Глава 24

Негромким гулом отзывался дружный топот курсантских ног во всем здании Владимирского Бронетехнического и приглушенный дисциплинированный шум многоголосья молодых парней, собравшихся постигать премудрости военного дела. Солодин еще раз обозрел ряды стриженых голов, протянувшиеся перед ним. Светлые, темные, русые, черные, под ними сверкали глаза, так же разнообразнейшего света, отражающие едва ли не весь спектр радуги, но одинаково заинтересованные.

На его лекции всегда приходили раньше, чем на остальные, Семен Маркович требовал как минимум трехминутного опережения, чтобы, как он говорил, 'молодецкая удаль из головы успела выветриться'. А пока удаль выветривалась, Солодин еще раз оценивал предстоящий урок, перебирал в памяти примеры и проверял общий план.

После того памятного разговора с Черкасовым и особенно после объяснения с Феликсом и Верой он словно переродился. Солодин собрал в кулак всю волю и просто запретил себе вспоминать и сожалеть о былом. Прошлое было и закончилось. Оно было славным и почетным, но теперь его ждало будущее, совершенно новое, неизведанное, отчасти пугающее неизвестностью и новизной, но оттого по — своему крайне увлекательное.

Время командовать прошло, пришло время учить, так он сформулировал для себя ближайшую цель и подчинил ей всего себя, без остатка. Это было тяжело, для человека, привыкшего на равных говорить с генералами (и даже одним маршалом). Тому, кто железной рукой управлял полутора десятками тысяч человек, было трудно, очень трудно привыкать к тому, что на ближайшие годы его амбиции ограничены учебниками, программами и от силы несколькими десятками зеленых юнцов.

Но он привыкал, находил в этом свои достоинства, а одним из главных был долгожданный мир в семье. Жена, поняв и увидев, что муж смирился с новым положением и начал строить новую жизнь, расцвела. А Солодин, наконец, понял, под каким тяжелым прессом находилась Вера, пока он переживал свои метания.

Его можно было назвать счастливым человеком. А если в ночных видениях Солодину являлись призраки совсем недавнего прошлого, соблазняющие и увлекающие, так на то они и призраки, чтобы манить и увлекать…

— Итак, товарищи, приступим. Сегодня мы поговорим о…

В дверь аудитории постучали трижды, размеренно и громко. Не столько спрашивающе, сколько предупреждающе. Сразу же дверь открылась и — невиданное дело! — в аудиторию заглянул — не вошел, а именно заглянул! — Сергей Викторович Черкасов.

— Сидите, товарищи курсанты, — кивнул он вскочившим как один юношам, опережая готовое дружным хором вырваться из могучих глоток 'Здражлав!'. — Семен Маркович, позвольте вас на минуту.

— Учебники открывайте, страница сто тринадцать, вернусь — будем обсуждать, — деловито сказал Солодин, вставая.

— Семен Маркович, вещи не забудьте, — произнес Черкасов с непонятной интонацией, не то сожалением, не то осуждением. А может и скрытой печалью.

Аудитория обмерла.

С вещами…

В гробовом молчании в голове Солодина билась одна единственная мысль: 'Вот и мое время пришло'. Но Солодин прожил слишком долгую и сложную жизнь, чтобы показать хотя бы тень растерянности и страха, охвативших его. Все, что он думал, осталось лишь в его голове, на лице он сохранил выражение вежливого удивления.

— Так точно, товарищ генерал — лейтенант, — кивнул он, — сейчас буду.

Все в том же молчании он собрал портфель, больше всего боясь, что руки дрогнут, или какая‑либо из бумаг застрянет и ее придется пихать внутрь с усилием, сминая и, показывая истинные чувства, как это обычно бывает в такие минуты. Но все обошлось. Тетради, конспект и учебные указания скользнули в утробу портфеля как по маслу.

— Ну что, товарищи курсанты, — сказал Солодин, — до встречи.

— До встречи, товарищ полковник, — дружно ответили ему, вразнобой, совсем не по — уставному. И в этом разнобое сильных молодых голосов Солодин услышал лучшую для себя награду за сделанный выбор. Он услышал не радость, не любопытство, но печаль и надежду молодых парней на его возвращение.

И уже на пороге он неожиданно подмигнул им всем, тихо проговорив:

— Давайте, парни. Не халтурьте тут без меня.

Ручка чемоданчика чуть проскальзывала во вспотевшей ладони. Солодин мимолетно удивился, почему его не встретили сразу на выходе из класса. Так не пойдет, подумал он. Отошел к окну, поставил на широкий подоконник портфель, тщательно вытер ладони носовым платком. Прошептал в пространство: 'Я Черного Шейха не боялся, 'Звенящего' Карлоса не боялся, вас и подавно не буду', одернул форму, выпрямился до хруста в позвонках, до звенящего напряжения в шее и, чеканя жесткий шаг, проследовал в кабинет Черкасова.

Тот был не один, но совсем не в том обществе, которого ожидал Солодин.

— Вот, Семен Маркович, по вашу душу из самой Москвы, — сказал Черкасов, указывая на единственного кроме него человека, присутствовавшего в кабинете, — Думаю, вы знакомы.

— Так точно, знакомы, — отозвался Солодин, хмуро глядя на московского гостя и лихорадочно соображая, что к чему.

— Знакомы, — сумрачным эхом повторил вслед за ним Шанов, так же без всякого энтузиазма взирая на Солодина. Наверное, так Ленин мог бы смотреть на буржуазию.

— Вот и славно, — с некоторым даже облегчением проговорил Черкасов, — ну что же, товарищи полковники, я вас оставлю, а вы решайте свои вопросы.

Шанов глядя куда‑то в сторону, словно даже сам вид Солодина был ему неприятен, подождал, пока генерал выйдет, и сумрачно спросил:

— Представляться надо?

— Не стоит, — ответил Солодин. — я вас хорошо помню, товарищ полковник Особого Корпуса Генерального Штаба.

— Вот и хорошо, товарищ полковник, старший наставник по тактической подготовке, — вернул шпильку Шанов. — Я за вами. Приказ сверху — доставить в кратчайшие сроки.

Солодин едва не спросил, зачем и к кому, но поймал и удержал вопрос уже буквально на кончике языка. Если не сказали сначала, то спрашивать было бессмысленно, здесь, как нигде более было актуально выражение 'поживем — увидим'. Не в узилище, и ладно. Солодин трезво оценивал свою значимость, и не ожидал сложного ареста с вызовом своего заклятого противника и поездкой в Москву.

— Машина ждет снаружи, — продолжал меж тем Шанов, — сейчас к вам домой, наденьте парадное, потом на поезд, он через сорок минут.

— Можно ли мне предупредить жену? — через силу, тяжко страдая от зависимости от ненавистного человека, спросил Солодин. — Она сейчас ведет уроки, будет волноваться когда не найдет меня.

Шанов все так же смотрел в сторону, как будто опасался оскверниться даже путем простого лицезрения Семена Марковича.

— Я уже предупредил, — произнес он после секундной паузы. — Идемте. Вас ждут.

Солодин любил поезда, еще со времен далекого детства, переняв эту любовь от отца, начальника станции. Выращенный в одиночку рано овдовевшим отцом, Семен не понимал, как можно не любить железную дорогу, мелодичный пересвист маневровых, солидный басовитый перелязг стрелок и сцепок, гостеприимные объятия вагонов. Ритмичный стук колес его не отвлекал, но наоборот, успокаивал, приводя в порядок и выстраивая в правильном порядке мысли.

Да. Поезда и железная дорога — это было надежно, предсказуемо и в — общем очень хорошо.

Даже кипяток из поездных титанов имел совершенно особый привкус — привкус дороги, путешествий и новых впечатлений. В поездах Солодин пил только его, горячий, обжигающий кипяток, прогревающий тело до самых пяток. Не изменил обыкновению и на этот раз.

Купе было спальным, в похожем они ехали из Москвы, но то было советское, а этот вагон был из новых, немецкой поставки. Больше пластмассы, больше строгой геометрии, больше света и пространства, все в светлых приятных тонах. Но гораздо меньше домашнего уюта, который он так ценил, как и любой человек с большим стажем путешественника.

Вот так функциональность и экономия наступают на патриархальность, подумал он, прихлебывая из стакана в ажурном подстаканнике и незаметно наблюдая за Шановым. Тот сидел неподвижно, смежив веки, даже сидя, держа руки едва ли не по швам и, по — видимому, спал или дремал. Багаж у него был так же скуден, как и у самого Солодина — фибровый чемодан средних размеров. Ну да, вспомнил Солодин, штабист всегда был резок на поступки и легок на подъем.

Шанов… Давно пропавший, почти забытый, а потом снова волшебным образом воскресший…

Шанов был коммунистом. Казалось бы, что здесь необычного для СССР? Но дело в том, что Шанов был Коммунистом с большой буквы, одним из тех, кто придерживался старых устоев, отказываясь от материальных благ, пока были те, кто жил хуже, одним из тех, кто готов был пойти и умереть по одному слову Партии.

Летом двадцать третьего в 'Сибирские артиллерийские курсы', предтечу будущего знаменитого училища пришел худой как скелет парень лет семнадцати. Он неспешно и уверенно прошел в приемную и коротко сообщил, что теперь будет здесь учиться, потому что стране нужны хорошие артиллеристы. Начальник училища был в отъезде, гостя принял его зам по строевой. Смотреть на это чудо собрались со всего училища, а парень стоял посреди приемной, одетый не то, чтобы в рванье, но очень бедно. За плечами тощий залатанный вещмешок, обут в истертые лапти, обрит наголо, такой же, как миллионы других людей на третий год после окончания смутных времен. Он ждал, когда его возьмут в артиллеристы.

Документов у парня не было никаких за исключением мятой бумаги, разваливающейся по сгибам с размытой печатью и смазанным текстом. Документ был выдан походной канцелярией семнадцатого Летучего отряда Завесы прикрывавшей восточную границу СССР. Согласно оному парень именовался Боемиром Шановым, имел сугубо пролетарское происхождение и последние три года вел богатую событиями жизнь. Был оружейником отряда, порученцем при его командире, дозорным и даже разведчиком.

Боемира пустили ночевать и сделали запрос. Очень быстро выяснилось, что семнадцатый летучий действительно существовал, был уничтожен в полном составе еще в прошлом году, в бою с очередной бандой любителей навести шороху на дальневосточном приграничье. За исключением одного человека. Теперь к Шанову отнеслись более благосклонно, посоветовав придти будущим летом к очередному набору, а пока что все места заняты. Боемир пожал плечами, вышел, сел у крыльца и стал ждать. Он ждал три дня, под открытым небом, лишь зябко кутаясь в ветхую одежонку, но все же дождался начуча Стерлигова. О чем они говорили, так никто и не узнал. Но Стерлигов приложил все усилия, чтобы Шанов был допущен к экзаменам вне общих правил. Парень 'пролетарского происхождения' расколол как семечки стандартный экзамен, включая внеплановую алгебраическую задачу, и был зачислен.

Учеба пролетела как на одном дыхании. Шанов не обладал выдающимися талантами, но явно получил хорошее школьное образование и обладал дьявольской работоспособностью. Он мог бы стать звездой своего курса и начать феерическую карьеру. Тем более что Стерлигов быстро сделал свое учреждение одним из лучших в Союзе, и выпускники Новосибирского артиллерийского котировались очень высоко как прекрасные профессионалы. Но тому препятствовали два обстоятельства. Неясная и слегка подозрительная биография, фактически начинавшаяся с момента появления у ворот училища и очень специфический характер. Нельзя сказать, чтобы он был плохим человеком. Шанов был… никаким. У него не было друзей, он почти не общался с женщинами. Он вообще не нуждался в человеческом обществе. Досуг и почти все деньги Боемир тратил почти исключительно на книги по военному делу и классиков марксизма — ленинизма, которые он методично штудировал едва ли не наизусть. Естественные для молодого человека занятия и развлечения для него словно не существовали. Задевать и подначивать его быстро перестали — безобидные подначки и насмешки он пропускал мимо ушей, недружеские тоже, до определенного момента, когда неожиданно, без предупреждения бросался на обидчика и молча, жестоко дрался без всяких правил и ограничений.

Служба Шанова началась и проходила так же ровно и нечеловечески упорядоченно, как и учеба. Легкий на подъем, без семьи, он поездил по всей стране, побывал даже на учебе в Германии. Везде он держался одинаково — спокойно, чуть отстраненно. Вел жизнь аскета и трезвенника, тратя деньги лишь на привычный набор литературы — война и классики. Делал грамотные и полезные, но в целом безликие доклады на положенных собраниях, одобрял нужные решения партии, делал все положенные взносы. Любой другой на его месте стал бы предметом насмешек, но только не Шанов. Во всем, что он делал, не было ни капли наигранности или показной театральности. Шанов никогда не притворялся. Так он и шел, день за днем скромно и беззаветно служа коммунистической идее, не ища ни похвалы, ни награды, сопровождаемый насмешками одних и сдержанным уважением других, безразличный и к тому и к другому.

Но не зря говорят, что каждому человеку в жизни дается хотя бы одна возможность схватить за хвост птицу счастья, нужно только распознать ее и хватать крепче. Жизнь Шанова полностью и бесповоротно изменилась после курсов в Бонсдорфе, откуда он отправился в Китай.

Война всех против всех давно стала для Поднебесной обыденностью. Страшной, жестокой, кровавой, но обыденностью. И СССР не слишком радовался бурлящему котлу у собственных границ, исходящему кровавой пеной уже долгие годы. Приходилось терпеть, но времена менялись, СССР понемногу крепчал и с тридцать четвертого начал постепенно, а потом все активнее переламывать ситуацию в свою пользу. Довольно скоро на помощь подоспели и немцы, ловившие любую возможность потренироваться в настоящем бою. Новая помощь со стороны сильно качнула сложившийся баланс сил и очень серьезно обеспокоила японцев, уже добрый десяток лет провинцию за провинцией прибиравших к рукам Китай. Следом за японцами беспокоиться начали англичане. Больше войны — больше оружия и дохода, в Шаньдуне и Хэнане вновь зазвучала, казалось навсегда забытая, английская речь с американским акцентом.

И началось то, что сами китайцы потом поэтично назвали 'временем великого лихолетья', когда иностранная помощь стала подобна щедрой порции бензина в костер. Нанкин, Шанхай, Ханчжоу. Следующие три года в этом заклятом треугольнике решалась судьба поднебесной. Мао, Чан Кай Ши, Одноглазый Цзолин, Чжан Цзучан и еще примерно три десятка генералов, маршалов и генералиссимусов непрерывно сражались за власть, а вместе с ними сражались японцы, русские и немцы.

Безусловно, одной из самых ярких и страшных страниц 'Лихолетья' стала Сяолинвэйская осада.

Вообще‑то, события развернулись южнее и восточнее самого Сяолинвэя у относительно небольшой деревушки, которую русские советники сделали временным продовольственным складом, полевым госпиталем и передовым пунктом. Собственное название пункта быстро забылось и для всех, включая самих китайцев, он стал 'Малым Линем'. В нем обычно находилось два — три десятка советников, возвращающихся в Нанкин либо наоборот, отбывающих далее, в строевые части и соединения Армии Надежды председателя Мао.

Знаменитым Малый Линь стал в ноябре тридцать пятого, когда генерал Цзолин по прозвищу Одноглазый в очередной раз договорился с японцами, заручился нейтралитетом Гоминьдана и попытался организовать быстрый бросок Третьей полевой армии на Нанкин. К таким наскокам, прочно обосновавшимся в Нанкине новомировцы уже успели привыкнуть, но на сей раз в составе орды Одноглазого действовали японские 'кайсоку бутай', а сама операция оказалась неожиданно хорошо спланирована и подготовлена. Широким серпом войска Одноглазого шли строго на запад. Перед собой они гнали толпы беженцев, объятых смертным ужасом, а позади оставляли лишь выжженную пустыню и трупы. В гражданской войне быстро забывают, что такое жалость и единство…

Когда стало ясно, что дело плохо, Линь стихийно стал убежищем для бегущих от растянутых авангардов Третьей. В небольшом селении, которое сроду не видело больше двух сотен человек сразу, обосновалась почти тысяча китайцев и сто двенадцать бойцов Нового Мира — неполная рота немецких пехотинцев и русские артиллеристы. Был там и Шанов.

В здании госпиталя, единственном каменном строении Линя собрался импровизированный совет под председательством майора Небученова, оказавшегося старшим по званию. На нем майор призвал всех к исполнению воинского долга и организовал оборону Линя, которой суждено было стать мрачной и страшной легендой, началом подлинной воинской славы армий Нового Мира. К сожалению, сам Небученов этого уже не узнал. Доблестный командир был убит в самом начале сражения случайным осколком…

Такова была официальная версия, знакомая всему миру. Но Солодин знал, как все произошло на самом деле. Знал случайно, оказавшись в нужном месте в нужное время, когда один из ветеранов тех дней отдал слишком много почестей Бахусу и тот таки развязал ему язык, много лет накрепко завязанный многочисленными, но все как одна — страшными подписками.

Небученов действительно собрал всех советников на совет, но не в госпитале, где все равно не хватало места, а в пустом амбаре, бывшем топливном складе. Там, встав за импровизированную трибуну из двух ящиков, поставленных друг на друга, он кратко изложил суть и сообщил свое решение — китайцев оставить, все тяжелое бросить, пробиваться к Нанкину налегке. Жизни подготовленных специалистов ценнее, чем те контрреволюционеры, которых они перебьют перед смертью. Кто не согласен — может оставаться и делать, что захочет.

И воцарилась тишина, длившаяся почти полминуты.

Это было расчетливо, разумно… и подло. Штурмовики и артиллеристы, повидавшие настоящую войну, были большой ценностью для Красной Армии и Ротмахта. Остаться в Большом Лине — остаться на верную смерть. Уйти налегке значило оставить местных на верную и страшную гибель, гуманнее было бы просто перебить их самим. Тащить гражданских с собой было бессмысленно, сильные мужчины — воины могли уйти от наступавших, конвой с семьями — никогда.

Никто из свидетелей никогда не вспоминал об этом. Слишком стыдно им было за то колебание, которое охватило каждого.

Уйти — значило совершить черное предательство. Вычеркнуть из жизни тысячу человеческих жизней, все равно, что своими руками замучить людей, доверившихся братьям из далеких западных стран. Но возможно остаться в живых.

Остаться — и принять бой. Сохранить воинскую честь и чистую совесть. Но почти наверняка умереть.

В амбаре едва заметно пахло старым прелым сеном и остро, сильно — бензином. Лучи послеполуденного солнца пробивались сквозь узкие окна — бойницы под высокой крышей, и сонмы пылинок танцевали в их неярком свете. А за воротами их ждали низкорослые люди этой земли, измученные страхом и страданиями, для которых большие горбоносые воины были последней надеждой прожить немного дольше…

Сто человек в гробовом молчании стояли тесным полукругом и измеряли на весах собственной совести предложенный выбор.

Кроме одного. Шанов двигался через толпу как ледокол, по прямой, к майору Небученову. Все смотрели на него, а он не смотрел ни на кого, устремив отсутствующий взгляд куда‑то сквозь майора. Все более — менее знали Шанова и предполагали, что он будет возмущаться, клеймить, уговаривать, упрашивать, взывать к долгу и революционным ценностям…

Но Боемир никого не клеймил. Он вообще ничего не сказал. Подойдя к трибуне, пару мгновений он с каким‑то почти зоологическим интересом смотрел на Небученова, а затем без промедления, но и без излишней спешки достал из кобуры маузер образца двадцать шестого с 'ортопедической' рукоятью и очень буднично застрелил майора.

Не давая зрителям времени опомниться, он еще дважды выстрелил в потолок, для привлечения должного внимания к своим словам. И, не опуская дымящийся ствол, произнес обычным бесстрастным голосом очень короткую речь, суть которой сводилась к следующему:

Первое. Бегство с поля боя недостойно солдата и офицера, тем более советского.

Второе. Бросить на верную смерть тысячу собратьев недостойно советского человека, неважно — военный он или нет.

И третье. Бежать некуда, потому что в Третьей полевой помимо 'кайсоку бутай' еще и личный моторизованный батальон 'Белой гвардии' Одноглазого, ведущий родословную едва ли не от Нечаевских добровольцев 1924–го. Русских там осталось мало, а вот культивируемая ненависть к 'краснопузой сволочи' — скорее преумножилась. Ни японцы, ни гвардейцы не будут размениваться на Линь, а в чистом поле о них не уйти и не защититься. Поэтому в данном случае 'победить или умереть' не красивый лозунг, а суровая правда жизни.

Неизвестно, какой пункт показался советникам более убедительным. Зато известно, что было дальше.

Авангард наступающих появился уже к вечеру, но до подхода основных сил цзолиновцы воздержались от открытой атаки. У защитников оказалось больше суток, и это время они потратили с умом, по мере сил превратив Линь в крепость. Ничто не мобилизует лучше, чем сожженные мосты, каждый знал, что теперь им остается только сражаться насмерть. Работали и копали все, до малых детей включительно.

Еще у нападавших хватало солдат, на вторые сутки осады Линь взяли в кольцо самое малое шесть — семь тысяч, но почти не было тяжелой артиллерии. Все осадные стволы отправились к Нанкину, а Шанову и его команде удалось привести в рабочее состояние английскую двадцатипятифунтовку, две советские полковушки и даже найти по два десятка снарядов сомнительной годности на ствол.

На этом везение кончилось, и началась схватка не на жизнь, а на смерть.

Тот, кто мог держать оружие — бился с врагом, тот, кто не мог — копал, носил воду и скудные боеприпасы, вытаскивал раненых, выползал собирать патроны у убитых врагов. И ждал своей очереди, чтобы заменить очередного павшего защитника.

Одновременно из Нанкина, невзирая на встречные атаки, сметая все на своем пути, к ним прорывалась конно — броневая группа Борзикова, который тогда еще не был ни генералом, ни даже 'Быстрым Гариком'. А через СССР и Монголию, от временной базы у Балхаша, меняя самолеты как перекладных лошадей, мчалась первая парашютно — десантная бригада Эрнста Мангейма.

И они все‑таки успели. Это было почти как в кино — артиллерийская дуэль Шанова, самоубийственное ночное десантирование немцев прямо на позиции противника, отчаянный последний штыковой бой на развалинах и атака 'в сабли' кавалеристов Борзикова, переломившая ход битвы. Недаром за право снимать фильм по тем событиям едва не передрались советские и немецкие кинематографисты, и в конечном итоге вопрос решался между Сталиным и Шетцингом путем отправки в Марксштадт 'Броненосца Потемкина'. 'Непобедимых' снимал Эйзенштейн.

Одноглазый не смог взять Нанкин, его армада откатилась назад, преследуемая Армией Надежды и войсками Чан Кай Ши. Через полгода его убили его же командиры.

А тринадцать немцев и пять русских стали героями, известными всему миру. Строго говоря, оборона Малого Линя (ставшая затем 'сражением при Сяолинвэе') ничего не добавила к разгрому Третьей армии. По масштабам это была лишь небольшая стычка на второстепенном направлении. Но именно мужество и отчаянная свирепость воинов Сяолинвэя, тяжелейший рейд Борзикова и фантастический перелет Первой парашютной стали символом боевого братства СССР, ГДР и Коммунистического Китая. И именно с них стала неофициально отсчитываться история парашютно — десантных частей ГДР и мехвойск СССР.

Все участники получили полной мерой честно заслуженные награды, почет и уважение благодарного отечества. Кроме Шанова, который стал занозой и источником неприятностей. С одной стороны. Шанов, безусловно, нарушил все мыслимые положения устава. Убийство непосредственного начальника — один из страшнейших грехов военного человека. За это Шанова ждал трибунал и расстрел. С другой стороны, эти выстрелы спасли репутацию советников…

Кто решал судьбу лейтенанта от артиллерии, и на каком уровне она решалась, Солонин мог только догадываться. Достоверно можно было сказать лишь одно — Шанов исчез. Никто не знал, куда он пропал, чем занимается, жив ли вообще, да по большому счету никто особо и не интересовался. Слишком много занимательных и грозных событий происходило в мире и Союзе во второй половине тридцатых. Большая реформа армии, спор военных школ, 'заговор генералов' и многое — многое другое. Шанов исчез, как исчезали многие офицеры с куда большими звездами, бесследно и казалось навсегда. Его быстро забыли и лишь в воспоминаниях немногих жила память о том, что был такой человек.

До тех пор, пока не пришла новая война, и в составе нарвикского десанта на норвежский берег не ступил уже полковник Шанов. Прибавивший немало лет, но все такой же мрачный, неразговорчивый, равнодушный ко всему кроме Работы и Долга.

Паровоз уносил состав на запад, к Москве. Шанов по — прежнему то ли дремал, то ли спал. А Солодин прихлебывал остывавшую воду и думал, что готовит ему будущее…

Загрузка...