Это случилось на следующий день. СЛТ подвело окончательные итоги. Виктор не ожидал. Он ошалело смотрел на экран и не мог поверить, что это происходит.
Впрочем, он не поверил бы и через год, и через два. Потому что хотел жить.
Ведущая как будто знала, что главный зритель остолбенеет. Проговорив слова: «…сегодня мы прощаемся с победителем прошлого сезона…», — она замолчала и замерла, внимательно глядя на Виктора.
Наконец он справился с собой, и Смерть ожила. Словно почувствовала его прямо через экран. Словно это была не запись, а прямой эфир.
— Прежде чем мы посмотрим финальный сюжет, я отдам победителю приз.
Ведущая встала со стула. Расстегнула верхнюю пуговицу на блузке.
Это было пошло, но Виктор не мог не смотреть. В его голове стало туманно, и звуки потеряли четкость, словно он подслушивал сквозь закрытую дверь. Кажется, там играла музыка.
Он даже не сразу понял, что стриптиз окончен, и ему показывают сюжет.
Сначала Виктору показалось, что туман из его головы перетек на экран. Потом в тумане ясно проступили черные колючие шары, чем-то напоминающие муравейники. И только когда мимо пронеслась тяжелая, плотная, чересчур даже вещественная ворона, Виктор понял, что это пурга и верхушки деревьев, а камера установлена над городом и смотрит вниз.
За большими, густыми, липкими снежными хлопьями почти ничего не было видно. Иногда штрихами проступали темные провода. Иногда серой бесформенной плоскостью обозначалась далекая пятиэтажка. Мелькали внизу маленькие яркие пятна автомобилей.
Камера стояла высоко над городом. Виктор все всматривался, всматривался и никак не мог разглядеть себя в этих белых хлопьях — густых настолько, что их можно было принять за бутафорские.
В самом низу экрана мелькнуло что-то темное — такое странное продолговатое пятно — и Виктор стал смотреть туда, а потом понял, что это нога: то одна, то другая нога появляется в кадре. Камера смотрела его глазами: это он сам сидел на головокружительной высоте — на девятом или, может быть, на одиннадцатом этаже. А под ним был город и узкая полоска занесенного снегом, обледеневшего карниза, на который едва ли можно поставить ступню.
«Зачем я туда полез? — подумал Виктор и тут же поправился: — Полезу».
Ему хотелось посмотреть на себя со стороны, но камера настойчиво предлагала только субъективный взгляд. Виктор раздраженно подался вперед. Он едва подавил желание поднять руку и треснуть по телевизору сбоку, как будто он смог бы выбить камеру из головы будущего себя.
Объектив камеры слегка наклонился вниз, и ноги стали видны куда более отчетливо. Теперь Виктор понимал, что сидит на подоконнике или на балконных перилах.
Было невозможно понять, что это за здание. Только впереди и внизу сияло сквозь белую мглу что-то ярко-зеленое, смутно знакомых очертаний, но Виктор никак не мог вспомнить, что же это такое.
Потом его правая нога шевельнулась и, кажется, опустилась немного вниз. Движение было слабым, почти незаметным, но оно заставило Виктора, сидящего на диване, похолодеть. «Только не на карниз», — подумал он. Потому что ступить на карниз значило то же самое, что просто спрыгнуть вниз, на мостовую, под колеса машин: именно под колеса, потому что сверху тротуар казался незначимой тонкой лентой, через которую ничего не стоило перелететь.
А нога опустилась еще ниже…
…и коснулась наконец козырька.
Вторая нога встала и утвердилась рядом.
«Зачем карниз? — подумал Виктор, и мысль была бессильно-бессмысленной. А потом, сразу вслед за ней, мелькнула другая: — Значит, все-таки, самоубийство?»
Экранный Виктор стоял и вглядывался в наполненный снегом город. Мелькали перед глазами молочное, бесконечно насыщенное белыми хлопьями небо и кусок поблекшей, красноватой, густо заштукатуренной стены. Иногда — острое ребро проема, из которого вылез Виктор и за который теперь держалась его рука.
А больше — ничего.
Тут не было ответов ни на вопрос «где?», ни на вопрос «почему?». Даже «когда?» можно было сказать с большим трудом.
Это должно было произойти очень скоро, но Виктор не мог представить себе причины, которая всего через несколько дней могла бы загнать его на крышу высотного дома, на узкий карниз…
А потом был резкий толчок, хлопья снега испуганно разлетелись по сторонам и, словно защищаясь, ударили в камеру. Земля закрутилась, приблизилась и лопнула.
Экран потемнел, потом стал проясняться, но разгорелся не до белого, а до нежного кремового цвета шоколадного суфле, и ошарашенный Виктор увидел, что это шелковое белье, постеленное на широкой постели. Обнаженная Смерть лежала на ней, и кремовая простыня скользила между ее ног.
Виктор протянул к экрану руку и тут же поймал себя на мысли, что хотел бы положить ладонь на этот прохладный, гладкий шелк, прижать посильнее и водить пальцами вверх и вниз, вверх и вниз…
Программа внезапно окончилась, экран потемнел, а ошарашенный, сбитый с толку Виктор бросился за пультом, чтобы пересмотреть ее, найти ответы на свои вопросы и, может быть, еще раз взглянуть на обнаженную Смерть, прикрытую кремовым шелком.
Но пункт «Запись» был пуст. Смерть обманула его, как быка на корриде. Яркая мулета пошла в одну сторону, тонкое тело тореро — в другую. Виктор погрузился в обманку и не уловил самой сути. Не уловил именно того, что и грозило ему смертью.
Аська огокнула, и Рита вытащила ее из-под открытого вордовского документа. Она пыталась начать новый роман и одновременно болтала с Вестником, но не удавалось ей ни то, ни другое.
О чем писать, она не знала: все сюжеты исчерпались в прошлый раз, и в голове было пусто. Рита описывала жуткую бурю, бушующую на улице, гром, молнию, дождь и ветер, стучащие в окна ветки и еще бледную и худую темноволосую девушку в пустом и страшном старинном замке. Но что делать с грозой, замком и девушкой во всем их готическом великолепии, Рита не знала.
Она пробовала поныть об этом Вестнику, но он словно не понял и стал говорить о том, что у него, напротив, все идет прекрасно и что один из фантастических журналов, возможно, напечатает его «Железного льва». Рита почувствовала жгучую зависть и тяжелое отчаяние. Чувства были такими сильными, что у нее даже рука затряслась, так что пальцы перестали попадать по буквам.
Вестнику наскучило хвастаться, он перешел к комплиментам и с каждой фразой заходил все дальше и дальше, а потом написал:
«Я бы хотел целовать тебя. Сначала поцеловал бы в губы… Представь, что я целую тебя в губы…»
Рита закусила губу, чтобы сдержать смешанный со смехом истерический стон. Представления о виртуальном сексе теперь накрепко связывались у нее с кладовкой, и монстром, и с пыльным запахом, и с пугающими шагами за дверью.
Она написала: «Не надо… Нет настроения. Вот если бы ты был тут. На самом деле тут, а не по Интернету».
Это был хороший ход. Она как будто бы не отказывала, а приглашала приехать.
Вестник замолчал. Ответа от него не было минуту или две, и Рита даже немного расстроилась, но и расслабилась тоже.
Она развернула документ с романом и написала: «Вдруг послышался настойчивый стук в дверь», — и тут снова огокнула аська.
Рита открыла и остолбенела.
— Я приеду, — ответил Вестник.
Руки ее затряслись.
— Првада? — написала она и тут же поправилась: — Ой, я хотела сказать: правда?
— Конечно, правда, — ответил Вестник. — С чего бы мне врать?
— А когда?
— Завтра.
Рита судорожно вздохнула.
— Уже завтра? — написала она.
— Да. Или ты не хочешь?
— Нет, конечно, хочу. Завтра у меня как раз выходной. А когда завтра?
— Утром. Если я сейчас сяду на электричку, буду в твоем городе к раннему утру. Проведем вместе целый день. Хочешь?
— Хочу, — ответила Рита. Чтобы набрать четыре буквы, она потратила целую минуту. Пальцы не сгибались и словно прилипли друг к другу.
Михаил видел ее через окно, и ему не нравилось то, что он видел. Что-то в Рите неуловимо менялось. Она выглядела словно бы больной. Плечи опустились, взгляд потух. Даже руки не порхали больше над клавиатурой, а прикасались к ней осторожно, словно от любой из кнопок она боялась получить электрический разряд.
Михаил решил добавить немного эротики и написал: «Представь, что я целую тебя в губы…», — а она задумалась. Не должна была, но задумалась. Раньше Рита велась с первой фразы: ждала этого и хотела. Рассказ для эротического конкурса снял табу и запреты — ведь они всего лишь писали рассказ, — потом она втянулась. А теперь все почему-то откатилось назад.
Он написал, что приедет утром. Рита согласилась и надолго замолчала. Михаил видел, что она сидит, замерев и нагнувшись над клавиатурой, как знак вопроса. Она стала казаться Михаилу трупом из детективного фильма: трупом, который застыл в кресле и непременно повалится вперед, стоит только кому-нибудь подойти и легонько тронуть за плечо.
Но Рита ожила. И написала:
— Приезжай.
— Приеду, — ответил Вестник.
Она снова помолчала, а потом все-таки спросила:
— Когда тебя встречать?
— Сейчас прикину, — ответил Михаил и в самом деле полез на «tutu.ru». Подходящая электричка прибывала в 8.23.
— В 8.23,— написал он. — Надеюсь успеть. Если не успею, позвоню. Дай мне номер твоего мобильного.
Она написала ему свой номер.
— Приходи на вокзал в начале девятого. Придешь?
— Прду. Приду, — поправилась Рита. — Обязательно.
— И тогда я тебя поцелую.
— Да. Тогда ты меня поцелуешь.
— По-настоящему.
— По-настоящему.
— Сразу, как сойду с поезда. Увижу тебя и поцелую.
— Договорились. — Рита поставила улыбчивый смайлик, благословляя того, кто придумал анимированные смайлы, с помощью которых так просто демонстрировать фальшивые чувства. Добавила смайлик-поцелуй. Хотя рука тянулась к тому, что безжизненно болтался в петле.
Михаил видел, что ни черта она не улыбается. И ни капельки не рада. Он со злостью захлопнул крышку ноутбука.
В половине двенадцатого ночи, когда Рита договаривалась о встрече, а Виктор смотрел последнюю передачу СЛТ по телевизору, Саши не было дома. Она в одиночку слонялась по темному парку. Окно Черепаховой Кошки плыло за ее плечом. В комнате горела всего одна лампа, и свет ее был направлен на растянутый на раме светлый шелк.
Саша видела бледные руки художника и темный силуэт Черепаховой Кошки, лежащей на подоконнике. На кончиках ее длинных шерстинок свет лампы сверкал сочными оранжевыми искрами.
Саше не с кем было говорить — не с кем, кроме Кошки, — и она вышла на улицу, где Кошкина комната оказывалась не за стеклом, а у самого плеча.
Кошка то приоткрывала глаза, то опять зажмуривалась, переваливалась с боку на бок, устраиваясь поудобнее. Руки исчезли. Художник повернулся к Саше спиной и почти полностью растворился в темноте.
Саша шла и думала: какой смысл в способностях? Какой смысл, если Черепаховая Кошка сделает так, как надо ей, художник все нарисует, а у Саши что-то выйдет только в случае, если это не идет вразрез с Кошкиными представлениями. Это было как в кукольном театре, где марионетке ослабляют нить только для того, чтобы у нее, как положено по сценарию, опустилась рука.
Саша завидовала художнику. Чудесная роль: воплощать чужую мысль, не отвечая за последствия.
— Раз уж я умею рисовать, — сказала Саша Черепаховой Кошке, — пусть художник возьмет меня в подмастерья. Я могу выполнять простые заказы. Почему нет?
Но Черепаховая Кошка только довольно жмурилась и слегка шевелила длинными жесткими усами, как будто посмеивалась.
Сашу это взбесило. Она решительно направилась к окну, но, когда подходила, окно удалялось. Саша протягивала руку, и ее пальцы едва не касались оконной рамы, такой близкой, что можно было различить на ней мягкие разводы малярной кисти, но рама тут же отплывала в темную, разбавленную снегом ночь.
В Сашиной голове царил жуткий бедлам. Шкафы с отрезами ткани и готовыми платками раскачивались, словно стояли в трюме океанского судна, попавшего в шторм. Шелк струился рекой: местами невыразительной и бледной, местами — разноцветной и яркой.
Саша бежала вперед. Каждый шаг ее в воображаемом магазине отдавался толчком землетрясения. Комната рушилась. Шкафы пустели, Сашины работы растворялись в темной зимней ночи. Платок с разделяющей родителей резервной линией канул в пустоту одним из последних. За ним исчез лоскут с отцовской фразой. Но Саша не заметила потери — она вообще ни на что не обращала внимания.
Она шагала через темный парк, выставив перед собой руку и упрямо нагнув голову. Редкие прохожие испуганно шарахались от нее. Саше было все равно: ей нечего было делать и не с кем было разговаривать.
— Ничего, — шептала она, с ненавистью глядя на Черепаховую Кошку, — я тебя заставлю взять меня к себе. У тебя не останется другого выхода.
Вестник вышел из аськи: торопился, чтобы успеть на поезд.
Рита думала: вот он там, в далеком городе, уже движется, чтобы сократить расстояние до нее, и от этого кружилась голова.
Было поздно.
Рита выключила свет и легла, но сон не шел. Она все представляла себе Вестника: как он подъезжает к вокзалу, как покупает билет; пыталась угадать, сел ли он в вагон или еще ждет на перроне.
И когда Рита представляла его, он снова был Траволтой, Майклом: в темном длинном пальто и с крыльями, кончики которых едва заметно выглядывали снизу. Он шел по ярко освещенному вокзальному зданию уверенной и немного расслабленной походкой и красиво улыбался кассирше, наклонившись к билетному окошку.
Тогда Рита улыбнулась и вспомнила свой странный сон, где они жили на кровати с панцирной сеткой прямо посредине двора и были счастливы. Но, с другой стороны, она прекрасно помнила, что Вестник не был Майклом, а был Кейджем, человеком-клеткой с вытянутым некрасивым лицом и тоскливыми глазами, спрятанными под темные очки.
Реальный Вестник пугал ее. Она боялась его прикосновений — чужих прикосновений, потому что он был совсем незнаком ей. Придумывать образы было одно, а поцеловать чужого мужчину при первой встрече — совсем другое.
Она не влюблена в него. Никогда не видела, как он улыбается, смеется, двигает руками, качает головой, как он ходит, как он смотрит; никогда не слышала, как и что он говорит, когда слова вылетают быстро, и нет времени подумать, пока набиваешь фразу в аське.
Рита чувствовала себя совсем ребенком. Ей очень хотелось, чтобы появился кто-то старший, кто мог бы сейчас сказать ей: «Не ходи на вокзал». И даже вовсе запретить. Чтобы можно было сказать Вестнику: «Я очень хотела, но мне запретили», — и тем самым взвалить ответственность на кого-то другого.
Рита вышла в коридор.
В Сашиной комнате было совсем тихо. Из комнаты Виктора слышалось бормотание телевизора. Рита видела под дверью неясный экранный отблеск.
Рита взялась за дверную ручку, но не вошла: не знала, что ему сказать.
Она опустила руку. Дверца чулана скрипнула у нее за спиной.
— Ты здесь? — спросила Рита монстра. Яркие блики зрачков согласно качнулись в темноте у притолоки.
Рита двинулась к кладовке, вытянув руку вперед. Кончики ее пальцев коснулись пыльного мягкого брюха, которое казалось пустым и одновременно наполненным, как полусдутый мяч.
— Может быть, ты для меня что-нибудь сделаешь? — спросила она и придвинулась еще ближе. — Может быть, задушишь? Чтобы я могла не идти.
Ее лицо коснулось груди монстра. Тут пахло затхлым и было немного влажно, словно он был только ворохом нестираной перепревшей одежды. Монстр заворочался, заворчал и раскрыл в темноте большие неуклюжие лапы. Рита прижалась к нему лицом. Вдавила нос в пахучий шершавый живот.
Но монстр не захотел ее убивать, и Рита стукнула его кулаком. Монстр жалобно вздохнул, теплое его дыхание коснулось Ритиного затылка.
Тогда она обняла его, сказала:
— Ну прости. Прости. — И забралась монстру на колени. — Я не хотела тебя бить. Больно?
Монстр над ее головой вздохнул еще раз. Рита обняла его крепче и легла, как лежала маленькой на коленях у мамы. Ее пальцы вцепились в пыльные монстровые пряди. Одна рука чувствовала острые края разрезанной на полоски фотографии, другая — свалявшиеся клоки пыли и спутанные пряди выпавших волос. Щеке было шершаво и немного влажно, а нос почти уже привык, и запах половой тряпки отошел на второй план. Рита знала, что скоро совсем не будет обращать на него внимания.
— Знаешь, когда усталость чувствуется больше всего? — спросила она. — Когда ребенок тебя пугает. Какая-то секунда — и уже ноги плохо слушаются, спина ноет. Такая усталость быстро не пройдет. Она отпускает коготок за коготком, медленно-медленно. А если ребенок пугает тебя снова, то отделаться от нее нельзя вообще. Я так люблю Сашку… Бог свидетель, как я люблю Сашку! Но я даже «Сашка» назвать ее не могу. Не могу назвать ее Сашуля, Сашенция, Шурик, Александра — никак не могу. Только Саша. Чтобы ровно. Не задеть, не тронуть. Это страшно, когда ребенку три, а он смотрит на тебя как рентген. Этот взгляд — как у старушки: знающий и немного рассеянный. Все это как жало. Нет, даже как игла, когда тебе делают пункцию: она втыкается, и ты не чувствуешь боли, только давление, которое заставляет тебя прогнуться, а боль приходит потом, такая нежная, такая вкрадчивая — и она заставляет замереть, потому что стоит двинуться, как она станет огромной, как разряд тока. А потом приходят опустошение и усталость. Ты уходишь от ребенка в другую комнату, чтобы побороть страх перед ним и убедиться в том, что ты все еще его любишь — по-настоящему, а не только внушаешь себе. Больше сил не остается ни на что. А потом появилась бабушка…
Рита замолчала и стала вспоминать. Она перевезла к себе бабушку двенадцать лет назад, когда Саше было четыре. Все началось с маминого звонка. Мама звонила из Пскова: она жила там с Ритиным сводным братом и его семьей.
— Тетя Зоя сейчас звонила, — рыдала она в трубку. — Маме плохо совсем. В больницу отвезли. Зоя говорит: утром пришла, дверь никто не открывает. Позвала там кого-то, взломали дверь, мама на полу лежит, не двигается. Даже сначала подумали, что мертвая. Отвезли в район, а она не слышит ничего… И не соображает…
Мама в трубке захлебнулась слезами и застонала.
Ритина бабушка всю жизнь прожила в деревне и наотрез отказывалась переезжать к родственникам. И по телефону никогда не звонила, так что мама приспособилась держать с ней связь через соседку тетю Зою.
— Надо ее забирать, — сказала Рита. Она любила бабушку, и лета, прожитые в ее уютном деревенском доме, отозвались в памяти приятной ностальгией по детству.
— Ой, надо, надо, — мама на псковском конце провода проглотила слезы. — Вот сижу и думаю: надо забирать… Только мы-то… Мы-то как? У нас две комнаты да ребенок у Костика. А вас трое на трехкомнатную. Как ты, Рит?
Рита забрала бабушку к себе. Она прожила в маленькой комнате их трехкомнатной квартиры десять лет, ничуть не напоминая того человека, к которому Рита прибегала за утешением и помощью в детстве.
А однажды, лет через шесть после переезда, напугала ее до смерти — напутала тем, что оказалась такой же, как Саша.
Рита пришла домой и услышала странный звук: полусвист-полузвон, который бывает от большого числа работающих электроприборов и от свитых в клубок проводов. Она скинула туфли и быстро прошла в квартиру, стараясь понять, откуда звук. Но гудение разливалось повсюду.
Рита открыла дверь в бабушкину комнату и увидела бабушкин карий взгляд в золотистых ресницах — тот самый взгляд, который встречал ее когда-то по утрам и был связан с запахом парного молока, чистой скатертью, вкусом майского меда на свежей булочке, липовым чаем или малиновым вареньем. Так смотрела бабушка из Ритиного детства. Совершенно здоровая бабушка.
День за окном был хмур, но комната была заполнена золотом солнечного света. Десятилетняя Саша кружила вокруг бабушки в полосах прозрачного шелка, и ноги ее временами не касались пола.
Саша смеялась, в бабушкиных глазах плескалось счастье. Она увидела внучку, приоткрывшую дверь, и прижала палец к губам.
Рита закрыла дверь, отпрянула от нее и прижалась спиной к стене. Сердце ее колотилось, и сглотнуть получилось не сразу, словно Рита вынырнула из кошмарного сна.
Она отказывалась верить тому, что только что увидела, однако заглянуть за дверь снова ей было страшно.
К вечеру бабушкины глаза снова померкли, но время от времени Рите казалось, что за темнотой плещется живое, обманчивое золото.
Рита лежала в кладовке, на коленях у монстра, и прислушивалась к себе. Ей казалось, что сквозь затхлость пробивается свежая нотка знакомого сладкого запаха. Это было малиновое варенье. Чем больше Рита принюхивалась, тем больше убеждалась: да, малиновое варенье.
— Наверное, Витя был прав, — продолжила она. — Наверное, я была не готова, что у меня появится Сашка. Мне и было-то тогда девятнадцать. Вите побольше, но мне-то — девятнадцать. Я уставала, он упрекал меня за слабость. Мы как-то не смогли друг друга поддержать. Стали ругаться, и все развалилось… Я бы развелась еще лет десять назад, но я не могла жить с Сашей и бабушкой, я боялась остаться с ними одна.
Запах варенья усилился. И еще запахло чаем с липой. Рита стала засыпать: обняв монстра, поджав ноги к груди, касаясь коленями и лбом его живота. Комната начинала кружиться, стоило ей прикрыть глаза, и от этого слегка мутило. Как будто тело наконец расслабилось, и отпускало многолетнее опьянение.
Рита уснула прямо в кладовке, на коленях у домашнего монстра. Она твердо знала, что ей нельзя проспать. В восемь двадцать три она планировала быть на вокзале.
Рита не проспала. Лежать на коленях у кладовочного монстра оказалось очень неудобно, и около шести утра она проснулась от боли в шее и в боку.
Пыльный медведь растаял.
Рита лежала на полу, прижавшись затылком к острому углу ящика с инструментами и подмяв под себя старый фотоальбом.
Это было дико — проспать всю ночь в кладовке, но как бы то ни было, Рита чувствовала себя отдохнувшей и словно бы ожившей.
Она встала и отправилась в ванную, приводить себя в порядок. В конце концов, ей предстояло идти на свидание, о котором она же и просила, и не вина Вестника, что Рита больше его не хотела.
Вестник был человеком, и отнестись к нему нужно было по-человечески. То есть прийти и сказать, что она не может. По крайней мере сейчас, сразу. И оставалась еще вероятность того, что Вестник ей на самом деле понравится. Тогда с одиночеством будет покончено.
Рита вымыла и тщательно уложила волосы, перетряхнула косметичку в поисках лучшей косметики, долго раздумывала над духами и выбрала тонкие, свежие, едва уловимые.
Потом вышла в коридор и вдруг наткнулась на Виктора. Она смотрела на него, словно бы не узнавая. Этот ссутулившийся, исхудавший человек мог быть принят за Виктора только потому, что вышел из его комнаты в восьмом часу утра в растянутой футболке и домашних потрепанных штанах.
Рита помнила его другим: раньше он был стройным, но не худым, и казался выше, потому что ходил, подняв голову и расправив плечи. Тогда он был похож на Теда Нили, а теперь казался Майклом Дугласом последних лет: постаревшим, со складками кожи, висящими под подбородком, жестким ежиком седеющих волос и немного сумасшедшим взглядом. Рита опустила глаза и при взгляде на его ноги почувствовала еще большую жалость. Ступни его казались совсем плоскими, точно истончившимися, стертыми… И еще он начал носить очки — с прямоугольными стеклами, в темной, массивной оправе из дешевой пластмассы.
«Сколько же я его не видела?» — подумала Рита, и мысль о том, что это был какой-то немыслимо длинный промежуток времени для людей, живущих в одной квартире, ужаснула ее. Ужаснула еще и потому, что Виктор мог быть серьезно болен. По крайней мере он выглядел серьезно больным.
Впрочем, все это могло подождать. Рита хотела разобраться с Вестником. Потому что, хоть Кейдж и был гораздо хуже Траволты, постаревший Дуглас не шел с ним ни в какое сравнение.
— Привет, — сказала Рита. — С добрым утром.
— Привет, — ответил Виктор, и его голос прозвучал неожиданно сипло, точно он долго им не пользовался. Рита подумала, что если бы кладовочный монстр говорил, то у него был бы как раз такой, пыльный и блеклый, голос.
— На работу? — спросила Рита, отчаянно ища тему для разговора, потому что — она же ясно это помнила — раньше они всегда подолгу разговаривали, даже когда начали ругаться и злились друг на друга.
— Нет, — и Виктор выдавил некое подобие пыльного смешка. — Прогуливаю.
Потом взглянул на жену еще раз, развернулся и скрылся в комнате. Тихо стукнула, закрываясь, отделанная дубовым шпоном дверь. Рита вспомнила, во сколько им обошлись двери, и в глубине ее души шевельнулось неясное сожаление о временах, когда они были семьей, вместе делали ремонт и могли поссориться из-за цвета обоев. В этих ссорах — тогда — мелькало что-то обнадеживающее, потому что в конце концов они таки выбирали то, что всех устраивало.
Часы тикали и жгли запястье: Рита взглянула на них и поняла, что может опоздать к электричке.
Нервным, торопливым жестом она закинула за спину прядь длинных нарощенных волос, которые Виктору совершенно не понравились.
Он очень удивился и расстроился, увидев жену. Длинные, безжизненно висящие у лица пряди делали ее похожей на потрепанную русалку. Волосы были так светлы, что Виктор сначала подумал о седине. В глазах у Риты появился лихорадочный болезненный блеск, руки все время двигались, словно жвальца вечно голодного насекомого. И она похудела — даже не то чтобы похудела, потому что никогда не была толстой, — а просто стала более острой, более жесткой. Совсем не похожей на ту, на которой Виктор когда-то женился.
Они были когда-то забавной парой. Ей — восемнадцать, ему — двадцать два. Он — длинноволосый, с бородкой, вечно одетый в нелепые широкие рубахи, а она — короткостриженая, в джинсах и очень маленькая. Виктор рядом с ней смотрелся сильным мужчиной, это было очень приятно. Они вечно болтались вместе: с утра до вечера, держась за руки и целуясь почти постоянно. Целуясь, когда он не играл на гитаре, а она не подпевала, и Виктор подумал: как же давно они вместе не пели, и вспомнил ее приятный низкий голос.
Потом — Саша, свадьба, вечная усталость, страхи и бабушка. Бабушка с инсультом, которая отняла у Риты последние силы. Саша выросла и стала отдаляться — и порой ему казалось, что слишком резко даже для подростка, словно была еще причина, которой он не мог понять. Рита устала и разучилась быть прежней Ритой. Так он остался один.
Виктор поздоровался с женой. Она захотела продолжать разговор, но смысла говорить с ней не было: сегодня он должен был умереть.
Вчера СЛТ показал итоговый сюжет, а уже сегодня с самого утра с неба стали срываться хлопья густого снега — вне всякого сомнения, того самого…
Жить оставалось несколько часов, а Виктор все еще не понимал, почему в конце концов добровольно окажется на обледеневшем карнизе десятого этажа. Спасительное забвение тоже не наступало. Он все прекрасно помнил.