О, дядюшка, вы знаете этот пальчик, нежный, ласковый, вы знаете блестящий розово ноготок, знакомы вам сии милые суставчики, в которых, как в иероглифе, видится нам порой целое царство. Ведь вы любили, мой дорогой, и пухлые пальцы дородной супруги вашей хоть когда-то, хоть на день, хоть на час были для вас средоточием всех желаний, и хотелось коснуться их, хотелось ощутить их тепло, хотелось задержать в ладони, хотелось поцеловать… Но хватит, хватит, размечтался, дурачок. Ничего уже нет. Сонечка далеко от меня. И я совсем один на жесткой больничной койке уже который день, которую ночь. За окном идет дождь, стекло все в каплях, словно в слезах. Свет фонаря едва освещает тетрадь, и оттого буквы из-под моего карандаша наползают друг на друга, как тараканы. И мне горько, ох, как горько, дядюшка, и, если бы не эта повесть, я бы, наверное, сошел с ума. Но что за диво! Она спасает меня. Картины будто наяву встают передо мной и успокаивают душу. И вновь я вижу тот вечер, как шел я из школы, усталый и пустой, отчаявшийся и разочарованный. Так важно в столь горькие минуты хоть с кем-нибудь перемолвиться, так важно взглянуть в человеческие глаза. И потому-то, может быть, увидя Марфу Петровну, возившуюся в огороде, я не удержался и, несмотря на нашу размолвку, спросил:
— Чем занимаетесь, Марфа Петровна?
Но бабушка только покосилась на меня с укоризной и, даже не разжав сухих губ, опять взялась за лопату.
— Марфа Петровна, вы что, обиделись на меня? — спросил кротко. И так, видно, трагически прозвучали мои слова, что женщина не выдержала:
— Обиделась, да… А как не обидеться?
Я пожал плечами.
— Эх, вы, — уже примирительно молвила старушка, — а еще учитель. Таких простых вещей не понимаете. За внучека своего обижаюсь. Совсем не беспокоитесь вы о нем. Чужие люди, и те больше заботятся… Вон доктор и лекарство достал, и два раза на дню приходит уколы делать. А вы? Вы даже не спросите, как мальчик себя чувствует. Да ну вас…
Я стоял пристыженный, смотрел на свои башмаки, однако мне становилось легче.
— Но все же, как мальчик-то? — спросил я. — Лучше ему?
— Лучше, лучше, — совсем уже позабыла обиду Марфа Петровна и, посмотревши на небо, перекрестилась. — Бог миловал. Есть начал мальчик, спал всю ночь… Это он меня, — опять посмотрела на небо — за валерьяну наказал, за мерзость эту… Решила я избавиться от нее, пока не поздно. Картошку лучше посажу. Хватит с розовыми глазами-то ходить…
Тут только заметил я, что делала Марфа Петровна, она же валерьяну перекапывала, уничтожала начисто. Я возликовал. Ведь это я их спас, старушку и мальчика! Я! Я!
Я зашел к себе, взял с полки любимейшего моего Гофмана и вскоре уже сидел перед мальчиком, читал ему «Золотой горшок». И Марфа Петровна, придя с огорода, примостилась рядышком, кормила Володю с ложечки манной кашей. О, век бы продлиться этой сцене! Но тут раздался стук в стекло.
— Кто это там? — поднялась с кровати Марфа Петровна и глянула в окно. — Хм, — голос ее сразу погрубел, — Константин Иннокентьевич, это к вам. Сонька, директора магазина дочь…
Затрепетав всем телом, как флажок на ветру, вскочил я со стула и, в два прыжка оказавшись на крыльце, увидел Сонечку.
— Я к вам, Константин Иннокентьевич, — сказала она, потупив взгляд. — Можно?
— Сонечка, милая, — почти в беспамятстве лепетал я, — что вы говорите? Я весь ваш… Вы же знаете…
— Так я пройду?
В голосе ее я услышал тревогу и, уразумев наконец, что ей мало моих слов, взял гостью за руку и повел к себе.
— Сонечка, я сейчас, — посадил я милую на диван и сунул ей Гофмана. — Ведь вы чаю выпьете?
— Выпью… — сказала она, а сама книжку взяла, раскрыла наобум и стала смотреть в нее невидящим взглядом, как будто не Гофман пред ней, а какой-нибудь бухгалтерский справочник.
Я принялся расставлять закуски на столе, но вдруг услышал какие-то всхлипы. Взглянув на Сонечку, увидел я, что она плачет, слезы капают на страницы.
— Сонечка, что с вами? — остановился я как вкопанный.
— Ничего, — шмыгнула она носом.
— Но вы плачете?
— Да… — широко распахнула она голубые, как небо весной, глаза.
— Отчего же? — спросил я, присев к ней.
— Потому что я к вам нечестно пришла… — проговорила моя милая, и слезы опять потекли по ее нежным щекам, оставляя на них красные, как шрамы, полоски.
— Как — нечестно? — взял я Сонечку за руку.
— Меня папа прислал, из-за колбасы… — Лицо девочки стало пунцовым. — Попроси, говорит, у учителя своего, пусть он продаст колбасы батон. Он, говорит, тебе не откажет. И деньги вот дал… — Сонечка вытащила из нагрудного кармана две хрустящие десятки и протянула мне.
— И отчего же вы плачете? — словно не замечал я денег.
— Потому что я обманула вас, обманула… — Сонечка снова захлюпала носом и в отчаянии сжала красные купюры в маленьком кулачке.
— Но почему же обманули? Разве вы так просто ко мне бы не пришли? — Вместо ответа Сонечка опустила глаза. — Ну почему же? — Я чувствовал, что сердце мое останавливается.
— Папа не разрешает… — едва выговорила Сонечка, и сердце мое снова заколотилось.
— А если бы разрешил, вы бы пришли?
— Наверное… — посмотрела она на меня несчастным зверьком. — Вы добрый…
Ох, дядюшка, я помню тот час, будто сон. Сонечка сидела передо мной, пшеничные волосы струились по ее плечам, перламутровая пуговица то и дело расстегивалась при вздохе на Сонечкиной высокой груди. Глаза ее блестели. О чем говорили мы? Ни о чем и обо всем одновременно. Я наливал Сонечке ромашкового чаю, показывал на закуски.
— Пейте, милая, ешьте…
— Какой вы добрый… — улыбалась она и ложечкой, будто манную кашу, ела икру.
Но коротко счастье. Словно птица махнула крылом, так быстро все прошло. Вдруг забили часы за стеной, на половине хозяйки моей, и Сонечка, прислушавшись, стала считать удары. Когда часы кончили бить, спросила неожиданно строго:
— Что? Неужели восемь?
— Да, — взглянул я на будильник.
— Ох, — вскочила со стула Сонечка, — мне пора. Меня ждут.
— Кто ждет? — бестактно спросил я.
Но Сонечка не ответила, а только потупила взгляд, к кроссовкам наклонилась завязывать шнурки, как будто они и без того не были крепко завязаны. Признаюсь, дядюшка, в тот миг я не обратил внимания на странности Сонечкиного поведения и сам собираться стал, чтобы проводить ее.
— Нет, нет, Константин Иннокентьевич, — мне показалось, испугалась она. — Меня провожать не надо…
Но я и испугу тому не придал значения. Славная, только подумал, не хочет меня утруждать. (Ох, любовь, любовь, ты куриная слепота…)
— Нет, Сонечка, я провожу, — сказал я наивно, — мне все равно нечего делать.
Потом открыл дверь и хотел уже на улицу выходить, но тут взглянул на девочку мою и поразился: я не узнавал ее. Глаза Сонечки были, как две монеты, серые, поблекшие, затертые тысячами пальцев, нос заострился, губы опустились, как у театральной маски трагика.
— Что с вами? — испугался я. — Вам нехорошо?
— Нет, все нормально, — едва не заикалась она, — я просто… — Сонечка зачем-то кивала на холодильник, но я, балбес, не понимал, и девочке пришлось-таки напомнить мне о том, что должен был бы я вспомнить сам. — Я просто… — повторила она, едва шевеля губами, — колбасу забыла…
— Ох, извините! — вскинул я руки вверх. — Совсем из памяти выскочило…
Я полез в холодильник, извлек оттуда колбасную палку и протянул Сонечке.
Откуда-то явилась сумка — я и не заметил, как Сонечка ее принесла, — взвизгнул замок, сумка раскрыла пасть, и колбаса улетела в нее, словно в бездонную яму. Сонечка тут же успокоилась, опять стала милой и симпатичной и, когда я настойчиво двинулся ее провожать, кивнула:
— Ну ладно уж, проводите. Но только до угла, не дальше…
Мы вышли на улицу в алые лучи заходящего солнца. Сонечка взяла меня под руку, и мы зашагали с ней рядом под блестящими взглядами сплетниц на вечерних скамейках. Я счастлив был тогда, дядюшка, и мне было радостно оттого, что они видят нас вместе с Сонечкой. И мне хотелось, расправив крылья, взлететь у всех на глазах и кричать, паря над верхушками деревьев: «Люблю! Люблю!» Но я лишь прижимал к себе теплую ладонь Сонечки и блаженно щурил глаза. У поворота она остановилась.
— Все. Дальше не ходите, — сказала строго.
Я грустно смотрел ей вслед. Я видел, как прошагала Сонечка через всю улицу, как повернула к себе в ограду. И когда она уже скрылась за зеленым облаком вишни, я разглядел вдруг, что знакомый мужчина возник у их калитки и, по-свойски открыв ее, вошел во двор. Меня начало трясти — то был Любопытнов…