Глава 6 1497 ГОД

Лукреция — теперь уже не Сфорца, герцогиня Пезаро, а снова Борджиа — сидела в окружении подушек, обезьянок и пажей, и разглядывала членов своей семьи. В последнее время они нечасто собирались все вместе, и тем более здесь, в «Винограднике Ваноццы», как называли они поместье своей матери, расположенное на склоне Эскулинского холма. Ужинали в саду, под открытым небом, расстелив ковры и атласные покрывала по выжженной августовским солнцем траве. День клонился к закату, колокола в соборе святого Петра переливисто звонили к вечерней службе, и звон этот едва долетал до холма сквозь душный, тяжелый от зноя воздух. Находиться в доме было невозможно, и Ваноцца распорядилась подать ужин в саду. Лукреция обрадовалась этому, ей всегда нравилось сидеть на земле. Отцу принесли кресло, в последнее время он жаловался на боли в костях, и теперь возвышался над членами своего семейства, как подобает главе клана — и Папе. У ног его, словно кошка, свернулась Джулия Фарнезе, его бессменная любовница и наложница. Лукреция не имела ничего против нее, поскольку эта Фарнезе знала свое место и не пыталась настраивать Родриго против его детей и их матери. Но ее неприятно коробило присутствие этой женщины здесь, на семейном обеде. Впрочем, остальные тоже явились с сопровождающими: Хофре был с женой Санчией, Чезаре привел двух или трех друзей, вокруг Хуана толклась целая свита, да и сама Лукреция, не желая скучать, взяла с собой свою новую любимую служанку и одного поэта, которого в последнее время привечала в своем доме, забавляясь взглядами, которые кидал на него время от времени Чезаре.

Ох, Чезаре.

Лукреция украдкой покосилась на брата, непринужденно смеявшегося какой-то неуклюжей шутке, которую только что отпустил их младший брат. В последнее время они нечасто оставались наедине, и еще реже говорили по душам. Имя Перотто никогда не звучало между ними, но Лукреция знала, что к исчезновению ее несчастного возлюбленного приложили руку отец и брат. Ей было жаль Перотто, и отчасти она винила себя, ведь без ее поощрения он никогда не решился бы зайти так далеко, тем более в монастырских стенах. Но она так тосковала в монастыре, а Перотто был хорош собой… кто мог подумать, что все так обернется? Правда, большой беды не случилось: нежданное дитя не помешало разводу своей неосмотрительной матери, а затем благополучно покинуло ее лоно точно в срок. Сейчас мальчик находился в деревне, на попечении слуг и хорошей кормилицы. Чезаре признал его своим сыном, и Папа официально издал буллу, подтверждавшую это, так что за будущее своего первенца Лукреция могла быть спокойна. Казалось, взяв на себя отцовство, Чезаре тем самым давал понять, что прощает Лукреции ее грех. Тем более что отмщение он свершил своими собственными руками…

Но Лукреции не давало покоя чувство, будто брат так и не простил ее до конца. Он стал сдержан с ней, в его прикосновениях больше не было той рвущей душу нежности, что согревала, вдохновляла, а порой почти пугала Лукрецию. Он словно бы… разочаровался в ней? Но нет, невозможно. Она по-прежнему хороша, даже лучше, чем когда-то. Материнство украсило ее, придало ее красоте пьянящий привкус зрелости. Прежде она была бутоном, а ныне — распустившейся розой. И, зная это, неотрывно смотрела на брата, на своего любимого брата Чезаре, который сидел совсем рядом и упорно делал вид, будто не замечает ее. Отчего они так отдалились?..

И еще эта проклятая маска. Чезаре стал носить ее с того дня, как исчез Перотто. Слухи говорили, что его лицо обезображено сифилисом, но Лукреция знала, что это гнусная клевета. Ее брат никогда не болел этой постыдной болезнью. Однако ему все же было что прятать. Что же?

— Кому это ты строишь глазки, сестрица? — раздался насмешливый голос Хуана. — Неужели нашему доброму другу Мичелотто?

Лукреция метнула в Хуана взгляд. Он и так-то не отличался умом, а захмелев, был способен ляпнуть любую глупость. К счастью, здесь все свои — даже Джулия Фарнезе: отец считает, что может ей доверять, иначе не привел бы сюда. Не то чтобы Хуан мог выболтать что-то важное, но перед чужими людьми Лукреции было бы за него попросту стыдно. Она только удивлялась, как их отец, их проницательный, хитрый, мудрый отец доверил этому ничтожеству папскую армию. Чезаре эта роль подходила куда как больше. Впрочем, спорить с Родриго Борджиа бесполезно, оттого Лукреции были даже отчасти приятны нелепые выходки Хуана, происходившие у отца на глазах — они выставляли его в истинном свете.

— Я всего лишь задумалась о том, что мы с Чезаре одиноки за этим столом даже в окружении семьи и друзей, — как ни в чем не бывало, сказала она. — В отличие от тебя, дорогой братец, и от Хофре.

— Одиноки? Как это? — удивился Хуан, а Чезаре хохотнул, притягивая к себе одну из развлекавших гостей куртизанок:

— Говори за себя, сестрица! Я одиночества как-то совсем не чувствую.

— Ни у него, ни у меня нет пары, — пояснила Лукреция с самым невинным видом. — Тогда как у всех вас она есть. У отца есть Джулия, у Ваноццы — Артуро, — Лукреция легко улыбнулась круглощекому юнцу, новому фавориту ее матери, сидевшему с ней рядом. — У тебя есть твоя добрая супруга Мария, хоть она и не почтила нас сегодня своим присутствием…

— Она больна, — глубокомысленно заметил Хуан, и Лукреция фыркнула:

— О да, она заболевает всякий раз, когда тебе предоставляется случай вывести ее куда-нибудь. Если она от чего и захиреет, так скорее от того, что сидит целыми днями взаперти.

— Она моя жена, и мне решать, куда ей ходить и когда, — рявкнул Хуан.

Лукреция невинно заморгала:

— Разве же я спорю с тобой, дорогой братец? Я только говорю, что у каждого здесь, кроме меня и Чезаре, есть пара. Вот и у Хофре есть Санчия…

— У Хуана тоже есть Санчия, — вставил Чезаре. — Так что он вдвойне счастливчик, о чем и говорить!

Над столом повисла тишина. Хофре побледнел и с силой сжал губы, тогда как жена его, напротив, порозовела — но чуть заметно, вполне может статься, что от вина, а вовсе не от смущения. Смущение этой прожженной потаскухе, переспавшей со всем папским двором, вряд ли было ведомо.

Родриго откашлялся, намереваясь что-то сказать и разрядить обстановку. Но Лукреция опередила его, метнула в Чезаре озорной взгляд и медовым голоском произнесла:

— О, в самом деле! Чезаре совершенно прав. Ибо известно, что… как вы там говорили, дон Мигель? — обратилась она к своему поэту, и тот с готовностью процитировал ей один из своих свежих афоризмов:

— Лучше быть пьяным, чем трезвым, одетым, чем голым, и иметь жену и любовницу, чем не иметь ни той, ни другой!

Он весело захохотал, наслаждаясь собственным остроумием. Дон Мигель был, что и сказать, глуповат, но руки и язык имел ловкие, и с ним ночи летели быстро, а утро не приносило горчинки разочарования. Лукреция старалась, чтобы Чезаре не прознал об этом — по крайней мере не раньше, чем дон Мигель окончательно ей надоест. Он слишком ревнив, ее братец, и слишком скор на расправу… Но все же это было так здорово, так весело — дразнить Хуана с ним вместе, как в старые добрые времена.

Хуан, однако, развеселившимся не казался. Все знали о его связи с Санчией — все, кроме Хофре, который единственный, дурачок, не знал, а только подозревал, мучаясь бессмысленной ревностью. Лукреция почувствовала, как над столом сгущаются тучи, и это раззадорило ее еще больше, несмотря на осуждающий взгляд отца и предупреждающий — матери. Она Борджиа и любит играть с огнем.

— Бедный мой Хуан, сейчас рядом с тобой не сидит ни жена, ни любовница. Стало быть, ты так же одинок, как Чезаре и я. Ах, я несправедлива к тебе, милый братец! Прости свою маленькую сестру.

— Свято место пусто не бывает, — бросил Чезаре. — Мичелотто, налей-ка мне еще!

Его глаза искрились сквозь прорези маски, и сердце Лукреции забилось чаще. Все же ей никогда и ни с кем не было так весело — и не важно, что они в ссоре. Ее взгляд метнулся к Хуану, вернее, к человеку, сидящему с ним рядом, на том самом месте, что могла занимать его жена или возлюбленная. Там, как всегда в последние несколько недель, молчаливо сидел странный человек, сопровождавший Хуана повсюду. Он был невысокого роста, носил черное, и лицо его неизменно скрывала маска, что мало кого удивляло — ведь Чезаре, к примеру, тоже теперь не появлялся на людях с открытым лицом. Что-то в фигуре этого человека, в том, как он держался — настороженно и собранно, словно хищник перед прыжком — не нравилось Лукреции. Но она не слишком думала об этом, ибо это было дело Хуана, а делами Хуана она не интересовалась. Теперь же, после слов, оброненных Чезаре, ее вдруг посетила новая мысль.

— Так это правда! — воскликнула она, всплеснув руками так, что служанка едва успела выхватить из-под ее локтя чуть не перевернувшуюся чашу. — В самом деле, правду о тебе говорят, братец, что тебя привлекают не только прелестные девы, но и не менее прелестные юноши? Бедная монна Мария! Бедная монна Санчия!

— Лукреция, хватит, — вмешался наконец Родриго, всегда снисходительный к выходкам дочери, но сейчас, похоже, раздраженный ее эскападой. — Друзья моих детей — мои друзья. Каждому из них найдется место за моим столом.

— Это стол Ваноццы, — отрезала Лукреция, рассердившись, что он прервал ее игру. — А ты здесь такой же гость, как и мы все.

— Ты ошибаешься, дитя мое, — спокойно сказала Ваноцца. — Все мы — лишь гости в этом бренном мире, пришедшие вкусить плодов со стола Господа.

— Ответ, достойный любовницы Папы Римского, — фыркнул Хуан, а молчавшая до сих пор Джулия Фарнезе, шевельнувшись у ног Родриго, тихо поправила:

— Бывшей любовницы.

Родриго довольно улыбнулся, Ваноцца пожала плечами. Обстановка разрядилась, но до конца вечера Лукреция не раз замечала злобные взгляды, которые Хуан кидал то на нее, то на Чезаре. И, как часто бывало прежде, его неприязнь к ним обоим как будто еще крепче соединяла их между собой, делала заговорщиками без заговора, виноватыми без вины. Жаль, конечно, что под руку на этот раз попал бедный маленький Хофре, но он в самом деле слишком недалек, чтобы всерьез оскорбляться проделками своей сестры и старшего брата. Она оказалась права: через час, окончательно захмелев от вина, Хофре уже что-то бормотал в шею жене, покрывая ее кожу слюнявыми поцелуями, а та закатывала глаза и косилась на Хуана, посылавшего ей страстные взгляды. Это было так смешно, что Лукреция, не выдержав, прижала ладонь к губам и сдавленно захихикала, а потом поймала, не в первый раз уже, веселый взгляд Чезаре. Движимая внезапным наитием, она выскользнула из-за стола и углубилась, никем не замеченная, в сад, под душистую тень апельсиновых деревьев. Вскоре за спиной у нее раздались шаги, она порывисто обернулась, смеясь, готовая упасть в объятия любимого брата — и отступила перед спокойным, неизменно невозмутимым лицом своей матери.

— Я… отошла подышать, — запинаясь, сказала Лукреция, и Ваноцца спросила:

— Почему ты оправдываешься?

Лукреция не нашлась с ответом. Смелая и дерзкая с отцом, она часто терялась в присутствии матери, не зная, что ожидать от нее, а чего ожидать, напротив, не стоит, будь они хоть тысячу раз в родстве.

Ваноцца уловила ее замешательство и, взяв под руку, повела дальше в сад, прочь от весело галдящего застолья.

— Ты напрасно дразнишь Хуана, — сказала Ваноцца после того, как они некоторое время шагали рядом в молчании и темноте. — Ты и Чезаре, вы всегда были с ним излишне жестоки. И с ним, и с Хофре. А они ведь ваша родная кровь. Они тоже Борджиа.

— Они не такие, как мы, — вырвалось у Лукреции.

— Верно. Но это не оправдание. Ты сейчас использовала Хофре и Хуана, чтобы проложить мост к Чезаре, напомнить ему, как вы резвились в детстве. Но вы больше не дети, Лукреция. Он кардинал, а ты родила ребенка, и Чезаре убил его отца.

Лукреция резко остановилась. Ваноцца остановилась тоже.

— Разве ты не знала?

— Знала… наверное… но…

— Все намного серьезнее, чем ты думаешь, — в темноте Лукреция не видела лица матери, но голос ее, ровный, невозмутимый, звучал как глас оракула, способный лишь предрекать, но не сочувствовать. — Гнев твоего брата был очень силен. Он использовал свою силу, силу быка, но его ярость в тот миг была так велика, что бык подчинил его. Что ты на самом деле знаешь об этих предметах, Лукреция? — холодные пальцы Ваноццы коснулись груди Лукреции там, где кожу холодила фигурка ласточки. — Это не они принадлежат вам. Вы принадлежите им. Родриго хватало воли и осторожности, чтобы не позволить им разрушить себя, но хватит ли воли Чезаре и тебе? Бык уже разрушает Чезаре. И этот процесс необратим.

— Его маска… — ахнула Лукреция, и Ваноцца кивнула.

— Попроси его как-нибудь снять ее. Я знаю, вы в ссоре, но попроси. Это вас сблизит. Ты увидишь и, может быть, сумеешь убедить его, что он должен впредь быть осмотрительнее. Сила Борджиа — дар свыше, но нельзя позволить дару править тобой. Иначе он тебя уничтожит. Он уничтожит нас всех, Лукреция.

Они замолчали, и какое-то время слышался лишь стрекот сверчков и цикад.

— Не дразните Хуана, — сказала Ваноцца. — Это может привести к непредсказуемым последствиям. Непредсказуемым для всех нас.

Лукреция хотела ответить, но Ваноцца вдруг подняла палец, и они обе вслушались в тишь ночного сада. От окруженного огнями застолья, оставшегося позади них выше на холме, слышался шум, не похожий на обычный гул, сопровождающий пиршественное веселье. Похоже, там что-то происходило. Не сговариваясь, обе женщины подхватили юбки и заторопились обратно, хрустя осыпавшимися наземь веточками винограда.

Вскоре они смогли различить слова и движущиеся фигуры. Сомнений больше не было: Хуан и Чезаре Борджиа стояли, разделенные столом, и кричали, не слушая ни друг друга, ни их отца, тоже поднявшегося и тщетно пытавшегося угомонить сыновей.

— Ничтожество, тряпка! — кричал Чезаре. — Ты хоть знаешь, что говорят о тебе твои собственные солдаты, ты, дон гонфалоньер? Что ты вонючий кусок дерьма, способный только лапать смазливых мальчишек!

— Заткнись, сифилитик! — вопил Хуан. — О тебе самом говорят такое, что я сблюю, если повторю хоть половину! Чего морду-то прятать стал? Застыдился, твое преосвященство? А спать с нашей сестрой тебе стыдно не было?

— Хуан! — пронзительно закричала Лукреция.

Все замолчали. Лукреция выбежала из темного сада к столу, в месиво подушек, скатертей, полупустых тарелок, разбросанных плащей и вееров, бледных, красных и темных лиц. Щеки ее горели пламенем. В полной тишине, под взглядами всех людей, собравшихся за столом, она подскочила к Хуану и залепила ему пощечину. Хуан дернул головой и скривился, глядя на сестру помутневшими от вина глазами. Он был совершенно пьян.

— Он тебя еще не заразил, нет, сестрица? — прошипел Хуан. — Берегись, жаль будет твоего смазливого личика.

— Я готов снять маску, — прозвучал звенящий от ярости голос Чезаре. — Прямо сейчас, Хуан. Но готов ли ты увидеть то, что под ней?

Они смотрели друг на друга, словно заклятые враги. Движимая внезапным порывом, Лукреция схватила за плечо человека в черном, стоящего у Хуана за спиной.

— Тогда пусть этот тоже снимет маску, — потребовала она. — Что скажешь, Хуан? Борджиа имеют право знать, кто сидит за их столом!

Плечо, обтянутое черным бархатом камзола, было под ее рукой твердым, словно камень. Человек в маске не двигался. Только посмотрел на Лукрецию — и она едва не отшатнулась, впервые увидев глаза, сверкнувшие в прорезях.

Зеленый и синий.

Лукреция смотрела, словно в наваждении, и опомнилась, только когда Хуан взял своего таинственного спутника за другое плечо и потянул, заставляя Лукрецию разжать руки.

— Я ухожу отсюда, — выплюнул он. — Мы уходим. Сейчас же. Прощайте, отец.

Родриго попытался остановить его, но они ушли очень быстро — Хуан, его спутник в маске, а за ним и его дружки, порядком притихшие. У ворот они снова принялись что-то горланить, обсуждая, где продолжить гулять в эту ночь. Лукреция смотрела им вслед, спиной ощущая тяжелый взгляд своей матери.

— Лукреция, — голос Чезаре вернул ее в чувство. — Сядь. Выпей вина. Давайте все выпьем, и пошел он к черту, этот дурак.

Он был рядом, Чезаре — был рядом, касался ее, усадил за стол, заговорил о чем-то, увлек, закружил, и через несколько минут непринужденный разговор за столом возобновился. Сцена, конечно, вышла отвратительная, но это была не первая и, Лукреция знала, не последняя подобная сцена между членами их семейства. И Чезаре больше не гневался на нее, теперь он окончательно ее простил. Она вздохнула бы с облегчением, и все было бы хорошо, если бы не память о странных словах ее матери там, в саду и…

И если бы не то, что Лукреция поняла, увидев разноцветные глаза человека в черной маске. Не только то, что этот человек также обладал предметом, подобно отцу, Лукреции и Чезаре.

Но также и то, что человек этот был, без сомнения, женщиной.


— Вина! — вопил Хуан, размахивая пустой бутылкой в тщетной попытке вытряхнуть из нее еще хоть несколько капель. — Вина, еще вина! Дьявольщина! Да есть ли в этом проклятом городе хоть один открытый кабак?!

Словно в ответ на его слова, дверь, над которой раскачивалась деревянная вывеска в форме щуки, торопливо захлопнулась, и изнутри заскрежетал задвигаемый засов. Хуан подскочил к двери и с проклятиями затряс ее, колотя в дверь сапогом. Его друзья с гоготом присоединились к нему, круша окна, на которых, впрочем, оказались крепко запертые железные ставни.

— Ну и дурак же ты, трактирщик! — проорал Хуан, наподдав в дверь напоследок. — Знаешь, перед кем ты запер дверь? Перед Борджиа! Завтра ты за это сдохнешь!

— Пойдемте в «Одноглазого петуха», там всегда до зари открыто! — крикнул кто-то из его свиты, и Хуан скривился.

— Нет, туда не хочу. Там… — он замолчал, будучи все же не настолько пьян, чтобы признаться, что именно в этой таверне подцепил у одной из девок срамную болезнь. Он, Хуан Борджиа, герцог Гансийский, гонфалоньер папской армии, не мог позволить, чтобы о нем поползли подобные грязные слухи. Он ведь совсем не то, что его ублюдочный братец. Оба его ублюдочные братца, если уж на то пошло.

— Я знаю, — прозвучал в темноте негромкий голос. — Пойдемте к Тибру. К рыбацким трущобам.

Хуан обернулся. Она стояла рядом, как и в последние десять дней: по-мальчишески худощавая, с коротко остриженными волосами, спрятанными под беретом. У нее тоже были глаза разного цвета, так же, как у доброй половины его семейства, и поначалу это настроило Хуана против нее. Но когда она рассказала ему… все то, что рассказала, когда он убедился, что она знает вещи, которых никто, пресвятая дева, никто в мире знать не мог — тогда он стал относиться к ней иначе. Наверное, она тоже обладала фигуркой, вроде тех, с которыми не разлучались его отец, брат и сестра. За десять лет, прошедшие после памятного дня в саду матери, Хуан не раз жалел, что в порыве ярости бросил фигурку паука наземь. Он весьма смутно представлял, что именно давали эти фигурки, но подозревал, что чудовищная сила Чезаре напрямую связана с быком — в детстве-то он был хлюпиком, каких поискать, и Хуан без труда укладывал его на лопатки. Если у этой женщины есть фигурка, все равно какая — Хуан должен ею завладеть. Тогда-то его ненаглядное семейство наконец перестанет обращаться с ним, как с человеком второго сорта. Поэтому Хуан сделал все, что она попросила… поэтому, и еще потому, что ее взгляд сквозь прорези бархатной маски завораживал его так, как никогда не завораживал взгляд женщины.

— В трущобы? — переспросил кто-то из свиты, не скрывая отвращения. — Что за вздор?

— Трактиры для бедноты закрываются рано, — заметил другой. — Чего там искать?

— Я знаю один, который открыт до рассвета. Таким знатным господам, как сын Папы со свитой, там будут рады в любое время. И никто не посмеет закрыть перед ними дверь.

Она говорила тихо, немного сглатывая слова, со странным иноземным акцентом. Хуан только раз видел ее без маски, в самом начале, и все гадал, откуда она может быть родом. Француженка? Испанка? Может быть, даже сарацинка — после крестовых походов кого только не встретишь на христианской земле. Хуан знал лишь, что она была другой, говорила иначе, смотрела не так, как все люди, встречавшиеся ему в жизни. И он не мог перестать думать о том, какова она в постели, но пока что для этого еще не настало время. Сначала надо выяснить, каким она обладает предметом, и найти способ его отобрать. А уж тогда…

— Вина мы там в любом случае раздобудем.

— А может, и девок. Рыбачки бывают горячими штучками.

— А уж рыбацкие дочки, сладко спящие в своих постельках!

Его друзья галдели, обсуждая предложение Кассио — так эта женщина назвала себя, и Хуан только гадал, зачем ей понадобилось прятаться под мужской личиной. Впрочем, так ей, конечно, легче сопровождать его повсюду — Хуан все же еще не обнаглел настолько, как его отец, чтобы открыто появляться на людях с любовницей. Да и Санчия могла обидеться — она была зверски ревнива, и ему уже приходилось испытывать на своих щеках ее острые коготки. К мальчикам она тоже ревновала, но не так сильно. Так что «Кассио» поступила мудро, скрывая свой пол.

Хуан огляделся и понял, что его уже увлекают вперед, к трущобам, туда, где в лунном свете мутно поблескивали темные воды Тибра. Квартал бедноты лежал в тишине и тьме, и гуляки тоже невольно притихли, проходя темными неосвещенными улицами, где на дороге не было даже соломы и ноги чуть не по щиколотку вязли в грязи. Хуан обернулся, выхватывая взглядом яркий, светящийся ночными огнями Рим, оставшийся наверху, в то время как сам он шаг за шагом спускался в черную беззвучную бездну — и на мгновение по его спине пробежал озноб. Сам не зная, что делает, Хуан перекрестился, но кто-то тут же схватил его за руку и, вопя в ухо, потащил вперед, прочь от света, туда, вниз, во тьму.

Он дернул головой. Женщина в маске шла рядом, ее лицо, закрытое черным бархатом, казалось во мраке дырой, как будто у нее вообще не было лица.

— Где уже этот кабак? А, черт…

— Да вот же он!

И правда, впереди замаячил свет. Еле удержав вздох облегчения, Хуан шагнул вперед, к свету, теплу, доброму вину и объятиям шлюхи. И эта мысль — мысль о вине и шлюхе — стала последней, посетившей голову Хуана Борджиа, герцога Гансийского, сына Папы Александра VI. В следующий миг кинжал вошел ему в спину, пропарывая плащ, камзол и рубашку, кожу, мышцы, а потом и кость, хрустнувшую в хребте. Хуан дернулся и стал валиться набок. Но прежде чем он упал, кинжал вышел из его спины и вошел еще раз, немного пониже. А потом снова вышел и снова вошел.

Три удара успел сделать человек, вынырнувший из прохода между таверной и льнущим к ней домиком, прежде чем друзья Хуана заметили неладное.

— Эй, Хуан! Что с тобо… — начал один из них — и замолчал навсегда, захлебнувшись кровью, хлынувшей горлом. Черные тени ринулись со всех сторон, словно филины, рвущие зайцев: друзья Хуана Борджиа вскрикивали и метались, кто-то даже успел обнажить оружие, но никто не смог пустить его в ход. Меньше чем через минуту пять человек, сопровождавшие Хуана в ту ночь, были мертвы. Мертв был и сам Хуан, а человек, убивший его, стоял над трупом с кинжалом в руке и смотрел перед собой, на единственного из свиты Борджиа, оставшегося в живых.

— Сколько ударов? — спросила женщина в черной маске. Голос ее звучал глухо, словно что-то клокотало у нее в горле.

— Три, — ответил убийца.

— Ударь еще девятнадцать раз, — сказала женщина. — Все удары только в спину. Потом свяжите ему руки и бросьте в Тибр. Его людей увезите из города и закопайте в лесу.

— Будет исполнено.

Женщина отвернулась и пошла прочь. Свет, теплившийся за замызганными окошками кабака, погас, изнутри не доносилось ни звука. Пройдя несколько шагов, женщина вышла на освещенный луной участок, выругалась и остановилась, придерживаясь рукой за стену.

— Дело сделано? — раздался голос над ее головой.

Женщина посмотрела на говорящего. Это был всадник в плаще с капюшоном, низко надвинутым на лицо. Видеть его женщина не могла, так же, как он ее. Но у нее было преимущество. Она отлично знала, кто перед ней.

— Не удержались? — спросила она хрипловато, не пытаясь сдержать прозвучавшую в голосе насмешку. — Приехали убедиться лично?

— За делами такого рода всегда лучше проследить самому, — пробормотал всадник.

— Вы правы, — кивнула женщина. Ее взгляд задержался на стременах всадника, и она шумно вдохнула. — Только… только вы зря надели такие приметные золотые шпоры… ваше преосвященство.

— Тише! — подскочив, шикнул всадник.

Но женщина уже смеялась — громким, дерзким, отрывистым смехом. Любой, кто услышал бы этот смех, не усомнился бы в ее безумии.

— Замолчите, ради Бога, — взмолился всадник, озираясь — он уже явно жалел, что приехал сюда.

— Не бойтесь, мессир. Вас никто не узнает. Могу вам в этом поклясться Пресвятой девой. Я знаю все, что случится, и чего не случится — тоже.

— Это я уже понял, — сказал всадник, оглядывая ее с головы до ног. — Одного не возьму в толк — кто вы и зачем вам смерть Хуана Борджиа.

— Вы обещали не спрашивать об этом. Вы, помнится, хотели спросить кое-что другое. И я обещала вам ответ в качестве награды за помощь в этом деле.

Всадник молчал. Женщина подошла к его лошади и взяла ее под уздцы. С соседней улицы доносилась приглушенная возня — там люди, нанятые всадником по наущению этой женщины, заметали следы преступления.

— Ну же, — сказала женщина тихо, — спросите.

— Я стану понтификом? — выдохнул всадник.

И получил свой ответ:

— Станете. Очень скоро. А теперь прощайте, кардинал.

И она ушла, растворилась в ночи. Могло даже показаться, будто просто исчезла.


Стоя у окна, Родриго смотрел, как во внутреннем дворике проводит утреннюю тренировку отряд дежурной стражи. Скрещивались мечи, сталкивались кинжалы, воздух со свистом вырывался меж судорожно стиснутых зубов. У него была хорошая стража, у Папы Александра VI. Три ряда караула во дворце, еще два — за стенами, так что ни одна мышь не проскочит незамеченной. Так же тщательно охранялись резиденции его детей. Родриго знал, что у рода Борджиа много врагов, знал, что кому-то из них рано или поздно достанет дерзости или отчаяния нанести открытый удар. Они знали — о, они знали, — что Борджиа в дружбе с ядами, потому яд в борьбе с Борджиа ненадежен. Но сталь надежна всегда. Сталь нельзя ни умолить, ни заговорить. По крайней мере, Родриго не знал, как это сделать.

И зачем, зачем? К чему все это было, если там, где не проскочит мышь, все равно сумела пробраться смерть?

— Ваше святейшество…

Родриго вздрогнул. Странно, что он не услышал шаги. Или услышал, но был слишком остолбеневшим, слишком застывшим внутри своего тела и разума, чтобы вовремя отозваться на них. Он ведь всегда мог различить звук шагов своих детей. Летящую походку Лукреции, сопровождаемую шорохом платья; семенящие шажки Хофре, который до сих пор ходил чуть припрыгивая, как ребенок; шумную, тяжелую поступь Хуана, впечатывавшего стопу в землю так, словно он был хозяином этого мира и шел по нему, смеясь… Хуан… Хуан…

— Хуан, — еле слышно сказал Родриго, и это имя прозвучало, как стон.

Движение за его спиной отозвалось беспокойством, и знакомый голос вновь неуверенно проговорил:

— Ваше святейшество, я принес дурные вести.

Не Хуан. Чезаре. Всегда входивший беззвучно и подбиравшийся со спины так, словно выбирает мгновение для удара. Тот, кому Родриго верил больше всех. Тот, на кого возлагал самые большие надежды. Тот, кто заменит его на престоле Святого Петра и поведет Италию к могуществу и процветанию, заставив склониться все прочие страны Европы. Тот, кто…

Родриго обернулся. Чезаре стоял перед ним в светском платье, нервно смяв в кулаке берет. Его волосы были всклокочены. Он снял маску, и рубцы, которые он прятал под ней, ярко алели на его побледневшем лице. В глаза отцу он не смотрел.

— Он мертв, — сказал Родриго.

— Да, отец, — ответил Чезаре. — Мне искренне жаль. Его тело выловили из Тибра сегодня на рассвете. Его ударили кинжалом… очень много раз. В спину. Простите… простите меня.

«Хуан мертв», — подумал Родриго Борджиа. Он знал об этом. Знал все те четыре дня, в течение которых Хуана, бесследно пропавшего после пирушки в доме Ваноццы, искали по всему Риму. Вероятно, его убили около двух часов пополуночи — именно тогда Родриго вдруг почувствовал жжение в груди, там, где носил фигурку паука, а потом — ужасающую пустоту, словно фигурка пропала. Он даже схватился за нее тогда, и лицо его, вероятно, было странным, потому что Джулия, сидящая у его ног, в тревоге заглянула Родриго в глаза и спросила, что случилось. Но тот уже нащупал фигурку и успокоился — или притворился перед ней и перед самим собой, что успокоился. Пустота не пропала, она осталась внутри и росла, словно опухоль. Родриго знал, что минуту назад нечто важное ушло из его жизни безвозвратно. И лишь наутро, когда ему сообщили, что Хуан не вернулся в свой особняк, он понял, что именно потерял.

— Это сделал ты, — сказал Родриго, глядя Чезаре в лицо.

Тот вскинул на него глаза, вспыхнувшие и тотчас погасшие снова. Быка сейчас при нем не было, в этом Родриго не сомневался. Он всегда знал, имеет ли Чезаре при себе фигурку — стоило только посмотреть ему в глаза. Сейчас он не имел при себе фигурки, как не имел и в тот вечер у Ваноццы… но нужна ли она ему, чтобы убивать?

Родриго знал, что не нужна. Бык давал Чезаре силу, но ярость — ярость была в нем самом. Он был яростью и неистовством, его старший сын. Он был соткан из них, как и все Борджиа.

— Это сделал ты, — раздельно повторил Родриго. — Ты убил его. Своего единоутробного и единокровного брата. Ты убил Хуана. Ты.

— Отец! — Чезаре отступил на шаг, потом остановился, словно поняв, что отступление свидетельствует против него. — Нет! Опомнитесь. Я никогда бы не…

— Убирайся.

Какое-то время оба они молчали. Рубцы на лице Чезаре налились кровью и, кажется, начали пульсировать, словно живые. Он был страшен. Он был ужасен, его сын, и способен на все. Как и любой из них.

Они многое могли сказать друг другу, и многое могли сейчас сделать. И оба знали это — быть может, только это и спасло их в тот миг. Гудящая пауза оборвалась, когда Чезаре круто развернулся и, ни слова не говоря, почти бегом выскочил прочь, а Родриго с трудом удержался, чтобы не крикнуть ему вслед: «Где брат твой, Каин?» Когда шаги стихли, он с коротким стоном опустился на обитую бархатом скамью, бессознательно растирая левую сторону груди. Ладонь задела фигурку паука, и Родриго почудилось, будто по пальцами пробежались острые мохнатые лапки. Быстро, словно в издевку. Он с трудом заставил себя подняться, дотащиться до шнура и позвонить. Ему требовалось прилечь.

Следующую неделю Папа Александр VI провел в постели. Друзья, союзники и лизоблюды засыпали его изъявлением соболезнований по поводу преждевременной и страшной кончины любимого сына. Не отставали от них и враги — в Ватикан пришло послание от мятежного монаха Савонаролы, с кафедры флорентийского собора обличавшего Борджиа как исчадий ада, но неожиданно в очень трогательных выражениях выразившего сочувствие их горю. Даже Джулиано делла Ровере, натравивший на Рим французскую армию, нашел для Родриго несколько слов соболезнования. При этом любой из них, без сомнений, с радостью спляшет на его могиле.

Но Родриго не собирался умирать. Мертв был его сын, и какая-то часть Родриго умерла вместе с Хуаном. Но часть — это еще не весь он. Лежа в постели, безжизненный, бледный после многочисленных кровопусканий (придворный лекарь, как обычно, перестарался), Папа севшим голосом диктовал своему секретарю Бурхарду письма с благодарностями, а взгляд его был устремлен в стену, на одну из его любимых фресок Пинтуриккьо, изображавших его самого в день Страшного Суда на нижней ступеньке лестницы, ведущей к райским вратам. И Христос, страшный карающий Христос с дланью, воздетой в обвиняющем жесте, по замыслу художника собирался обрушить гнев на врагов Борджиа. Но сейчас, глядя в его неживые нарисованные глаза, Родриго думал о том, что Христу, даже если он правда существует, нет до Борджиа никакого дела. Никакого. Совсем.

— Ваше святейшество, к вам посетитель.

— Нет, — не оборачиваясь, сказал Родриго. Он не принимал в эти дни никого, даже Джулию, даже Лукрецию, хотя слышал, как она стояла под дверью и умоляла его поговорить с ней. Но он не хотел видеть ее. Он знал, что она стала бы выгораживать Чезаре, и боялся, что из-за этого возненавидит и ее тоже. Возненавидит свою маленькую, своенравную, дорогую Лукрецию. Это бы его добило.

Родриго закрыл глаза и лежал какое-то время неподвижно, пока не ощутил рядом чужое присутствие. Это был не Бурхард, которому он только что закончил диктовать письма — Бурхард не пах дикой розой и сиренью. Он знал этот запах.

— Я велел, чтобы тебя не впускали, — не открывая глаз, сказал Родриго. — Уходи, Ваноцца.

Она не ответила, но он услышал, как она усаживается на краю его необъятной кровати. Тогда ему пришлось наконец открыть глаза, чтобы взглянуть на строптивую женщину со всем раздражением, которое она сейчас вызывала.

Он испытал шок, когда увидел, что она не надела траур. Сам Родриго распорядился, чтобы все его одежды, когда он снова начнет выходить на люди, были белыми. Он оделся бы в черное, если бы мог, как простой человек, погруженный в глубокое горе. На свою беду, он не был простым человеком.

А она, Ваноцца деи Каттанеи, знаменитая римская куртизанка, шлюха, его любовница, вместе с ним потерявшая их общего сына — она пришла к нему в зеленом бархатном платье, отделанном кружевной каймой цвета охры. И лицо ее оставалось все так же спокойно, и веки все так же тяжело прикрывали ее сонные глаза.

— Я принесла тебе поесть, Родриго, — сказала она, и он заметил небольшую корзинку в ее руках. — Слышала, ты отказываешься от еды. Так не должно быть. Твоя Фарнезе плохо делает свою работу.

Трудно было подыскать более неуместной минуты думать об этом, но, глядя, как белые руки Ваноццы достают из корзинки хлеб, сыр и куриное мясо, Родриго невольно подумал, до чего же странно относится она к женщине, на которую он ее променял. Ваноцца никогда не ревновала его к Джулии, даже в первые месяцы, когда их взаимная страсть была столь велика, что они почти не пытались ее скрывать. Она принимала Джулию в своем доме, не противилась ее дружбе с Лукрецией, ни словом, ни жестом не упрекнула Родриго в измене. И никогда не спрашивала, хорошо ли Родриго с новой любовницей, счастлив ли он. Словно это не имело никакого значения.

— Вот, поешь, — сказала Ваноцца особенным тоном, всегда вынуждавшим Родриго повиноваться ей. Он почти бессознательно потянулся вперед, взял хлеб и стал жевать. После долгих дней без еды пища странно ощущалась во рту, крошки царапали пересохший язык и небо. Родриго с трудом проглотил, едва не подавившись — и внезапно желудок его заревел, завыл от адского голода, такого сильного, что помутилось в голове. Родриго торопливо сунул хлеб в рот, жадно откусывая, другая рука сгребла мясо. Он хотел есть. Он хотел жить. Несмотря ни на что, хотел.

Пока он насыщался, Ваноцца налила ему воды из стоящего в изголовье кувшина. Родриго хотелось попросить ее, чтоб велела принести вина, но он знал, что она откажет, и устыдился своей слабости. Он словно очнулся от тяжкого, долгого сна.

Если бы только этот сон унес с собой все привидевшиеся кошмары.

— С месяц назад, — заговорила Ваноцца, — я принимала у себя одного османского князя. Он был очень обходителен и прекрасно говорил по-французски, рассказывал много занятных историй. Среди прочего, он поведал об одном странном обычае, заведенном при дворе его султана. Видишь ли, у этого султана множество жен. Совсем как у Папы Римского. И эти жены, конечно же, рожают ему сыновей. Много, много сыновей, сильных, честолюбивых мальчиков, каждый из которых стремится быть первым в глазах отца. Но первым может быть только один. Как правило, это старший. Неверные мало чем отличаются в этом смысле от нас.

Она замолчала. Родриго молчал тоже, пытаясь понять, куда она клонит.

— Так вот, — продолжала Ваноцца, — я говорила про странный обычай. Суть его в том, что в день, когда старший сын, наследник, восходит на престол, всех остальных сыновей султана принято убивать. Кого-то душат в собственной постели, кому-то пускают стрелу в глаз на охоте, а кому-то удается встретить смерть с мечом в руке. Не важно. Они умирают. Зачастую все они — сыновья одной и той же матери. И отец их счастлив невообразимо, потому что к этому дню он сам уже мертв и не может видеть, как одни его дети гибнут ради спокойного царствования других.

— Ваноцца, — начал Родриго, но она взглянула на него своими тяжелыми глазами так, что он осекся.

— Я знаю, Родриго, что ты винишь Чезаре в смерти Хуана. И не могу сказать, что не понимаю тебя. Нам обоим известно, что Чезаре куда больше подходит на роль гонфалоньера, что он, а не Хуан, должен был стать первым воином в христианском мире. Ты из упрямства уготовил для него рокетту, но он всегда носил и будет носить под ней кирасу. Чезаре завидовал Хуану. Может, он и убил его. А может, это сделал другой наш сын, Хофре, за то, что Хуан, не таясь, спал с его женой. А может, это сделала Лукреция, оттого, что она всегда предпочитала Хуану Чезаре, и Хуан знал это и ненавидел их обоих. В наших детях много тьмы, Родриго. Ее много в тебе самом, и она передалась им, как болезнь или как особая сила. И ты знаешь, — сказала она, протягивая руку и накрывая ладонью холодный серебристый предмет на его груди, — знаешь, откуда эта сила или эта тьма. Ты выбрал это для них. Мы вместе выбрали. Помнишь?

Конечно, он помнил. Он всегда доверял ей, своей Ваноцце, своей распустившейся пьяной розе, больше, чем кому бы то ни было. Но сейчас его иссохшая рука с по-старчески костлявыми пальцами до боли стиснула ее кисть, легшую ему на грудь. Паук заворочался под тонким батистом ночной сорочки, зашуршал холодными лапками. Он тоже помнил.

— Ты правда думаешь, что Хуана убил наш сын? — хрипло спросил Родриго, глядя на Ваноццу запавшими глазами в черных кругах. Та, не пытаясь высвободить схваченную им руку, накрыла другой ладонью его пергаментно-белую щеку.

— Сын. Или дочь. Или никто из них. У тебя много врагов, Родриго, их становится все больше с каждым днем. И хуже всего, что их больше, чем ты можешь даже представить. Взгляни, что происходит. Тот рыбак, что видел, как убивали Хуана — кого он описал, всадника с золотыми шпорами? Да, это мог быть Чезаре или Хофре. А подбить их на это могла и наша Лукреция. Любой из них на это способен, Хофре меньше других, но Хуан очень жестоко и долго оскорблял его, этого достаточно, чтобы пробудить Борджиа даже в Хофре. Только подумай, Родриго, подумай как следует. Кто мог подстроить так, чтобы ты заподозрил в братоубийстве собственных детей? Кому нужно разобщить, расшатать устои нашей семьи? Кому выгодно, чтобы мы рассорились, ослабились и пали? Потому что именно это произойдет, Родриго, если мы перестанем верить друг другу и начнем верить другим, тем, кто не наша семья.

Родриго напряженно слушал ее, не отрывая от ее спокойного лица воспаленного взгляда. Потом перевернул ее запястье, которое все еще держал в руке, и поцеловал сухими губами.

Паук снова заскреб лапками по его впалой груди. И внезапно Родриго обуяла злость. Черная, лютая злоба — та, которая, должно быть, охватывала Чезаре, когда он… что бы он ни делал под ее властью.

— Это все он, — с ненавистью прошептал Родриго, сжав фигурку, лежавшую у него на груди. Фигурка висела на шнуре, обхватывавшем его шею так, чтобы не могла случайно соскользнуть через голову. Снять паука можно было, лишь разрезав шнур — или отрубив голову его хозяину. И сейчас Родриго был готов и на то, и на другое. — Это все он! Проклятая, дьявольская тварь! Почему он мне ничего не сказал?! Почему не предупредил, ведь я мог бы…

— Да, ты мог бы, — Ваноцца повысила голос, выпрямилась, ее карие глаза распахнулись, и в них сверкнул огонь, которого никто не видел уже много лет. — Ты мог лучше изучить своих детей, ты мог предвидеть замыслы тайных врагов. И тогда паук помог бы тебе обуздать и тех, и других. Но ты не сделал этого! Ты расслабился, Родриго, разомлел в объятиях своей шлюхи. Так что вини себя, вини меня, вини, если уж так хочешь, Чезаре, но не смей винить его, потому что он создал тебя, создал всех нас. И ты лучше всех это знаешь.

Если бы кто-то мог подслушать их разговор, он решил бы, что последние слова Ваноццы были о Боге. Родриго и сам так решил на мгновенье — и только потом, увидев, куда она смотрит, понял. Она говорила о пауке. О ледяном серебристом металле, который впитывал свет, как песок впитывает кровь. Этот металл и сделанные из него странные предметы привели Борджиа на вершину, они привели Родриго в эту постель, чуть не ставшую его смертным одром. Он мог противиться этому, мог ненавидеть это, но так было.

— Не смей никогда отказываться от него, — проговорила Ваноцца. — Не смей обвинять его. Не отвергай его. Вспомни, к чему это привело нашего сына Хуана.

Потом она встала, поцеловала Родриго в лоб, поправило одеяло и, прежде чем уйти, сказала, что позовет к нему Джулию Фарнезе.

Загрузка...