Глава одиннадцатая СКОРАЯ ПОМОЩЬ

1

Если бы речь шла только о толстяке, Виктор наверняка бы засомневался. Но, отправляясь на смерть, тот брал с собой отца. Отец не заслуживал быть принесенным в жертву.

Виктор знал место аварии. И время.

Судя по часам в телефоне толстяка, столкновение должно было произойти в половине второго и, скорее всего, на шестой день после показа ролика, в четверг. По крайней мере Вероника умерла именно на шестой день.

Виктор собирался прогулять работу: дней через десять должны были показать его собственный финальный сюжет, значит, жить ему оставалось недолго. После смерти к нему не предъявят претензий. Смерть предполагала привилегированное положение. Ласковая, нежная, возбуждающая и даже удобная — идеальная жена, которой живому человеку никогда не найти.

Предупредить отца толстяка он не мог, остановить идиота на «ниве» — тоже, так что оставалось только пытаться задержать «опель» прямо на шоссе.

В четверг, наплевав на работу, Виктор вызвал такси и поехал за город. Таксист смотрел на него как на умалишенного, когда Виктор попросил высадить его на обочине, в трех километрах от ближайшей деревни.

Когда машина развернулась и уехала, Виктор почувствовал себя плохо. Голова кружилась, шумело в ушах, и было совершенно очевидно, что только идиот мог приехать сюда и встать на обочине в километре от места предполагаемой аварии, потому что не он один видел сюжет — толстяк тоже видел, видел, что случилось с его отцом. И даже если этот мясистый ублюдок хотел смерти, то разве мог он желать ее для отца? Не таким же он был ублюдком.

Но Виктор стоял, ждал и думал, что никогда не видел этого шоссе таким пугающе пустым, и смотрел на часы, где стрелки уже подбирались к тому самому времени, когда отец в машине деловито кивал головой и говорил: «К четырем будем», — а толстяк старался не выронить телефон из испачканных жиром рук.

И вот вдалеке показалась красная кабина фуры. Значит, где-то там, за ней, должен был идти светло-серый «опель».

Виктор заволновался. Размотал почему-то шарф, снял шапку и, стянув перчатки, бросил их в грязный снег — словно ему предстояло нырять за тонущим человеком в ледяную воду.

Фура промчалась мимо, и в лицо ударил пыльный, пахнущий бензином ветер. Теперь Виктор мог видеть «опель».

Он пригнулся и чуть согнул ноги в коленях, стараясь правильно рассчитать момент, чтобы выскочить на дорогу.

Перед глазами было темно от напряжения. Дорожная разметка двоилась, и «опель», казалось, растворялся в воздухе, становясь то частью блеклого неба, то грязным сугробом на обочине. Но он все-таки ехал, приближался и приближался с приличной скоростью, неотвратимо нагоняя тяжелогруженую фуру.

Мысль о том, что надо прыгнуть именно сейчас, возникла в голове Виктора совершенно неожиданно, и он прыгнул. Махнул руками. Крикнул: «Стой!» — во все горло.

Скрипнули тормоза, «опель» резко ушел влево, вильнул тощим задом, и водитель за рулем что-то выкрикнул в ответ. Перед Виктором мелькнуло лицо толстяка. Удивление и легкий испуг сменились в его глазах узнаванием, а потом — паникой.

«Он ничего не помнил, — подумал Виктор. — Он ничего не помнил до этой самой секунды».

И тогда Виктор побежал по обочине вслед за машиной, думая, что сейчас сын скажет отцу остановиться, потому что теперь знает. Но машина шла дальше, догоняя злосчастную фуру.

Никто и не думал останавливаться.

Виктор не стал размышлять, отчего так вышло. Он просто побежал вперед.

«Опель» все-таки сбросил скорость, а значит, секунды были выиграны и оставался шанс, что отец толстяка сумеет затормозить.

Оставался шанс.

Фура далеко впереди круто взяла вправо, и ее прямоугольный обтянутый брезентом бок угрожающе наклонился над дорогой.

«Опель» был почти рядом с ней, но Виктор с восторгом увидел, как машина сворачивает влево и замедляется на встречке. Она почти уже остановилась, как вдруг злосчастная «нива» вылетела из-за фуры и ударила «опель» лоб в лоб.

Дорога замерла. Стало тихо-тихо. Только галки летели по серому небу, высокие стебли сухой травы подрагивали от ветра и Виктор бежал по обочине, хотя ему уже казалось, что бежать некуда.

Все было кончено. Не так, так иначе.

Он достал из кармана мобильник и вызвал скорую и ГИБДД.

Генка, ехавший в белой «ниве», остался жив. Его здорово тряхнуло, он ударился головой о боковое стекло, а перед тем — грудью о руль, но жизни его ничто не угрожало. Перед глазами стоял туман. Впрочем, он не рассеивался с самого утра, а утро у парня настало поздно.

Генка проснулся в незнакомой полутемной комнате, над головой у него были неструганые доски, сбоку — не оклеенный обоями фанерный лист. В полутьме кто-то громко храпел, было дико холодно, из щелей дул пронизывающий ветер. Пахло потом и рвотой.

Генка сел на кровати, спустил ноги на выстывший пол и, обхватив голову руками, застонал и закачался. Ему было плохо. В голове словно шел ремонт: что-то стучало и временами ухало и проваливалось вглубь. Глаза почти не смотрели, и все, что Генка чувствовал сейчас, это ненависть к быдлу, которое его окружало, которое спало на соседних кроватях, портило воздух, храпело и бормотало во сне.

— Уррроды, — проорал Генка и выругался матом. Он хорошо помнил, что разозлился на них еще вчера, до того как уснул, но никак не мог вспомнить причины.

Он встал и пошел прямо по ногам спящих на полу людей. Их было много, потому что вчера здесь отмечали день рождения.

Генка спустился по лестнице на первый этаж, к заваленному объедками и грязной посудой столу, и стал одну за другой проверять бутылки из-под водки, пива и самогонки. Все они были пусты, ни один урод не позаботился об опохмеле. Тогда Генка решил, что оставаться тут больше нельзя. Он сунул ноги в первые попавшиеся ботинки, натянул какую-то куртку и взял перчатки. Его «нива» стояла во дворе, ключи были воткнуты в зажигание. Генка задался вопросом, не собирался ли он уехать от этих уродов еще вчера? Он уселся за руль, выехал в ворота и почти сразу вывернул на трассу.

Голова его наливалась тяжестью и клонилась вниз, глаза закрывались, будто кто-то нарочно стягивал веки. Генка разлеплял их и зло ударял кулаком по рулю, иногда попадая по клаксону. Белая, забрызганная грязью «нива», похожая на запаршивевшую лошадь, от этого резко и коротко взвякивала.

Генка не видел фуру. В тот момент, когда она появилась на горизонте, он смотрел на небо. В небе мрачно висели непрерывные облака, но прямо перед затуманенным Генкиным взглядом в них смутно обозначился разрыв, крохотный пятачок белесой синевы… И вдруг он блеснул ярко-синим, облака разошлись на мгновение, в них нырнул густо-желтый солнечный луч, и у Генки в голове прояснилось. Туман схлынул, каждый предмет стал четко и ясно очерчен, углубилась перспектива. Картинка расслоилась на несколько планов, и Генке стало хорошо и радостно — но только на долю секунды, потому что сразу затем живот его резко и больно скрутило, Генка согнулся в три погибели, наклонился к пассажирскому сиденью, и его вырвало. Спазм оказался мучительным. Было больно, словно костлявая грубая рука вытаскивала изнутри что-то железное и угловатое. А когда Генка выпрямился, перед ним уже была красная матерчатая стена. Он не понял, что это и откуда, — просто вывернул руль.

Подбегая, Виктор видел, как Генка вылезает из машины. Он шатался, с трудом переставлял ноги и руку держал возле головы — так, словно хотел схватиться за ушибленное место, но не решался. Он поплелся к обочине, и там его снова вырвало, после чего Генка сел в снег и стал смотреть себе под ноги, а голову поднять то ли не мог, то ли не хотел… Виктору стало интересно: там, в первом варианте, остался ли он жив? Но мысль эту он отбросил, потому что отец толстяка был для него важнее, а сейчас уже было видно, что пострадала только правая часть машины, а левая была нетронута. Водитель «Опеля» все еще сидел за рулем. Он не шевелился. Виктор видел темный, внушительный силуэт через заднее стекло.

Он подбежал к машине, рванул на себя водительскую дверь, и большое, как глыба, тело стало крениться в его сторону. Виктор уперся руками в мясистый, обтянутый дубленкой бок.

Отец толстяка дышал, но хрипло и тяжело.

Виктор взглянул в его лицо и увидел, что оно бледно и напряженно, а глаза почти остановившиеся, почти неживые. Правая его ладонь нырнула под дубленку, в зазор между пуговицами, и Виктор понял, что у мужчины сердечный приступ.

— Сейчас. Сейчас найду аптечку, — сказал он и полез было назад, но отец замычал и замотал головой.

— Тихо, тихо, — шептал ему Виктор. — Успокойтесь. Вам сейчас нельзя… — А потом понял, что тот указывает на своего бестолкового сына, просит его спасти.

— Да, — сказал Виктор. — Конечно. Конечно, я сейчас помогу.

Он взглянул на толстяка, на которого избегал смотреть все это время. Толстяк был жив.

Он полулежал в пассажирском кресле, запрокинув голову, и что-то быстро и беззвучно шептал, шлепая своими толстыми губами, которые больше не были розовыми, а казались покрытыми пеплом. Лицо его было бледным до синевы и словно бы похудело.

Виктор обежал машину и попытался открыть пассажирскую дверь, но правое крыло было раздавлено всмятку, и дверь не поддалась. Стекло было чуть приоткрыто, и Виктор нажал на него, опуская вниз, а потом нагнулся и заглянул внутрь. Ноги толстяка были намертво зажаты вдавленным металлом. Острые края впивались в кожу, кровь пропитывала порванные джинсы. Толстяк истекал кровью. Виктор обернулся в надежде увидеть мигалки скорой, но трасса была пуста. Мимо них вообще не прошло ни одной машины, и это было странно: сколько Виктор ни ездил здесь, он никогда не видел эту дорогу пустой. Отец толстяка на соседнем сиденье потерял сознание, но, кажется, дышал, и Виктор надеялся, что все еще поправимо.

— Держись, Игорь, держись. — Он тронул толстяка за плечо. Тот скосил на Виктора глаза, и, кажется, это простое движение далось ему с трудом.

— Больно, — шепнул он. — Очень.

— Держись, — повторил Виктор. — Скорая уже едет. Держись…

— Больно…

— Ну что ж ты… Ну что ж ты… Ну ты же мог остановить машину. Ведь ты же узнал меня. Ты же вспомнил!

— Не-е… — Голос у толстяка был слабым и блеющим, но он заставлял себя говорить, как будто это было жизненно важно. — С ней так нельзя… Нельзя ее злить, понимаешь? Нельзя вмешиваться в ее планы. Если она решила, что будет так, надо делать, как она решила, даже если страшно.

— Но ты же не один! — Виктор взорвался, и это было странно и страшно — кричать на умирающего, но он не мог не кричать. — Как ты мог прихватить с собой отца? Это трусливо, это подло!

— Да, я трусливый, я подлый… Но думаешь, стал бы я играть в эти игры, если бы себе нравился? Хорошая была игра… Хорошая, если бы ты все не напортил…

— Напортил?

— Мы все равно умираем… Только мучительно и долго. Мне очень, очень больно. Если бы ты не вмешался, она забрала бы меня ласково и быстро. Теперь она меня больше не любит… И мой тебе совет: когда придет твое время — не сопротивляйся. Ничего не изменишь. Будет только хуже.

И он снова стал смотреть на низкий машинный потолок и шевелить пепельными губами. Потом глаза толстяка начали закрываться.

— Не спи! — закричал ему в лицо Виктор. — Держись, Игорь! Ради отца держись! Слышишь?!

— Я не хочу держаться, — шепнул толстяк потолку. — Я не хочу, чтобы она приходила за мной второй раз. Это очень страшно. Очень, очень страшно…

И толстяк заплакал — только слезы никак не желали течь из его глаз. Он выдавливал из себя резкие, отрывистые рыдания, а потом замолчал и обмяк.

Виктор выпрямился и огляделся: виновник аварии все так же сидел на снегу, и фура стояла, нелепо развернувшись и перегородив собой почти всю дорогу. Водителя не было видно.

Виктор пожал плечами и направился по шоссе к городу. Едва он отошел от места аварии, как на шоссе впереди замелькали мигалки скорой.

Виктор обернулся: кабина фуры открылась, и через правую дверь из нее выскочил водитель. Потом на месте аварии показались еще какие-то силуэты: видимо, с той стороны подъехали случайные машины.

Виктор подобрал на обочине перчатки и шапку. Мимо проехала машина скорой помощи.

Он пошел дальше и шел пешком очень долго, до темноты, до позднего вечера, и наконец дошел до остановки кладбищенской маршрутки.

Водитель слушал радио. Когда Виктор вошел в салон, начинался выпуск местных новостей.

— …авария… — услышал Виктор. — Один человек погиб, один в тяжелом состоянии доставлен в областную клиническую больницу. Врачи борются за его жизнь.

«Борются, — подумал Виктор, усаживаясь в полутемном салоне. — Жизнь. Это хорошо».

Он закрыл глаза. Ему казалось, что радио можно доверять. Ведь, в конце концов, это было не телевидение…

2

В старом корпусе травматологии пахло плохо: подгнивающими людьми. Иначе Яна никак не могла бы определить сладкий до приторного, с железными нотками запах. Она шла по длинному коридору с высоким потолком и полом, выложенным маленькой щербатой плиткой, и удивлялась, как же здесь темно, несмотря на огромные окна.

От запаха и сумеречного света Яну мутило. Она сделала вид, что у нее чешется нос, и уткнулась в собственную ладонь, которая хранила легкий запах туалетного мыла и чистых шерстяных перчаток.

Вадим, переведенный из реанимации, лежал в маленьком боксе. Соседняя кровать — с измятой подушкой, откинутым одеялом и простыней, закрученной по центру серовато-белым водоворотом, — была пуста. Видимо, пациента увезли на процедуры.

— Здравствуй, Вадим, — тихо сказала Яна, прикрывая за собой дверь.

Он вздрогнул и завертелся, пытаясь повернуться так, чтобы посмотреть на входящего. Движение далось ему с трудом, и шея задрожала от напряжения, когда он оторвал голову от подушки. Увидев Яну, Вадим улыбнулся. Но и улыбка получилась не сразу и вышла странной, потому что глаза смотрели потерянно и напряженно.

Яна поспешно прошла вперед, чтобы он мог улечься обратно и смотреть прямо перед собой, и села на расшатанный больничный стул.

Вадим слабо шевельнул рукой, Яна тут же нагнулась и взяла его ладонь. Она была сухой, прохладной и словно бы истончившейся. Яна чуть сжала ее, а потом осторожно подняла и поцеловала.

— Не надо, — шепнул Вадим, и голос его звучал так, словно спал где-то глубоко в груди и не желал просыпаться.

Тогда Яна скользнула с табуретки на край больничной кровати и, наклонившись, осторожно обняла его. Потом тихонько легла рядом.

Они замерли. У Яны щемило сердце, когда она думала о его сломанной руке и ребрах, об ушибе легкого и о сотрясении мозга, и она словно чувствовала его боль и слабость и забирала их себе. Лежа рядом и едва касаясь его щеки своим лбом, она вдруг представила, как передает ему часть своей силы, и сила льется к нему широким шелковым полотном, таким же нежным, как это полукасание.

Вадим закрыл глаза. Сначала он хотел прогнать Яну, но у него не хватило сил: даже говорить оказывалось трудным и почему-то непривычным делом. Ему было стыдно своей беспомощности и своих переломов и того, что он не смог выстоять против троих. Потом откуда-то возникло ощущение спокойствия и уверенности в том, что все идет так, как должно идти. Потом захотелось спать.

Вадим гнал от себя сон, сопротивлялся ему, как мог, потому что ничего, кроме кошмаров, не снилось ему среди этих серо-желтых стен, в этом сладковатом, напоминающем о смерти запахе, рядом с потерявшим ногу соседом, который стонал и метался, стоило выключить свет. Ему снились бесконечные переходы, в которых он терял Яну. Снились мосты, с которых прыгал то он, то она — и никогда вместе. Снились крысы, которые медленно сжирали его. Снилось, что Яна вся облеплена могильными жуками, и они заживо обгладывали ее, и Вадим стряхивал их с Яниного лица, в исступлении давил ногами, а их не становилось меньше, и два ее ярко-синих, расширенных от ужаса глаза умоляюще смотрели на него, а под ними на месте носа уже зиял черный провал в обрамлении белой, чисто обглоданной кости.

Он не хотел видеть такие сны рядом с ней. Но уснул. Провалился в сон мягко, как в перину: как младенец, которого нежные материнские руки укладывают в колыбель.

И ему ничего не снилось — ни хорошего, ни плохого. Он дышал спокойно и ровно, а если вдруг начинал тихонько постанывать, Яна нежно гладила его по здоровой руке.

3

Сначала из машины выскочила девушка, следом за ней вылетел парень. Он обогнул капот и бросился за ней, едва не сбив историка с ног. Догнал девушку, которая остановилась чуть поодаль и застегивала дубленку.

«Нарочно, — подумал историк, — чтобы дать ему шанс себя догнать».

— Ну ты чего?.. — Парень попытался обнять ее, но она повела плечами, стряхивая его руки. — Ну ты чего? Да брось!..

Он схватил ее крепче, и на этот раз девушка уже не стала вырываться, а позволила отвести себя в сторону от остановки, и там они стали вполголоса о чем-то разговаривать. Историк смотрел на них украдкой — чтобы жена не видела, куда он смотрит. Жена возвышалась рядом широкой, подавляющей глыбой. Он уже и вспомнить не мог времени, когда она была привлекательной и худенькой, как вот эта вот крашенная в черный цвет девица, закутавшаяся в дубленку. Историк смотрел, как длинный мех воротника нежно касается девицыных щек, и как крепко держат ее за плечи побелевшие от холода пальцы молодого человека.

Потом он обратил внимание на их машину, припаркованную у обочины. Там, на заднем сиденье, кто-то был. Историку вдруг захотелось посмотреть кто, и он двинулся вперед, словно хотел найти место, с которого удобнее будет высматривать подъезжающую маршрутку.

На заднем сиденье тоже оказалась парочка. Почти такая же: крупный парень и ярко крашенная брюнетка в дубленке с пышным воротником.

Парень обнимал ее, а она сидела, отвернув от него недовольное лицо. Хмурилась, но не вырывалась, позволяя себя обнимать. И историк понял, что все эти побеги, мнимые неудовольствия — всего лишь любимая женская игра. Игра в жертву, где отталкивают и сбегают понарошку. Женщины делают вид, что слабы, чтобы легче было догнать и удержать их.

Парень в машине шептал что-то девушке в самое ухо, и это было почти как поцелуй, он касался ее уха губами. И второй его руки историку было не видно, но можно было предположить, что она где-то внизу, возле ее колен…

Подошла маршрутка. Жена резко махнула рукой, желтый бок скользнул к обочине, и историк вошел в салон. Плюхнулся на сиденье, поплотней запахнул зимнее пальто, спрятал руки в карманы, прикрыл глаза и стал представлять себе эту руку: как она скользит по ее коленям к подолу. А девушка отворачивается и делает вид, что все это ей неприятно.

— Полина, — сказал он на следующий день, заканчивая урок, — жду вас сегодня после занятий у себя. Внесем в доклад последние правки и, думаю, на этом закончим. Хорошо?

Полина кивнула, и ее лицо на мгновение показалось из-под густой челки.

Саша вздохнула с облегчением: «закончим» звучало обнадеживающе.

Через пятнадцать минут после шестого урока школа опустела. Техничка повозила мокрой тряпкой в рекреации и ушла на другой этаж. Вадим был в больнице и не маячил возле кабинета. И этой бледной девочки, вечной спутницы Полины, тоже не было. Все складывалось удачно.

По коридору защелкали каблуками девчоночьи туфли. Историк вошел в кабинет и прикрыл за собою дверь. Шаги приблизились и замерли с той стороны.

Немного помедлив, Полина вошла. Историк встретил ее у порога, пропустил мимо себя, так что ей пришлось почти прижаться к нему, и повернул в двери ключ, заранее вставленный в замочную скважину.

Полина скользнула за парту и низко наклонила голову, настороженно выглядывая из-под густых, падающих на лицо волос. Историк предчувствовал в этом напряженном взгляде начало игры в жертву.

— Ну что ж, Полина, — сказал он, направляясь к своему столу, — конференция не за горами, и мне кажется, мы с тобой неплохо поработали. Как ты считаешь?

Полина снова кивнула.

Историк взял со стула портфель, расстегнул его и вынул оттуда папку с докладом.

— Ну-с, — сказал он, подходя к Полининой парте, и кашлянул, словно не знал, что ему еще сказать. Наклонился. Уловил сладковатый аромат шампуня от ее густых, чисто вымытых волос. Увидел, какая гладкая кожа на ее щеках. И когда он взял Полину за руку, она чуть подалась назад: совсем немного — и это уверило его, что она играет в недотрогу, но на самом деле не хочет, чтобы он ее отпустил.

Полина была удивительно гибкой в его руках, она толкала его, но слабо; она извивалась, отстраняясь, но оставалась возле, она отворачивала лицо, но позволяла целовать себя в шею, в маленькие розовые ушки и в ключицу в разрезе блузы… Он боялся, что, забывшись, Полина начнет кричать, но она молчала: чуть постанывая, закусив губу. Она хорошо знала правила этой игры, доступной теперь не только юным, но и ему: вновь доступной ему игры…

А потом, когда все было кончено, историк зарылся пальцами в ее густые волосы, отвел пряди прочь от лица — и вдруг увидел ее глаза. И остановился. Замер. Обмер.

Он хорошо знал эти глаза. Это были Янины глаза — маленькой Яны, которая болела холециститом и, пока болела, каждую ночь видела, как за ней гонится монстр. Она не могла проснуться до тех пор, пока монстр не хватал ее и не приходило ощущение, что ей уже не вырваться. Она вскакивала с кровати с криком и бежала к родителям. Сон не переставал быть для нее реальностью в тот момент, когда она включала прикроватную лампу, и историк видел ее лицо с точно такими же глазами, где были только ужас и безнадежное отчаяние.

— Прости, — сказал он, отпуская Полину. — Прости. Что же ты не сказала… Я же не думал… Я думал…

Он осторожно взял ее за плечи и поднял на ноги. Оправил, как мог, блузку, опустил задранную юбку, пригладил растрепанные волосы. Поднял с пола Полинину сумку, заправив туда выехавшие наполовину тетради, повесил ей на плечо.

Потом отпер дверь, выглянул в пустую рекреацию и все так же, осторожно, за плечи, вывел Полину в коридор. Запер кабинет и, нервно покашливая, пошел к лестнице на второй этаж, словно ему надо было в учительскую.

Он не слышал ее шагов и очень надеялся, что Полина пойдет-таки домой, а не останется стоять перед дверью запертого кабинета.

4

Саша все время думала о Полине, об историке и о теории пазлов.

Теория, в сущности, была неплоха. Одно складывалось к одному в сложной картине, разрезанной по причудливым линиям. И чем больше Саша думала, тем больше ей казалось, что в результате на рисунке не окажется историка и реальной угрозы. Скорее она могла предположить, что комбинация была разыграна, чтобы удалить Сашу из Полининой жизни. Ведь если бы не историк с его блестящими слюной тонкими малиновыми губами, Саша не полезла бы читать Полинины мысли и осталась бы ее близкой подругой.

Школа была почти закончена, на горизонте маячил вуз… Полина все равно бы ушла. Но разлука далась бы ей слишком большой кровью. Так что быстрый разрыв был наилучшим решением.

Да, все так и складывалось — Саша видела это. И слово «закончили», сказанное сегодня историком, было тому подтверждением. Последний раз — и Полина свободна от него и от своих страхов.

И это было хорошо…

Хорошо…

Было бы хорошо, если бы Саше не было от этого так холодно. Родители — Пэммм! Она чувствовала себя как рассохшаяся дешевая гитара, которая держится только на струнах. Полина — Пэммм! Струны рвались одна за одной, и Саша не в силах была это остановить. Слава — Пэммм! И корпус начал разваливаться: покореженная фанера, выдохшийся клей.

Захотелось к маме.

Так захотелось к маме, что Саша просто встала и пошла к ней.

Мамина комната была такой пустой и холодной, что казалось, там никто не живет. Тут не было ни запахов, ни отголосков звуков, ни живого тепла — ничего.

Саша искала мамино присутствие в мелочах — и не находила его.

Ничто казалось агрессивным. Оно стирало не только маму: комната больше не помнила бабушку. В полировке секретера не скользило ее призрачное отражение, и вещи, к которым она когда-то прикасалась, растеряли тепло ее рук.

Саша замерла на пороге, оглядела все, а потом тихонько позвала:

— Баба Ира…

Конечно — разумеется — никто не ответил. Слова растворились в комнате, словно в вакууме. Как будто Саша вышла в безвоздушное пространство. Ни живого присутствия, ни милых домашних призраков…

— Бабуль…

Саша закрыла глаза и представила себе бабушку. Вот она сидит: не на диване и не возле секретера, а на стуле, поставленном на самую середину узкой комнаты. Под ножками стула — зеленая ковровая дорожка с красными полосами по сторонам. Баба Ира сидит, выпрямив спину, расправив плечи, сложив руки на коленях, и улыбается. Она худощавая, в юбке до колен и простых колготках, на голове — косынка, и даже в жару баба Ира носит кофту, застегнутую на все пуговицы. Когда ее зовут, она не откликается — баба Ира глухая.

Ее мысли не получается читать по платкам: в голове у бабушки только мутная, неопределенная темнота. Сумеречные разводы, редкие всполохи обрывочных мыслей.

Бабушка почти всегда улыбается, но, несмотря на густую, почти непрерывную темноту внутри, улыбка у нее хорошая — не блуждающая, как у слабоумных, а легкая и добрая.

За те десять лет, которые бабушка прожила с ними, она пришла в себя единственный раз — или это был тот единственный раз, когда Саша застала темноту в ее голове отступившей. Она очень хорошо помнила этот день: ей было тогда одиннадцать, она пришла из школы и заглянула к бабушке. Та, как обычно, сидела на стуле и смотрела прямо перед собой. Бабушка вообще никогда не доставляла им хлопот: ела, когда кормили, спала, когда укладывали. Утром сама одевалась и садилась на стул.

Саша закрыла дверь, но не прошло и десяти минут, как из бабушкиной комнаты послышался глухой и тяжелый грохот. Саша бросилась туда.

Бабушка лежала на полу, рядом с опрокинутым стулом. Она опиралась на руки, пытаясь встать, но слабые руки дрожали, и та же дрожь немощи и отчаяния стояла в бабушкиных прояснившихся глазах.

Она пыталась говорить, но изо рта ее не доносилось ни звука.

Бабушка была испугана и ошарашена, как человек, который вчера лег спать молодым и сильным, а проснулся немощным и старым. Она словно бы не помнила долгих лет своей болезни.

Саша подбежала, подняла стул и схватила бабушку за руки, чтобы помочь ей подняться. Сначала казалось, что поднять ее невозможно. Бабушка совсем не помогала. Она повисла на Сашиных руках, и вес ее казался вдвое большим, чем был на самом деле. Саша закусила губу, чтобы не расплакаться. Она тянула, пока не кончились силы, потом опустилась рядом с бабушкой на пол. Глаза встретились с глазами, и тут бабушка словно бы узнала ее. Улыбка вернулась на ее лицо, и взгляд стал увереннее и тверже.

Она снова попыталась что-то сказать, снова не смогла.

— Бабушка, все хорошо, — ответила Саша. — Я тебе помогу.

Бабушка увидела движение ее губ и испуганно вздрогнула — осознала, что ничего не слышит.

Саша прижала бабушкину голову к себе, погладила трясущейся рукой. Шелковая косынка скользнула по волосам и упала на пол. Бабушка обхватила Сашу руками, и та почувствовала, как бьется ее сердце.

Странное начало происходить в комнате. С каждым ударом сердца она все больше и больше заполнялась золотистым шелком. Он тек из бабушкиной груди, перемешиваясь с солнечным светом, становясь частью воздуха. Он звенел, как золотое монисто на уличной плясунье. Саша встала на ноги и окунулась в свет и звук. Ей сразу стало очень легко. Она протянула бабушке руку, почти без усилий подняла ее на ноги и бережно усадила на стул.

Бабушка улыбалась: широко и ясно, словно здоровый человек. Золотой шелк плескался вокруг нее, и Саша не смогла удержаться. Она подняла руки и закружилась, позволяя золотым лоскутам обвиваться вокруг ее тела.

Потом золото померкло. Бабушка снова сидела на стуле посреди комнаты, смотрела перед собой, и в голове ее было темно.

И может быть, Саша сама выдумала это, чтобы подбодрить себя тогда? Она не знала. Она сделала шаг вперед и вошла в комнату.

Старого бабушкиного стула тут больше не было: он куда-то делся после ее смерти, чуть меньше двух лет назад. Саша взяла мамин офисный стул и поставила его на нужное место. Она села, закрыла глаза. Представила на себе кофту, застегнутую на восемь маленьких пуговиц, шелковую косынку на волосах, узловатые старческие пальцы, которые теребят плотную шерстяную юбку: собирают в складки, потом разравнивают, разглаживают, и так раз за разом…

Легкий шелк прохладно скользнул по ее лицу. Саша на секунду стала бабушкой, и вдруг увидела мир таким огромным и цветным, и услышала его таким беззвучным, что захватило дух.

Это было ответом. Теперь Саша знала, что бабушка была такой же, как она сама. И если прежде ей казалось невозможным представить человека, который десять лет подряд день за днем сидит на одном и том же месте и неотрывно смотрит на белую закрытую дверь, то теперь она понимала, что там, за темной стеной старческого слабоумия, бабушка жила совсем другой жизнью. Там были шелк и краски, там были какие-то трудные дела, которые надо было сделать… Вот только какие?

Саша открыла глаза.

В дверь звонили.

Саша открыла, и Полина, пошатываясь, вошла в квартиру.

5

— А мне художник предложение сделал, — сказала она, сделала шаг вперед и ударилась левым плечом о стену. — А я думаю: и что… Надо выходить. Замуж. За художника.

Полина сделала еще несколько неверных шагов вперед, вспомнила, что на ней сапоги, и принялась трясти ногой, пытаясь стряхнуть один из них.

Саша бросилась к ней. Стянула с плеч куртку, размотала шарф и, опустившись на колени, расстегнула Полинины сапоги. Сапоги соскользнули с ног. Полина вышла из них и пошла вперед, ступая так, будто думала, что перед ней ступени вверх. Нога толкала воздух, резко проваливалась и со стуком встречала пол.

В Сашиной комнате Полина прошла к окну. Там она мягко опустилась на пол и привалилась спиной к кровати.

Саша подошла и села на кровать возле нее.

— Полина, — тихо позвала она. — Что случилось?

— Он недавно предложил, — ответила Полина и всхлипнула. — Дня два… Может, три назад. Понимаешь, он старенький, с больным сердцем. Никого, кроме мамы, нет… А мама — лежачий больной, почти девяносто лет. Он мне квартиру хочет оставить — больше некому. Говорит, надо расписаться, как только мне будет восемнадцать. Чтобы вопросов не было: квартира жене, не какой-то девочке посторонней. Мало ли кто захочет отсудить: он вообще мало кому верит. Выйду за него замуж и перееду к ним. Буду за мамой его ухаживать. У него мама очень хорошая. С ней сидеть некому, когда он в мастерской. И знаешь, что я подумала? Если я буду замужем, я буду уже взрослая. Я буду сама… Сама по себе. Я боялась сначала, что мать их в могилу загонит. Ты же знаешь мою мать… Но если я буду замужем, то я буду как будто уже и не ее, а их. Так легче почему-то. Я не знаю почему. Мне только кажется, что я тогда смогу ее не побояться. Встать в дверях и в квартиру не пустить. Даже ударить ее смогу. Чтобы я ее, а не она меня. Так что выйду замуж. Как только восемнадцать. Скоро уже. Я только не могу что-то сообразить, сколько месяцев осталось… Шла сюда, все считала, считала… Никак не могла. Сбивалась все время. Глупость какая. А главное: знаешь, что главное? Потому что вот в чем дело, — Полинина ладонь мягко вспорхнула в воздух и поплыла вялым рыбьим плавником или подхваченной течением водорослью, — дело в том, что художник до меня не дотронется. Никогда-никогда. Не ударит и ни… ни что другое. Не тронет…

— Кто тебя тронул, Полин? — Саша спросила и замерла. Даже сердце замерло, даже дыхание остановилось.

Полина перестала мямлить. Ее мягкая рука отвердела и решительно опустилась на пол. Глаза прояснились, взгляд сфокусировался, стал ясным, злым и немного сумасшедшим.

— А ты сама посмотри, — отчетливо произнесла она. — Ты же умеешь.

Саша слегка отодвинулась и почувствовала, что сердце забилось опять — забилось быстро, словно наверстывая пропущенные секунды.

— Я обещала этого никогда больше не делать, и я этого не сделаю, — резко ответила она и, нагнувшись к Полине, спросила: — Кто? Историк? Сегодня?

Полина вдохнула, будто собираясь крикнуть, широко распахнула глаза, мгновенно потерявшие фокус, откинулась назад и как-то одновременно с этим бедрами подалась вперед, так что ее голова звонко стукнулась о деревянный край кровати, и Саша не успела ее подхватить.

— A-а, а-а, а-а, — стала выдыхать она, и было ощущение, что воздух выходит из горла не трогая связок, словно ветер дует в пустой трубе, и это было жутко, потому что временами казалось, что Полина совсем неживая. Она билась и вздрагивала, как подвязанная на нитках кукла, и свивалась кольцом, словно хотела быть личинкой и лежать глубоко под землей, пережидая, пока кончится стужа наверху. И она разгибалась, и пыталась забраться на кровать, и ее пальцы скользили по покрывалу, и по Сашиным рукам, не в силах сомкнуться, чтобы удержаться…

Саша не знала, что делать. Она забыла про все на свете, стояла, беспомощная, над Полиной, протягивала к ней руки и молилась шепотом: «Помогите, помогите, ну пожалуйста, кто-нибудь, помогите, — а потом вдруг мелькнула короткая мысль: — Сердце». И тут же, безо всяких платков, без этих привычных фокусов, представилось Саше висящее на ниточке анатомическое сердце, и стало совершенно очевидно, что, если это не прекратить, ниточка порвется — не настоящая, воображаемая, но очень важная ниточка, и сердце Полины будет, как и сердце художника, — больным уже навсегда.

Саша выбежала в коридор. Но тут некого было просить о помощи. Квартира была пуста.

Тогда она вернулась в комнату, бросилась к окну и стала открывать его с тем же остервенением, с каким это делает человек, попавший в огненную ловушку пожара. Она и правда бы крикнула отчаянное «помогите» в холодный декабрьский день, как вдруг увидела скорую.

Саша дернула платок. Врач приехал тот же: спокойный, уверенный, надежный.

Не одеваясь, она бросилась вниз. Выскочила во двор, побежала вокруг дома. Ее тапки скользили по утоптанному снегу, вдыхать стало больно почти сразу, и льдинки кусались сквозь шерстяные носки…

Она поймала врача прямо около машины. Схватилась за его рукав, чтобы не упасть.

— Что случилось? — спросил врач.

— Мне очень нужна помощь, — сказала Саша.

Врач отправился за ней, а за ним, кутаясь в незастегнутый служебный пуховик, пошла женщина-фельдшер.

Полина лежала на полу за кроватью и казалась обессилевшей, хотя дыхание ее ускорялось — словно разгонялся внутри второй истерический приступ, и Саше это напомнило, как в фильмах пыхтит все быстрее и быстрее паровоз, только что отошедший от станции.

Испуганную Сашу выставили за дверь. Ее пустили обратно, когда в комнате прекратились всякие звуки: и Полинины истерические хрипы, и тихое позвякивание ампул.

Врач сидел на краю кровати и заполнял какие-то бумаги, подложив под серо-желтый больничный листок черную кожаную папку.

— Из взрослых дома есть кто-нибудь? — спросил он.

— Нет, — тихо ответила Саша.

— А когда придут?

— Это бесполезно… Им по барабану.

Он оторвался от бумаг и взглянул на Сашу, вопросительно приподняв брови. Та промолчала.

— Вы сестры? — спросил он тогда.

— Нет. Это моя подруга.

— А ее родители?

— Мать ее убьет. За то, что случилось, убьет… Не надо ее мать…

— Ну, мать все-таки надо, — протянул доктор. — Ее надо госпитализировать. И обязательно, я настаиваю. А что случилось?

Загрузка...