Это были мои первая зима и первый новогодний праздник, которые я запомнил.
Игрушек почти не было, но нашлись какие-то открытки, бумага, кусок картона, и я часами увлечённо вырезал разноцветные флажки: сгибая пополам каждую полоску, прятал в сгиб нитку, склеивал половинки мылом — клея не было — получались красивые гирлянды.
Не один десяток новогодних праздников остались в прошлом, подробности большинства стёрлись в памяти, но тот, самый первый, запомнился как символ моей новой, счастливой жизни.
Недавно обнаружил в ящике связку старых, поблёкших флажков, вдохнул чудом сохранившийся, щелочной запах того, «военного», мыла, живо вспомнил конец сорок третьего года.
В нашей гостиной объявилось разлапистое, зелёное чудо — пушистая сосенка, с пахнущими смолой, клейкими кончиками веток. Я сам развесил на ёлке-сосенке самодельные флажки да несколько игрушек, сохранившихся с довоенного времени. Под ёлку откуда-то отец притащил Деда Мороза — тоже довоенного.
Никогда больше я не вдыхал такого густого хвойно-смолистого запаха. Никогда ёлка не казалась мне такой красивой.
В последний вечер сорок третьего спать мне не хотелось, я сидел за столом вместе с мамой Аней и Марией Фёдоровной. Отца не было, скорее всего, он Новый год праздновал в правлении.
Я не слушал разговора женщин, смотрел на ёлку и думал о том, как хорошо жить здесь, где зимой много снега, растут ёлки и сосны, как жаль, что далекодалеко, в ауле, теперь ветер свистит и гонит песок, Абдунаби, дедушка и бабушка сидят на ковре при свете коптилки, и у них нет ёлки.
— Мама, — сказал я, — давай позовём к нам Абдунаби, дедушку, бабушку, пускай приезжают..
Мама засмеялась:
— Что ты, Боренька. Это очень далеко — вспомни, сколько мы ехали. Да и потом — идёт война.
Подперев кулаком щеку, мама Аня печально смотрела, как Мария Фёдоровна собирала карты.
— Тётя Маша, а бывает, что карты врут?
— Бывает, Анечка, бывает. — охотно соглашалась Мария Фёдоровна. — А мы вон чего, мы чичас по-другому.
Запалив свечу, она загасила лампу, потом скомкала лист бумаги, положила на чистое блюдце, поднесла его к стене и подожгла — на стене заплясали тени. Женщины притихли, мама смахнула слезу, и мне тоже стало грустно. Не было никаких вестей от второй моей мамы, не было вестей и от моего дяди Володи…
Мария шептала что-то, но нельзя было разобрать ни единого слова — ей не было вестей от мужа.
Что можно было увидеть в мерцаниях тлеющей бумаги, в отсветах и тенях на стене?
Наверное, тысячи женщин по всей России так же гадали в эту ночь, затаив дыхание, следили за пламенем, пытаясь увидеть на стене хоть какой-то отблеск надежды на жизнь близких, воюющих на фронте…
Я разбирал книжный хлам, пылившийся на чердаке нашего деревенского дома, и вдруг сердце моё дрогнуло — будто встретил родного человека, которого знал и любил ещё мальчишкой.
Я держал в руках свою первую книгу, которую когда-то прочитал самостоятельно от корки до корки, с которой не расставался до школы и после того как начал учиться. Это был сборник рассказов, стихов, сказок и загадок для детей, посвящённый новому, сорок четвёртому году.
Страницы книги были словно опалены дыханием войны: рядом с вечными на все времена радостями детства — ненависть к недобитому врагу, которого тогда я представлял смутно, только по картинкам и карикатурам.
Я подолгу рассматривал картинки, они были так похожи на то, что я видел из саней зимой, когда отец брал меня с собой прокатиться.
Огромная луна висит в морозном круге над заснеженной степью, по которой, теряясь вдали, вьётся, убегает санный путь, а по нему — уже далеко — одиноко трусит лошадка, запряжённая в сани. Рисунок этот словно был переведён в слова, напечатанные тут же. И то и другое так соответствовало друг другу, включая мои личные впечатления от поездки с отцом, что врезалось безотчётно и в сердце, и в память.
Чудная картина,
Как ты мне родна!
Белая равнина,
Полная луна.
Свет небес высоких,
И блестящий снег,
И саней далёких Одинокий бег.
Когда я заново, спустя годы, прочитал эти строки, мне показалось, что я всю жизнь чувствую власть над собой этих коротких строчек, и она остаётся такой же, как власть луны, равнины, дороги — на той незабываемой картинке в книжке моего детства, и в моём сознании.
Сказка Евгения Шварца «Два брата» меня завораживала, заставляла неметь:
«Деревья разговаривать не умеют и стоят на месте как вкопанные, но всё-таки они живые. Они дышат. Они растут всю жизнь. Даже огромные старики-деревья и те каждый год подрастают, как маленькие дети.»
Каждый раз я переставал дышать в том месте, когда Старший выгонял Младшего — неодетого! — из дома в тёмную морозную ночь. Мне чудилось, что я отчётливо слышу, как Младший стучит кулаками в дверь. Старший решил прочитать всего пять строчек «Приключений Синдбада-морехода», а потом пустить Младшего домой, но зачитался и позабыл о нём. И я чувствовал его ужас, с каким он кинулся во двор…
«Стояла тёмная-тёмная ночь, и тихо-тихо было вокруг. Брат пропал бесследно. Свежий снег запорошил землю, но и на снегу не было следов Младшего. Он исчез неведомо куда, как будто его унесла птица Рок.»
Мне было до слёз жаль обоих — и бедного Младшего и несчастного Старшего, с его раскаяньем: «Ах, если бы время можно было передвинуть на два часа назад!»
Магически действовало на меня и стихотворение, которое я выучил наизусть:
Ты каждый раз,
Ложась в постель,
Смотри во тьму окна
И помни, что метёт метель
И что идёт война.
Тогда я был уверен, что эти слова обращены именно ко мне, именно эти пять строчек не давали мне забыть, что война идёт, что там, на войне, мать, которая меня родила.
Ложась спать, я невольно поворачивал голову к окну. Сквозь морозные узоры на стекле я вглядывался в проступающую черноту ночи, слушал завывание вьюги и представлял занесённую снегом степь и лежащих на снегу бойцов. Перед отъездом мать пела у моей кровати: «Тёмная ночь, только пули свистят по степи.»
Но вот пришла весна, российская весна, которую я не помнил и которую мне заново приходилось открывать.
В парке, на большой поляне, поросшей пронзительно зелёной молодой травой, принаряженные бабы, пожилые мужики, парни и девушки толпятся возле выделанных из цельного куска коры лубков, которые установлены с наклоном. На вытоптанные в траве пятачки скатываются разноцветные, красочно разрисованные яйца. Девушки и женщины по случаю Пасхи одеты в пёстрые ситцевые платья, парни допризывного возраста красуются в хранимых со старых времён отцовских кумачовых, голубых, белых рубахах-косоворотках.
Тут мало кто верил в бога, но в парк все приходили охотно — то была весёлая увлекательная игра, участие в которой принимали и мы, дети.
Ранней весной, когда ещё холодная почва пропитана влагой, бегая повсюду, мы мяли её голыми пятками. В чернозёме быстро протаптывались тропинки, мягкая земля пружинила под ногами. Мы не замечали ни воздуха, ни земли — у нас были свои, мальчишечьи заботы.
И только потом, в зрелой жизни, мне вспоминалось податливое, грузное тело родной земли, готовое родить; что ж, мне довелось узнать и другую землю — твёрдую как камень, изнывающую под гнётом песков и солнца, но, тем не менее, и там жили люди, и это были люди, о которых я до сих пор храню память.
В моей памяти остался навсегда огромный парк, по левому краю от нашего дома стоят могучие тополя — за каждым из стволов могла спрятаться ватага ребятишек. Тропинка под тополями то здесь то там схвачена, словно узловатыми пальцами, толстыми змееподобными корнями. Запрокинешь голову — высоко, под синим небом, едва разглядишь вершины тополей, будто не облака плывут мимо, а парят в вышине эти высоченные мачты. А рядом, прямо перед тобой — заскорузлая, вся в морщинах, глубоких бороздах, толстенная кора. Кажется, стояли эти старцы здесь всегда и будут стоять, наверное, после нас.
«Деревья разговаривать не умеют.» — как жаль!
По окраине парка до самого пруда тянется глубокая канава, за которой — вал, обсаженный вишнёвыми деревьями. Перебраться через ров нам ничего не стоило, и вот они уже под рукой — шершавые, с шишками янтарного клея, толстые стволы в густых кронах, словно окраплённых спелыми до черноты вишнёвыми ягодами, наполненными ароматным соком, от которого наши рты и руки делаются красносиними.
За валом — яблоневый сад, и слухи о сторожах стреляющих солью, только притягивали нас. Набеги наши начинались, как только появлялись ещё зелёные, кислые на вкус яблочки. Но как сладко было прятаться в зарослях, красться к ближней яблоне, а потом что есть духу уносить ноги, кубарем катиться в канаву и нестись к спасительным сараям.
Сторожа гоняли нас, как надоедливых птиц, но не помню, чтобы кто-то от них пострадал. Скорее всего, отец просил охранников не трогать мальчишек.
От центрального въезда в парк уходит вглубь жасминовая аллея, она отделяет сад от поляны, на которой собирается народ во время праздников. В два широко отстоящих друг от друга ряда идут высокие, густые кусты — в них очень удобно прятаться. Во время буйного белого цветения густой дурманящий запах кружит голову; над цветами жужжат пчёлы.
Однажды в самом конце парка расположилась воинская часть. Палаточный городок, с ровными, как по ниточке расставленными рядами палаток, затмил все наши игры. Целыми днями мы болтались поблизости, наблюдая за солдатами и командирами, одетыми в новенькую тёмно-зелёную форму. Военные угощали нас кто чем мог. Мы же горящими глазами смотрели на кожаные ремни, погоны и оружие, примеряли их пилотки и фуражки.
Когда опустела поляна, как опустела и какой тусклой сделалась наша жизнь!
Этому событию предшествовали возвращение навсегда моей настоящей, военной, мамы и отъезд той единственной мамы, к которой я привык и которую любил. Мама Аня вышла замуж и уехала, а я долго не мог с этим смириться. Пусть «военная» хороша и — всем на зависть — красива, но лучше бы — были рядом обе.
И ещё новость: пришло письмо из далёкой Австрии, от дяди Володи. В нём фотография с надписью: «Смотрите, вспоминайте, никогда не забывайте!». Молоденький солдатик, гвардии рядовой с орденами и медалями на груди.
И, наконец, пришла весть о победе.
Я глядел на взрослых, танцующих в парке под патефон, стоящий в траве. Среди них — отец с матерью. Все до слёз радовались долгожданному окончанию войны, и я старался радоваться вместе с ними. Я не мог понимать всего значения победы, но всеобщая радость заражала, хотелось добавить к ней и своё умение веселиться, сделать всем что-нибудь хорошее.
Я переходил от одной группы к другой — где пели, где плясали, смеясь и плача, — и услыхал, как соседский мальчишка Иван Громов пел «Яблочко». Живо припомнил слова, которые мне когда-то напел в Алешках Семён. Иван пел явно не то!
Возле патефона отец принялся переворачивать пластинку, и в этот момент, желая повеселить всех и заполнить паузу, я принялся петь, отбивая дробь ногами:
Эх, яблочко, куда ты котисся,
Попадёшь милой в рот — не воротисся!
Эх, яблочко, да на тарелочке,
Надоела мне жена, пойду к девочке!
Реакция слушателей для меня была полной неожиданностью: все как-то притихли, а маму я видел такой впервые в жизни — сдвинутые к переносью брови, сверкающие глаза. Я ждал похвалы и ничего не понимал: что произошло? Смутно почувствовал, что виноваты слова песни, но что в них такого? Может, я плохо спел?
Отец тут же разрядил обстановку шуткой, все засмеялись, веселье продолжалось, только мама весь вечер сидела грустная, на глазах у неё появлялись слёзы, на которые никто не обращал внимания: сегодня плакали все!
Всё лето я прожил в радостном ожидании: мне исполнилось семь лет, и теперь- то уже наверняка меня примут в школу!
И действительно, осенью я с другими мальчишками отправился в школу, гордо сжимая ручку портфеля. Вся школа помещалась в одной классной комнате, где стояли два ряда парт. (Но какое это имело для меня значение — это была моя первая школа!).
Обучение велось одновременно: первый класс помещался с третьим, второй — с четвёртым. Пока первоклашки занимались чистописанием, рядом у третьего класса шёл другой урок. Со всеми управлялась одна старенькая учительница. В каждом классе не набиралось и десятка учеников.
Спустя десятки лет мне кажется, что давно уже всё вымерло, превратилось в прах, в золу, но оглянусь назад — детство моё выглядит отчётливо, выпукло, и я нет-нет да возвращаюсь к нему, чтобы почерпнуть чистой воды. Чистый родник детства. Глоток из него даёт мне новые силы жить и верить.