздоровались со мной. Но стоило Антонию Петровичу взять себя в руки, как короткохвостые твари тут же потеряли ко мне всякий интерес и снова начали задирать ноги у белоснежных берез. Похлопав себя по карманам, словно бы что-то ищу, взглянул я на Сонечкиного папу.
— Извините, Антоний Петрович, не найдется ли у вас спичек? Позабыл… Неохота возвращаться…
На лице Антония Петровича явилась подобострастная улыбка:
— Спички? Пожалуйста… А может, и закурить? Посидели бы, подымили. Вот «Филиппок»… А? — В руке Антония Петровича возникла знакомая мне пачка «Филип-Морриса».
— Нет, нет, — отмахнулся я, — курить не буду, но посидеть можно…
Я стянул рюкзак и поставил его пред очами Антония Петровича, так что колбаска смотрела прямо в лицо Сонечкиному папе.
— Утро-то какое, — сказал я, усаживаясь, — птички поют…
— Да, — произнес напряженно мой собеседник, — славненькое утречко…
Взгляд Антония Петровича был направлен куда-то вдаль и совсем не интересовался моим рюкзаком. Верно, вконец одолели мужика заботы. Я уж теряться стал, не зная, что делать дальше.
— Значит, гуляете…
— Гуляю… — Антоний Петрович едва заметно скривил рот, видно, усмехаясь моим речам.
Эта его замаскированная улыбка совершенно выбила меня из колеи. Теперь я уже положительно не знал, как дальше себя вести, и, словно двоечник у доски, тупо молчал, вытирая со лба нервный пот. Но тут четвероногие наши друзья, короткошерстные Рэм и Сэм, совершенно неожиданно пришли мне на помощь, Неизвестно почему именно в тот миг ощутили они сладкий дух колбасы и в одну секунду, будто договорившись, кинулись к рюкзаку и, если бы я хоть чуточку зазевался, вцепились бы в колбасный носик. Но я был настороже. Аки вепрь, метнулся я к своему богатству.
— Цыть! Цыть! Проклятые! Кому говорю!
Но псам, наверное, до ужаса хотелось колбаски, и, остановив свой прекрасный бег, они тем не менее все равно надвигались на меня, с рыком, медленно, но неудержимо, как бандиты, замыслившие грабеж.
— Антоний Петрович! — почувствовал я неумолимую звериную рьяность. — Да отгоните же их! Сонечкин папа пришел мне на помощь.
— Фу! — произнес властно и коротко, подняв над головой арапник.
Псы тотчас замерли.
— Что это с ними? — не понял Антоний Петрович.
— Да вот захотели меня завтрака лишить, — доходчиво разъяснил я ему ситуацию, указав на торчащую из рюкзака колбасную палку. — Мясо почуяли, оглоеды…
После этих слов, дядюшка, я затих, ожидая звуковой реакции. Но ни криков, ни вздохов не услышал я, и, уже начиная расстраиваться, обернулся к Антонию Петровичу и обомлел: Сонечкин папа, белый, как лист бумаги, на котором написаны эти слова, закрыв глаза, покачивался, словно шест на ветру.
— Она… Она… — шептали посиневшие губы. — Откуда?
Признаюсь, дядюшка, не ожидал я подобного пассажа. Что-что, но только не обморок предполагал я и нашатыря с собою не прихватил. Единственное, чем мог я помочь Сонечкину папе, это взять его под мышки, усадить на зеленую травушку и помахать на безжизненное лицо козырьком старой кепки. Я старался, и от стараний моих Антоний Петрович вскоре опомнился, пот выступил на щеках, румянец проклюнулся. Когда же несчастный наконец открыл глаза, спросил я сочувственно:
— Что с вами? Может, «Скорую» вызвать?
— Нет, Костя, не надо, — шевельнул он рукой, — пустяки… От бессонницы… Сплю плохо… — Так говорил Сонечкин папа, а сам, я видел, давил косяка на колбаску и кадыком неутомимо работал, в истоме заглатывая слюну. — По пять шестьдесят… — сладострастно прошептал Антоний Петрович, не удержавшись, чтоб не потрогать дефицит. — Сырокопченая… Нда… Простите, а где вы ее брали?
— Купил-то? — напрягся я, почувствовав, что наступает решающий момент операции. — Да я не покупал. Мне дяхан прислал…
— Кто? Кто? — переспросил Антоний Петрович.
— Дядька… Он у меня в Москве, в Госснабе работает. Вот и шлет понемножку. То колбаски, то икорки, то еще чего-нибудь. Один я у него племянник-то, своих детей нет, вот и балует меня…
Антоний Петрович выпятил губы, покрутил головой и снова покачнулся, закатывая глаза. Но я удержал его и, с новой силой принявшись обмахивать кепкой, продолжил:
— Зовет меня к себе, один он в квартире-то, живи, говорит, пропишу, чего мне одному в трех комнатах делать. Женись, говорит, внучат, говорит, хочу…
Так фантазировал я, а сам время от времени ловил глазами взгляд помутневших от обморока зрачков Сонечкиного папы. Когда же увидел на щеках его слезы, умолк, понимая, что дело сделано и пора остановиться.
— До свидания, Антоний Петрович, — поднялся я. — Пойду…
— До свидания, Костенька, — трепетно выговорил Сонечкин папа, и я понял, что на светофоре моей любви загорелся зеленый свет.