Предисловие

Конечно же, вы не поверите, если я скажу, что записки эти сочинены не мной. Слишком много было подобного в прошлом. Иван Петрович Белкин, должно быть, в часы томительного зимнего досуга писал свои прекрасные повести, часть коих после его смерти пошла на оклейку окон, другая же, попав в руки издателей, прославила имя этого загадочного господина. Равнодушный к жизни Печорин предлагал Максиму Максимычу по своему усмотрению распорядиться с собственными дневниками, хотя бы даже и сжечь, а мы до сих пор со сладким трепетом читаем их. И, наконец, уже совсем недавно бедолага Максудов, прежде чем броситься вниз головой с Цепного моста, излил-таки свою боль в странных сочинениях, которые мы и поныне не можем читать без содрогания — такой горячей кровью они написаны. Конечно же, трудно после подобного поверить в истинность еще одних записок, сделанных никому не известным учителем Зиминым. Но верите вы или нет, факт остается фактом — толстая тетрадь, испещренная нервным почерком, лежит у меня на столе, и с неким страхом смотрю я на нее.

Но прежде чем предлагать сами записки, хочу хотя бы в двух словах сказать, как они ко мне попали. Дело было несколько лет назад. Я до сих пор ясно помню, как ехал ночным поездом в Хлынь. К полуночи, когда пассажиры наконец-то угомонились, я вынул из кармана письмо от моего старого друга, которого не видел целую вечность, и при тусклом свете ночника вновь и вновь перечитал его.

«Привет, Серега! — писал мой друг. — Мне плохо. Ужасно плохо. Порой мне даже кажется, что я схожу с ума. Ради бога, приезжай. Спаси меня. Только ты — одновременно друг и чужой человек — можешь разрешить мои сомнения. Тем, кто постоянно рядом, я не могу доверить свою тайну. Я не шучу. Все очень серьезно. Жду. Саня».

Странное и тревожное было письмо, и, получив его, я не на шутку обеспокоился и в тот же день отправился в Хлынь. Не стану подробно распространяться, как добирался я до Саниного городка. Ночь поездом, потом несколько часов на автобусе среди зеленых полей и лесов. В огромных, словно пруды, лужах проселочной дороги автомобиль наш пробирался порой, как пароход. Через полчаса такого пути меня укачало, и, задремав, я очнулся уже в Хлы-ни. Широкая площадь открылась моему взгляду, разбитый асфальт, такие же, как на дороге, необозримые лужи, по которым плавали утки, поодаль — покосившиеся телеграфные столбы, провисшие провода. Напротив автобусной остановки увидел я магазин, старухи с пустыми сумками сидели на скамейке, пара подвыпивших мужиков в обнимку под деревом пели не пойми что… Привычная, милая сердцу картина. Выйдя из автобуса, я подошел к старухам и спросил больницу. Старухи наперебой принялись объяснять. Больница оказалась рядом, за парком вековых лип. Вскоре увидел я рубленый трехэтажный дом, старинный, барский, по всей видимости. Резные наличники, карнизы, профили шахматных коней над фронтонами. Теперь уже так не строят. Окна были открыты. Какой-то человек в очках, с бородкой, в белой докторской шапочке высунулся со второго этажа и махал мне рукой. С трудом признал я в сем человеке моего друга. Нетерпеливо поднялся я наверх. С печальной улыбкой, с распахнутыми для объятий руками поджидал меня Саня у дверей своего кабинета. Мы обнялись. С горечью разглядывал я его. Да, постарел, похудел, руки дрожат, в комнате накурено, валидол на столе.

— Что с тобой?

Натужная улыбка исчезла с Саниного лица. Ладонями сжал он виски.

— Беда у меня…

— Да что же? Не тяни…

— Больной выбросился с третьего этажа, разбился насмерть.

Тихий ангел, как говорят, пролетел между нами.

— Когда? — спросил я, чтобы только нарушить скорбную тишину.

— Неделю назад… Уже похоронили…

Саня опять замолчал.

— Ну, ну, — подтолкнул я его.

Сбивчиво и взволнованно поведал он вот что…

Месяц назад поздно вечером привезла какая-то колхозница на телеге к приемному покою молодого человека. Был он избит, весь в крови и синяках, без сознания. Женщина рассказала, что нашла парня у дороги, в крапиве, едва живого. Сжалившись, она кое-как затащила несчастного в телегу и доставила в больницу. С трудом узнал Саня в пострадавшем местного учителя Зимина. Всю ночь не смыкали врачи глаз, приводя парня в чувство. Только под утро очнулся учитель, и подошедший к этому времени милиционер стал тут же расспрашивать, что с ним стряслось. Однако несчастный ничего не отвечал и как-то опасливо озирался то на сержанта, то на столпившихся вокруг больных. Делать нечего, побились, побились да и отстали от бедолаги, прописали ему лекарства, усиленное питание — и забыли про него, ибо других больных хоть отбавляй. Лишь во время обходов и вспоминали про неразговорчивого учителя, находя его каждый раз безмолвно лежащим лицом к стене или и вовсе спящим. Спал он на удивление много, целыми днями, когда приносили еду, просыпался, молчаливо съедал все и опять отворачивался к стенке. Но доктора только радовались этому. Пусть спит, сон — лучшее лекарство, быстрей раны заживут. А раны на парне действительно заживали, как на собаке. И через пару недель врачи уже о выписке подумывать начали, как вдруг… Однажды утром разбудила моего Саню нянечка. «Вставайте! — вопила не своим голосом. — Беда!» «Что такое?» — высунулся в форточку доктор. «Больной, — ошарашила старушка, — молчаливый-то тот, из окна выбросился. Без памяти лежит…» Ну, Саня, как был, в пижа-ме, к больнице кинулся. Да только все равно уже поздно было. У парня и пульс не прощупывался. Притащили носилки, и, когда стали покойного на них укладывать, выскочила у него из-за пояса тетрадка какая-то. Друг мой на нее сначала и внимания не обратил, в карман сунул, а позже открыл и…

Тут Саня запнулся. За папиросой полез.

— Ну что? Что? — торопил я его. — Не тяни…

В дверь неожиданно постучали.

— Александр Иваныч, — послышался женский голос, — больного привезли…

— Иду… — поднялся он и протянул мне толстую тетрадь в коленкоровом переплете. — Вот, почитай… Только почерк у него не ахти, мелкий больно… Но, думаю, разберешь…

— Александр Иваныч… — послышалось вновь.

— Иду, иду, — распахнул Саня дверь и исчез.

А я открыл тетрадь…

Загрузка...