Глава 7

Глава 7


Казанский вокзал. Москва. Ноябрь 1985 года.


Вокзал дышал, как живое существо. Он дышал сотнями ртов, сотнями лёгких, сотнями чемоданов, тюков, авосек и клетчатых сумок «мечта оккупанта», набитых до треска. Он дышал паром из-под вагонов, дымом дешёвых сигарет, перегаром, потом, дорожной пылью, мокрой шерстью и копчёной колбасой. Он дышал так, как дышит огромное, старое, уставшее животное — тяжело, хрипло, не останавливаясь ни на секунду.

Площадь трёх вокзалов — Казанского, Ленинградского и Ярославского — была в эти часы как воронка, втягивавшая в себя полстраны. Ноябрь выдался сырым, зябким, с тем особенным московским холодом, который не морозит, а проедает — лезет под воротник, под полу пальто, заползает в ботинки. Снега ещё не было, но воздух уже пах им — железисто, остро, как пахнет кровь из прикушенной на морозе губы. Небо висело низко, цвета солдатской шинели, и фонари вдоль перрона горели с четырёх часов дня, обведённые рыжими нимбами в сыром тумане.

Здание Казанского — башня с часами, шатровая крыша, арки, кокошники — стояло как пряничный терем, почерневший от копоти и времени. Часы на башне показывали без четверти шесть, и вечерний поток пассажиров уже достиг той критической плотности, когда перестаёшь быть человеком и становишься частицей потока, тебя несёт и крутит, и всё что ты можешь — не потерять чемодан и не споткнуться.

Внутри вокзала — гулкий зал ожидания, высокие потолки с лепниной, которую давно не реставрировали и которая местами осыпалась, обнажая серый бетон под позолотой. Люстры — тяжёлые, пыльные, с половиной перегоревших лампочек — бросали неровный желтоватый свет на ряды деревянных скамей с жёсткими спинками и подлокотниками, отполированными миллионами рук и задов до тёмного, маслянистого блеска. На скамьях сидели, лежали, дремали, ели, читали, кормили грудью, спорили и молча смотрели в пространство люди — так много людей, что казалось, весь Советский Союз одновременно куда-то переезжает.

Пол — каменный, затёртый, в разводах от мокрых подошв. У стен — урны, переполненные до курганного состояния. Газетные киоски «Союзпечать» — два на весь зал — торговали «Правдой», «Известиями», «Советским спортом», журналом «Огонёк», открытками с видами Москвы и мятными леденцами «Взлётные» по семь копеек пачка. Очередь к киоску — человек пять, не больше, газеты в ноябре восемьдесят пятого покупали уже не так охотно, что-то менялось в воздухе, какое-то новое слово витало — «перестройка», — но на вокзале это слово ещё ничего не значило, на вокзале всё было как прежде: суета, усталость, запах и ожидание.

Буфет — отдельная песня. Стойка, обшитая рыжим пластиком, за стойкой — женщина с химической завивкой и в несвежем белом халате. Витрина: бутерброды с засохшим сыром, бутерброды с подсохшей колбасой, яйца вкрутую — серо-зелёные на срезе, — стакан чая четыре копейки, кофе с молоком одиннадцать копеек, сок томатный десять копеек. Кофе был не кофе, а ячменный напиток с привкусом жжёной резины. Чай был именно чаем — горячим, крепким, тёмным, в гранёных стаканах с подстаканниками, единственная честная вещь во всём буфете. Над стойкой — картонная табличка: «Просьба посуду не выносить» и вторая, от руки: «Сахар — на столах».

На столах — алюминиевые сахарницы, липкие, с прилипшими крошками и коричневыми разводами. Горчичницы. Соль в стеклянных солонках, влажная, слежавшаяся. Салфеток не было.

Перрон начинался сразу за тяжёлыми стеклянными дверями, которые не закрывались до конца и впускали в зал ноябрьский сквозняк. Платформы — длинные, бетонные, с навесами, под которыми тянулись вереницы пассажиров, толкавших тележки, волочивших тюки, ведших за руки детей. Голос из репродуктора — женский, гнусавый, усталый — объявлял: «Поезд номер тридцать восемь Москва — Ташкент отправлением в восемнадцать сорок прибывает на четвёртую платформу. Нумерация вагонов — с головы поезда».

У вагона номер семь стоял проводник — дядька с лицом, похожим на печёное яблоко, в мятом кителе и с термосом под мышкой.

— Билеты готовим! — рявкнул он в темноту перрона. — Не толпимся! По одному заходим!

Ноябрьский ветер нёс по платформе обрывок газеты, пустой стаканчик от мороженого и запах креозота от шпал. Вдоль путей горели низкие фонари, и в их свете рельсы блестели как мокрые ножи — два бесконечных лезвия, уходящих на восток, в темноту, в тысячи километров степи, пустыни, гор, в Ташкент, до которого ехать трое суток.

— Ну вот и пришла пора прощаться. — сказала Маша Волокитина, делая шаг вперед и протягивая руку: — это было… интересно.

— По меньшей мере. — хмыкнула Гульнара Каримова, отвечая на рукопожатие: — будете у нас в Ташкенте…

— Ну уж нет, теперь ваш черед. — качает головой Маша: — лучше вы к нам. Приезжайте, покажем город.

— Как получится. — два капитана отпустили руки друг друга и сделали по шагу назад. Один шаг — Маша и один — Гульнара. Они стояли напротив друг друга, с прямыми спинами, расправленными плечами и смотрели друг другу прямо в глаза.

Вокруг продолжалась суета Казанского вокзала, спешили, толкаясь пассажиры с сумками и авоськами, грузчики толкали свои тележки с багажом, пронзительно свистнул в свисток милиционер, взмахнув рукой, проплыла полноватая тетка, продающая пирожки с капустой, картошкой и ливером. А два капитана — стояли и смотрели друг другу в глаза. Ташкентский «Автомобилист» и Колокамские «Стальные Птицы»…

— Капитан, капитан улыбнитесь… — тихонечко напела себе под нос Лиля Бергштейн, глядя на этих двоих: — скажи, Зульфия, а тебе Гуля нравится?

— Что⁈ — стройная девушка с черными косичками и в красно-синем спортивном костюме стремительно покраснела: — ты о чем⁈ Нет конечно! Как тебе такое на ум могло… Бергштейн!

— А мне нравится. И Маша тоже. Они же — капитаны. — серьезно сказала Лиля: — они вроде, как и враги, но и друзья сразу, понимаешь?

— Она… она мне как капитан нравится! А не так как тебе!

— А мне она по-всякому нравится. Гуля — красивая и сильная. И… ну она прикидывается что она злая, а на самом деле добрая. Вот как Аринка.

— Эй! А я-то чего сразу⁈ Лилька! — вскидывается Арина Железнова рядом.

— Аринка тоже добрая. Где-то в глубине души… — говорит Лиля и обнимает ее в ответ. Арина тут же затихает у нее в руках: — она миленькая. Почти как Петра!

— Если и добрая, то где-то очень глубоко… — ворчит Зульфия себе под нос, глядя на то как невысокая либеро обнимает эту Железнову, которая пусть и молодая совсем, но уже рослая — едва ли не на голову ее выше. И агрессивная… уж Зульфия помнит, как от этой «чудо-девочки» ей мяч в бедро прилетел… вот такой синяк остался. Да и милой назвать Железнову язык не поворачивается… все равно как ту же Евдокию «Терминатора» Кривотяпкину милой назвать…

— Ты тоже милая! — утешает ее Лиля: — тебя тоже обнять? Иди сюда!

— Нет! Нет… не надо! Отпустите! Ай! — отбивается Зульфия: — какая… какая ты сильная! И… цепкая!

— Если Лилька кого захотела обнять, то обнимет. Она как медведь. Только маленький. — добродушно гудит Валя Федосеева: — было честью выйти с вами на площадку, «Каримовские басмачи». Вы и в самом деле невероятные. Зуля, Надя и Гуля… только благодаря вам второй сет вытянули.

— Благодарю. — отвечает Гульнара Каримова, прекратив меряться взглядами с Машей и повернувшись к Валя Федосеевой: — ну и нам было приятно сыграть с вами по одну сторону от сетки, Сибирская Валькирия. Не думала сменить команду? В пару к Вороновой…

— Спасибо. Но мне и тут неплохо. — пожимает плечами Валя: — а у вас в команде свои талантливые девчата есть.

— Валю нашу вообще в кино скоро снимать будут! Вот! — высовывается Алена Маслова: — не переманите вы ее!

— А ты, Вазелинчик? — наклоняет голову Гульнара: — не думала? Пока у вас в команде эта непоседа есть… — она кивает в сторону Лили: — ты на площадке только как замена будешь появляться. А у нас я тебя в основной состав включу. У тебя талант… и тебя в этой команде не ценят.

— Так. — сказала Маша: — кажется у вас поезд уже отходит. Ступай-ка ты в вагон, Гуля, от греха подальше. А то с тобой на вокзале всякое может случиться… упадешь еще с перрона.

— Гуля Каримова — почти как Анна Каренина звучит! — прищуривается Алена Маслова: — не выйдет у тебя ничего, змеюка ты подколодная! Я — верная девушка!

— Даже так… — Гульнара Каримова улыбается: — в любом случае рада была сыграть с вами, «птички». До встречи на площадке в следующем году. В этом году вы нас удивили, застали врасплох. Больше такого не повторится. Больше вы нас не выиграете.

— Ой, да хватит из себя стерву корчить, Гулька. — говорит Маша, складывая руки на груди: — у тебя вон, глазки покраснели. Мне тоже будет тебя не хватать.

— Да ну тебя, Волокитина… — Каримова делает шаг вперед и неожиданно — обнимает Виктора, который стоит тут же: — спасибо, Вить.

— Да не за что… — улыбается он, отвечая на объятия: — твоя «тройка» это и правда чудо. Верно Валя говорит — вы нам второй сет вытянули. Если бы не вы, ничего бы не вышло. Так что это общая победа.

— А ты… — она слегка отстраняется от него, продолжая удерживать в объятиях и глядя прямо в глаза: — не надумал команду сменить? Я могу уговорить руководство на смену главного тренера. Условия точно лучше будут чем у вас в провинции, у нас все же столица республики, а не областная команда.

— Спасибо, что стараешься, Гуля. — кивает он головой: — я это ценю. Если останусь без работы — обязательно обращусь.

— Тск. Скучные вы. — она разрывает объятья: — Надька! Зульфия! Чего встали! Билеты приготовьте! Заходим! Вещи положите под нижнюю полку…

* * *

— Жаль что так быстро… — говорит Надежда Воронова и сжимает тетрадку в руке. Обычная тетрадка, общая в клеточку.

— Жаль. — эхом отзывается Юля Синицына.

— Но… я писать письма буду. Теперь у меня твой адрес есть. Это… это возможно! Как будто мы рядом, как будто пишем вместе… а еще у меня отпуск в декабре. Я могу приехать… ну или ты к нам в Ташкент. У меня квартира двухкомнатная, приезжай в гости. Будем чай в чайхане пить и стихи вместе писать…

— В декабре?

— Ага. Но у нас не холодно… не так как в Сибири. А стихи у нас хорошие вышли. Всем понравились.

— Да. — кивает Юля Синицына, смотрит на свою собеседницу и как будто запинается, сглатывает. Прячет руки за спину.

— … ты… это. — говорит она наконец: — береги там себя. У вас там опасно. Жарко. Пищевое отравление можно получить. Или там солнечный удар. Панамку носи и воды больше пей…

— … эээ.

— Жарко у вас там.

— Ладно. Буду носить. Вот! — Надя протягивает Юле тетрадку: — я набросала! Раньше… ну мысли! Посмотри… можешь свои написать.

* * *

— Лиля! — Зульфия нерешительно тянет либеро за рукав: — а Лиль?

— А? — та поворачивается к ней и ее смеющиеся глаза, и широкая улыбка на секунду ошеломляют Зульфию, заставляют моргнуть и сделать шаг назад. Лили как всегда слишком много здесь и сейчас.

— Лиль… а ты… стихи вашей Юли и нашей Нади видела? — осторожно задает вопрос Зульфия: — то, что они ночью написали?

— Только часть! — признаеться Лиля, энергично помотав головой: — они там всю ночь сидели! А я заснула!

— А… — Зульфия сглотнула: — а… скажи, это правда? Ну, то что там написано?

— Совершенная правда! — кивает девушка, подпрыгивая на месте: — правдейшая истина все! Я там кое-какие моменты про съезд КПСС и основы диалектики не понимаю, но Юлька вранье не напишет! Знаешь какая она умная? Она если захочет, то умней чем все остальные, но только не хочет она. У нее перерыв.

— Да нет… — морщится Зульфия: — я не про съезд КПСС и не про диалектику… я про то, что ночью… ну то что они там написали — это правда⁈

— Как есть правда! — снова кивает Лиля: — про «ночь, улица, фонарь, аптека…»! Там же внизу и фонарь есть и аптека и улица!

— Ну-ка… — в разговор встревает Алена Маслова: — Зуля, да ты нашла кого спрашивать, Лилька блаженная, она ж тебя не понимает! Давай я тебе все расскажу!

— А… хорошо.

— Но не просто так. — Алена прищуривается: — баш на баш! Давай! Я тебе про правду в стихах наших поэтесс, а ты мне тоже тайну расскажешь…

— Нет у меня никакой тайны! — защищается Зульфия, поднимая руки вверх.

— … угу. — Алена оглядывается по сторонам, делает шаг вперед и ее горячее дыхание обжигает ухо девушки: — а то что ты с тренером мужской команды встречаешься — правда⁈

— Эээ… — Зульфия поспешно отстраняется: — нет! Неправда! Мы с Тимуром… просто друзья! Ты от кого такое услышала⁈ От Надьки⁈

— Ой, да все это знают… а я тебе расскажу, что за «особые тренировки» у Витьки в номере вчера ночью были и что Кривотяпкина…

— Кривотяпкина⁈ Дуська⁈

— Да тихо ты! Она же услышит!

— … «терминатор» Дуся⁈

— … еще тише! У нее же слух как у совы!

* * *

Поезд дёрнулся — коротко, грубо, как будто огромное животное вздрогнуло во сне. Лязгнули сцепки, прокатилась волна железного грохота от головы состава к хвосту, и зелёные вагоны медленно, нехотя поползли вдоль перрона.

В окне седьмого вагона — Надя Воронова, прижавшая ладонь к стеклу. Стекло запотело от её дыхания, и она быстро протёрла его рукавом, чтобы видеть. За ней, чуть глубже в вагоне — Зульфия, привставшая на цыпочки и выглядывающая через Надино плечо. А ещё дальше, в глубине коридора — Каримова. Она не подошла к окну. Стояла, привалившись плечом к стенке купе, скрестив руки на груди, и смотрела в противоположную сторону — туда, где не было никого.

На платформе — «Стальные Птицы». Не строем, не командой — а просто кучкой людей, которые стоят и смотрят вслед уходящему поезду. Маша подняла руку — коротко, по-военному, как отдают честь. Валя Федосеева махала обеими руками над головой, широко и размашисто, как семафорит. Лиля подпрыгивала на месте и что-то кричала, но перестук колёс уже съедал слова, и до вагона долетало только «…приезжа…» и «…пиши…» и что-то ещё, весёлое и неразборчивое, как птичий щебет. Арина Железнова стояла чуть в стороне, засунув руки в карманы куртки, и не махала — но смотрела, не отрываясь, и когда поезд набрал ход, сделала два быстрых шага вслед, будто хотела догнать, и остановилась.

Алёна Маслова помахала рукой и тут же повернулась к Юле Синицыной, что-то спросить или сказать. Синицына не ответила. Она стояла неподвижно и смотрела на уплывающее окно седьмого вагона так, как смотрят на уходящий корабль с берега. Подняла руку, глядя как расстояние между ней и стеклом с прижатой рукой Надежды Вороновой — неумолимо вырастает.

Надина ладонь на стекле. Юлины глаза на перроне. Метр, два, пять, десять — и наконец поезд вынес окно седьмого вагона за край навеса, в ноябрьскую темноту, в мокрый блеск рельсов и запах креозота, и ладонь на стекле стала белым пятном, а потом — точкой, а потом — ничем.

Перрон начал пустеть. Не сразу — сначала ушли чужие, незнакомые, те кто провожал других пассажиров других вагонов. Потом — медленно, неохотно — стали расходиться и свои. Валя набросила на плечи Лиле свою куртку, потому что та подпрыгивала уже не от радости, а от холода. Маша опустила руку, постояла ещё секунду и повернулась спиной к путям.


— Всё, — сказала она негромко. — Пошли.

Никто не двинулся.

— Пошли, я сказала.

Юля Синицына моргнула, как будто просыпаясь, сняла очки со лба, надела на нос, поправила. Посмотрела на пустые рельсы. Подняла воротник.

— Да, — сказала она. — Пошли.

И они пошли — по длинному перрону, мимо фонарей с рыжими нимбами, мимо остывающих рельсов, мимо голубей, которым было всё равно. Маша впереди, Валя и Лиля чуть позади, Алёна с Ариной, Синицына — последней. Виктор шёл рядом с Машей, молча, чуть приотстав, — и один раз оглянулся туда, где красный огонёк последнего вагона ещё мерцал в темноте, маленький и одинокий, как догорающая сигарета.

Потом и он погас. Тьма проглотила поезд — привычно, равнодушно, как проглатывала всё. А над Казанским вокзалом часы пробили шесть сорок пять, и ноябрьский ветер погнал по платформе новый обрывок газеты.

— С любимыми не расставайтесь… — тихонечко пропела Лиля себе под нос: — Юлька! А Юлька! Ты к Наде в гости поедешь? Меня с собой возьми!

Загрузка...