Погожий июньский денёк удался на славу. Иван особенно любил ранние утренние часы, когда прохлада ещё таится меж листьев клёнов, в пышных кустах сирени. Он выходит из дома, вдыхает эту свежесть лета, смотрит, как лучи восходящего солнца ведут перепляс среди веток деревьев, слышит мычание коров, которых собирает пастух.
Всем этим можно насладиться, пока идёшь до конюшни — там его уже ждёт конюх Усков, осёдланные Резеда или Аргентина. Сегодня — Аргентина, более быстрая, но и более норовистая. В этот день он запланировал объехать поля, побывать на ферме с Зотовым и разобраться с бухгалтером и его отчётностью по посевной. Слишком много замечаний получили из треста за отчёт!
Покончив с намеченным, Марчуков спрыгнул с разгорячённой кобылы возле правления совхоза, провёл рукой по лбу лошади, на котором светилась белая звёздочка, достал из кармана кусок хлеба, поднёс к влажным губам любимицы.
— Иван Петрович! Вас ждут! Корреспондент из областной «Коммуны»! — раздался женский голос из окна.
Вот те раз! Этот народ зачастил к нему, все хотят узнать «секреты передового опыта». Но обычно звонят заранее, просят забрать их со станции, а этот — как снег на голову!
Он подошёл к крыльцу и буквально столкнулся с выходившим человеком.
Вот те два! Перед ним стоял Гаврюша Троепольский собственной персоной! Иван, разглядывая его, отступил на шаг: потёртый пиджачишко на любимой косоворотке, брюки, заправленные в хромовые сапоги, толстые, желтоватые линзы больших очков на «гаврюшенском», не поддающемся описанию формы, носу и улыбка узких губ за прокуренными зубами.
— Каким ветром, Гаврюша? — воскликнул Иван, заключая его в объятия.
— Тише, леший, задушишь! — отбивался друг. — Я тут проездом из соседнего хозяйства. Дай, думаю, загляну к передовику, больно шуму ты много наделал! Страна должна знать своих героев.
— Мефодиевна! — крикнул Иван женщине в окошке, не пропустившей ни слова из диалога закадычных приятелей. — Вызови Ускова, пусть заберёт Аргентину!
— Ты всё по старинке, на лошадях! А вот сосед твой на «виллисе» по полям разъезжает. В какой-то воинской части обменял на фураж.
— Каждому своё, Гаврюша! Ты знаешь, я люблю лошадей. Не нужен бензин, фураж цел, и скотина довольна! Сколько мы с тобой не виделись? Пожалуй, с сорокового?
— Да, почитай семь лет. На войну меня не взяли из-за зрения, одно время поработал агрономом, а сейчас вот журналюгой заделался. Книжку издал, «Записки агронома».
— Книга — с тебя! А сейчас идём ко мне. Сначала показываю своё жилище, обедаем, гуляем по территории, а утром едем смотреть поля!
— Давай, если не возражаешь, погуляем. Есть ещё не хочется, а я засиделся в конторе.
— Принимается! Слушай, как и где погиб Стуков Гаврюша? Из его родных в Алешках никого не осталось.
— Пока не знаю. Сделал запрос через военкомат, ответа пока нет.
— Ты помнишь, как мы клялись на земле?
— Как же забыть! И свадьбу твою с Пашей помню, и как мы свидетелями на ней со Стуковым были. Только вот второго Гаврюши уже нет, а я. пишу о земле. По-настоящему — только ты у дела.
— Как знать, может быть, ты своим словом сделаешь больше!
— Словом — больше? Да я озабочен тем, как бы не сказать лишнее! За нас с тобой всё давно решили!
— Ладно, пойдём! Здесь, под окнами, нам не поговорить. Да и всю свою усадьбу хочу тебе показать. Мы пройдём её по периметру, потом покажу манеж, лошадей. Ты находишься сейчас в бывшей усадьбе графа Орлова, владевшего здесь, в Воронежской губернии, многими землями. Ему и принадлежал конезавод в Хреновом, с его знаменитыми орловскими рысаками. Там и сейчас разводят лошадей, под опёкой Будённого. Я у них племенных для себя выписываю, да и для выезда подобрал несколько кобыл. В следующем году планирую открыть собственный ипподром.
Друзья не спеша шли от конторы, мимо буйных зарослей сирени, на которой кое-где сохранились цветущие грозди. За сиренью, в тени клёнов и лип, стоял двухэтажный дом. Первый этаж был выложен из камня, второй — деревянная надстройка, с выступающей открытой террасой под крышей. Часть крыши и террасу держали две кирпичные опоры над входом в дом. Было очевидно, что добротная постройка относится если не к прошлому веку, то к началу нынешнего.
— Это дом управляющего имением. Здесь и живёт твой покорный слуга. Я выбрал второй этаж. Хотя дома только ночую, но бывают и приятные минуты.
выйдешь на балкон — и ветки деревьев можно потрогать руками. Когда цветёт липа, дивный запах! Тут я поставил кресло-качалку, и Паша с Санькой восседают в нём летом целыми днями. Да вот и она, на балконе! Паш-у-ня! Ни за что не догадаешься, кто рядом со мной!
Но Паша, кажется, узнала Троепольского, она всплеснула руками.
— Готовь сразу обед и ужин! Через пару часиков зайдём! — распорядился Иван.
Они шли не спеша по тропинке, вдоль ряда могучих тополей. Солнце в этот день не слишком припекало, ветерок ласкал лица, и Гаврюша то и дело поднимал голову вверх, пытаясь взглядом измерить исполинов. Приходилось переступать через толстые корни, пересекающие дорожку.
— Хорошо, что сюда война не дошла. неизвестно, что стало бы с этими долгожителями, которые помнят графа Орлова, — раздумчиво сказал Иван, потом стал рассказывать эпопею возвращения сына из эвакуации.
Когда тополя закончились, им пришлось перебраться через канаву. Дальше путь шёл вдоль яблоневого сада. Так они вышли к леску, где начинался пруд. Лесок представлял собой типичную для среднерусской местности поросль, что зовётся смешанным подлеском. Уж об этом-то Троепольский, окончивший лесотехнический институт, знал не понаслышке. Если слегка изменить слова известной песни — это разнообразие можно было представить так: «То берёзка, то осина, куст ракиты над рекой.». Этот кусочек леса был как раз тем «краем», который больше вряд ли где найдёшь. Друзья подошли к глади пруда, и Тро- епольский, сняв свои очки с толстыми линзами, шумно выдохнул воздух: «А красота-то какая!»
Они двинулись вдоль берега пруда, огибая лесок, вышли на большую поляну со сторожкой.
— Здесь традиционно проходят все народные гулянья, от майских праздников до пасхи. Здесь же, рискуя быть не понятым, я поначалу хотел заложить ипподром. Но потом не решился трогать эту красоту, нашёл другое место — пустующее поле. Мы сейчас пройдём с тобой через цветущую жасминовую аллею, и ты поймёшь, почему я передумал. Ты не боишься укусов пчёл?
— В эдэме даже пчёлы кусаются без боли! После города я здесь словно в раю, без всяких преувеличений. Ты посмотри, ведь за всё время, что идём, мы не встретили ни одного человека, кроме шныряющих мальчишек.
— Гаврюша, у меня все работают! И ты видел бы, с какой жадностью народ работает после войны! Кто не задействован в поле, те трудятся в посёлке, на стройке собственных домов. Захочешь — побываем и там. Ты увидишь моих людей, с блеском в глазах. Я радуюсь, когда понимаю, что мне удалось зажечь эти глаза.
Они идут за мной, потому что я многое им даю, пекусь о них. Я не начальствую, я веду их за собой, снимаю, если надо, рубашку и переворачиваю лопатой зерно на токах вместе с ними; я один из них — и они чувствуют это.
— Друг мой, всё ли так идеально? Знаю тебя неисправимым романтиком с вечно горящими глазами, распахнутой душой. Помню тебя активистом, представителем комбеда района, открывающим «Театр Чернышевского» в Борисоглебске. Как мы радовались этому театру для бедноты, где мы сами ставили пьесы и сами были артистами. сколько было восторгов!
Ты говорил тогда: «Мой театр в Борисоглебске.» — и искренне, по праву, считал его своим, как считаешь сейчас «своими» людей, работающих в совхозе, «своими» — этот парк, и манеж, и лошадей — свою сокровенную любовь.
Я понимаю, в этом звучит наша гордость за вложенный труд, но разве мы по- настоящему можем сказать, что это — «моё»? Ты не боишься, что в какой-то момент у тебя всё это отберут, найдётся тот, кто «положит глаз» на твой «эдэм», на твой, испеченный собственными руками, кусок сладкого пирога и вышвырнет тебя отсюда под самым благовидным предлогом, чтобы сесть здесь самому или посадить своего наперсника?
Иван с удивлением воззрился на друга, как будто видел его впервые. Гаврюша снял очки, и на его переносице обнаружились два тёмных следа. Глубоко спрятанные глаза на ярком солнце превратились и вовсе в щелочки и смотрели устало, без всякой насмешки, так свойственной им.
— Гаврюша, откуда в тебе это? Ещё семь лет назад ты был другим человеком. Откуда в тебе такой пессимизм?
Со стороны жасминовой аллеи раздался крик:
— Папа, папочка! Как хорошо, что ты здесь! Мы с Митькой хотим запустить змея, но он никак не хочет подниматься! — двое мальчуганов мчались им навстречу с лёгкой конструкцией из деревянных планок и бумаги в руках.
— Борька! Этот дядя — мой очень старинный друг, мы с ним давно не виделись, и у нас очень важный разговор. Так что ты должен.
— …запустить этого змея, — перебил Ивана Троепольский, — и важнее этого занятия я себе не могу представить! Борька! Откуда у тебя такие замечательные веснушки на носу? Смотри, у папы нет, у мамы, вроде, тоже. А-а-а! Знаю, это они от солнышка в Казахстане, папа мне тут рассказывал! Давайте запускать змея!
После пяти попыток змей, поймав ветерок, взмыл в воздух, к всеобщей радости, и радовался этому больше детей Троепольский, а Иван с задумчивым лицом наблюдал полёт змея. Разговор заново начал Троепольский:
— Ваня, это не пессимизм, это реалии, в которых, увы, мы живём. Просто ты, занятый здесь по уши своей работой, на которую положил всё своё здоровье, немножко оторвался от действительности. А я — варюсь в области, вижу многие хозяйства, среди которых твоё — редкое исключение. Вот ты, к примеру, с кем в области отметил свою награду?
— С Зиночкой, с Мильманами. Ты же знаешь, родней и ближе в Воронеже у меня никого нет.
— Идеалист! Ты ошибаешься! Роднее у тебя должен быть обком! Туда приходят из хозяйств машины с продуктами, там завязываются связи крепче родственных и решаются вопросы поставки техники в колхозы, а также втихую замаливаются грехи «обезлички», когда успехи только на бумаге. Тебе просто повезло с директором треста, это — настоящий человек, но о нём можно только написать повесть. Над ним, как и над всеми, — обком партии. Там казнят и милуют, и случись чего, ни твоя медалька, ни прошлые заслуги тебя не спасут!
— Как-то ты грустно обо всём, Гаврюша! Ладно! Если чёрт подведёт, может бог не выдаст? Идём дальше.
— Ваня, я знаю — твой оптимизм несокрушим. Я вовсе не пытаюсь его подточить, но поразмышлять ты должен: может, иногда, для общей пользы дела, надо и держать про запас «ход конём», водить дружбу с «нужными» людьми, а не так как ты — прёшь по линии наибольшего сопротивления, пытаясь своими успехами удивить мир.
Они прошли плотину с устройством для слива воды и мостиком на другой берег. Отсюда были виден полукруг красных кирпичных стен манежа — старинного и грандиозного для этих мест здания, оставшегося в наследство от графа. Сферический купол крыши перекрывался несколько раз, последний раз — до войны — был накрыт оцинкованным железом. Говорят, что здесь, когда встал вопрос о выделении средств, приложил свою руку Семён Михайлович. Здесь потомок старинного русского рода Орловых выгуливал своих скакунов, приучая к седлу, учил слушаться узды и стремени, стремительно галопировать по кругу.
Рядом с выездными массивными деревянными воротами, обитыми металлической полосой, — боковые двери, куда и вошли хозяин со своим другом. По узкому коридору они вышли в проход между металлическими прутьями, за которыми располагались стойла, и стенкой самого манежа. Сюда, в этот проход, выводили лошадей и вели до входа на круглую ровную площадку с несколькими рядами лавок для посетителей. Площадку время от времени укатывали катком, в который запрягалась лошадь.
Иван подводил Гаврюшу к каждой лошади, белозубо улыбался, не скрывая своего восторга, представлял своих питомцев, хотя у каждого стойла крепился металлический держатель со вставленной картонной табличкой — здесь можно было прочитать дату рождения, сведения о породе и всей родословной.
Вороная красавица Аргентина, стоявшая в первой клети, тревожно задвигала ушами, кося глаза на посетителей. Её жесты были понятны Ивану: мол, чего пришёл, ты же не берёшь меня дважды в день — хотя я бы с удовольствием — на просторы…
Ускова не было видно — время обеденное, поди, покормил лошадей, поел и спит в какой-нибудь каморке.
— Резеда-вторая — это моя рабочая лошадка, дочь той Резеды, что была у меня в Алешках. Ты её помнишь, тоже на неё садился. Вылитая мама! Старушка проехала со мной полстраны и вернулась назад. Почти ослепла, стоит в стойле с противоположной стороны. А вот это — мой. наш рысак, будущая беговая гордость.
— Да ладно, Иван! Не поправляйся. Твой он, твой! И только благодаря тебе он здесь стоит. Я же не пытаюсь отобрать у тебя что-то! Не будь тебя, может, ничего бы этого не было, ты же должен был понять, о чём я протрубил.
— Понимаю. Смотри, какие у него тонкие ноги! Масть — каурая, очень редкостного оттенка.
Жеребец по кличке Цезарь неожиданно вскинул голову и заржал.
— Видишь, негодует, хочет на прогулку. Утром мы запряжём его в двуколку и дадим ему возможность надышаться ветром!
Троепольский добросовестно прошёл все стойла, удивляясь звучности имён жеребцов и кобыл. Здесь были лошади, как лебеди, белые, серые в яблоках, гнедые и чёрные — Саламандра и Суламифь, Циния и Резеда, Гнедой и Глечик, Ганнибал и Цезарь..
— Ваня, скажи, кто придумывает имена твоим красавцам?
— За помощью не обращаюсь, я действительно чувствую, что они принадлежат мне, как мои дети! У Будённого есть Софист — он берёт все призы на скачках на Московском ипподроме. Моя мечта — пригласить Семёна Михайловича на собственный заезд. Вот тогда у меня появилась бы броня — крепче не бывает!
— Это, пожалуй, верно! В наше время надо иметь покровителей, иначе всякая мышь подгрызёт сухожилия — и не заметишь! Ты мне скажи, чего ты такой худой? У тебя ж щёки ввалились, один нос остался.
— А к чему мне килограммы? Настоящий жокей должен весить не больше пятидесяти двух… Ладно, надо двигать в сторону кухни, чтоб поправить вес, ты не находишь? Только зайдём в правление, позвоню Евсигнееву Коле, пусть приезжает в гости. Хочу вас познакомить — превосходный человек! Директор Ново- чигольского лесхоза. Пока он воевал на фронте, хозяйством руководила его жена, Серафима. Вернулся после серьёзного ранения из госпиталя, оклемался, поднял лесхоз. Замечательная чета, очень милые люди! Я беру у него саженцы, и мы крепко дружим.
В этот вечер в двухэтажном доме, окружённом сиренью и акациями, было весело, с балкона доносились звуки гитары и мандолины, слышались песни и смех.
На кухне Феклуша вытирала слёзы передником. Она каждый раз плакала, когда слышала эту песню, а сейчас специально дверь оставила приоткрытой и сидела за столом, подперев голову рукой. Баритону вторил чистый женский голос под аккомпанемент мандолины:
Белой акации гроздья душистые
Вновь ароматом, ароматом полны.
Вновь разливается трель соловьиная
В тихом сиянии, сиянии луны…
Помнишь ли, милая, под белой акацией
Слушали трели, трель соловья?
И ты мне шептала, чудная, нежная:
Милый, поверь мне, навеки твоя!
Последние две строчки повторялись, и «чудная, нежная» звучало во второй раз с особой силой — Феклуша всхлипнула, зажав рот рукой. Открылась дверь, вошла Мария Фёдоровна, стараясь тихо ступать по скрипящим половицам, прошла к столу, села рядом.
Годы прошли давно, страсти остыли,
Молодость жизни давно уж прошла…
Но белой акации гроздья душистые,
Нет, не забыть мне, не забыть никогда!
Закончился повтор, и голоса на какое-то время стихли, Феклуша встала, подошла к печке:
— А давай, Фёдоровна, картошечки молоденькой!
— Нет, спасибо, я уже в столовой перехватила. А ктой-то к нам приехал?
— Знамо, друг детский! Петрович его всё Гаврюшей величает. Силён играть на мандолине! Борька аж к Семутенковым носился за струментом. И энтот, Са- ныч с питомника приехал, с жёнкой, Серафимой. Он такой маленький, сухонький, в гимнастёрочке, всё время улыбается да курит. А она — больше его ростом, волосы чёрные, глаза жгучие, как у цыганки. Знать, хорошие люди, коль Петрович их привечает. Он худых не позовёт!
— А песнь-то, песнь-то какая! Всё про любовь. а Иван Петрович сказывал — с той песни и война с немцем почалась!
Мария Фёдоровна смахнула со щеки слезинку. Уже два года, как она получила похоронку на мужа, при упоминании о войне на её глазах появлялись слёзы. Дом её сгорел, родственников не было, вот и прибилась она к совхозу. Марчуков за умение распорядиться, за характер назначил её заведующей столовой. А уж как она готовила еду, и Феклуше можно было поучиться! Мария Фёдоровна жила в комнате на нижнем этаже — директор постарался, выделил — очень удобно: и столовая, и правление рядом, в двух шагах.
Из-за дверей раздался взрыв хохота.
— Чё грохочут-то? — спросила женщина Феклушу, только что вернувшуюся из комнаты.
— Да Борька учудил. Спрашивают его: «Боря, может что-нибудь споёшь?» Он и спел. Вместо «пролетают кони, да шляхом каменистым» — «пролетают кони по шляпам-коммунистам!»
— Феклушинька. детка. Ты это больше никому не рассказывай! Хорошо?
— А я никогда ничего не рассказываю! Что я, дура? — надула губы Феклуша.
— Ну, кто же это сказал? Я просто беспокоюсь, ты же знаешь!
Выскочил Борька — лёгок на помине.
— Ма Фёдын, Ма Фёдын, ты мне супчику принесла?
— Конечно, Боренька! Вон он, на печке стоит. Феклуша, видно, стол взрослых ему не подходит, давай ему любимый супчик! Он и днём ко мне в столовую прибегает, чашку умолотит и побежал!
— Будто я хуже готовлю, — буркнула недовольная Феклуша, доставая тёплую кастрюлю с печи.
— Да нет, просто у меня в столовой горох долго вымачивается, и суп получается как кашица.
Две женщины, лишённые собственных семей, с умилением смотрели, как мальчишка управлялся с едой. Каждая из них считала его своим сынком, и Борька не подозревал, что мам у него гораздо больше, чем он думал.
— Боря, а теперь пойдём спать. Сегодня я тебе почитаю твою любимую книжку…
— Ма Фёдын, про двух братьев, ладно?
— Хорошо, сынок.
Пока Борька раздевался, женщина включила на столе лампочку под абажуром, постелила ему постель, накрыла одеялом, села рядом, раскрыв книжку, стала читать негромким голосом. Не прошло и трёх минут, как Борька стал закрывать глаза, и Мария Фёдоровна, видя это, перескочила в самый конец сказки:
«Стояла тёмная-тёмная ночь, и тихо-тихо было вокруг. Брат пропал бесследно. Свежий снег запорошил землю, но и на снегу не было следов Младшего. Он исчез неизвестно куда, как будто его унесла птица Рок.»