Сегодня звонили из Румынии: наша девочка вроде нашлась, слух пока не подтвержденный, но и не досужая сплетня. Я развалина. Я курю. Я снова выпиваю по бутылке красного вина за вечер. Господи, если это правда, страшно даже подумать, в каком она состоянии. Она еще сделает из меня ортодоксального еврея. Я сегодня же вечером вылетел бы в Бухарест, если бы не драконовский приказ отца Эвангелины. Сообщив новости по электронной почте, он повторил распоряжение, чтобы никого из «Часа» не было, и откровенно заявил, что его дочь никогда больше не будет работать в программе. Интересно, что она сама на это скажет?
Если это правда, мне надо поехать, невзирая на отца. Или лучше остаться? Захочет ли она меня видеть? Я что угодно отдал бы, что угодно сделал бы, лишь бы избавиться от этой ужасной ноши. Но я презираю безумную надежду, которая бьется у меня в венах. Безумная надежда всегда умирает страшной смертью. Это своего рода самоубийство разума. Но не будем об этом. Жажда спасения лишает меня мужества. Какой-то чиновник румынского правительства, уже несколько месяцев работающий по этому делу, сообщил Харкеру-старшему, что в больнице при монастыре, известном более всего своими фресками и расположенном на севере страны, в Буковине, обнаружили женщину, более или менее подходящую под разосланное описание, но она мало что про себя помнит, не имеет документов и ни под каким видом не желает покидать монастырь. Нет никакой гарантии, что это Эвангелина Харкер, и если бы не другая страшная новость, если бы не ужасное совпадение, я лучше бы держал себя в руках, но отныне придется жить с неопределенностью. Не будет долгого и славного угасания в осень, но будет подъем к кратеру вулкана и долгое падение. Эмпедокл телевещания.
Мне позвонил Роджерс, он первым спросил, знаю ли я что-нибудь про адресованные мне ящики в заднем коридорчике. Я ответил, что нет, и он снова завел про заговор в верхах. По его словам, ящики поставила туда администрация сети, а в них лежат подслушивающие устройства с охватом на весь этаж. Впрочем, убрать их он отказался, сказал, что ни центом из бюджета программы не пожертвует на оборудование врага. Он намекнул руководству сети, что знает о происходящем, и более того (добавил он таким тоном, словно это имеет лишь второстепенное значение), что до него дошли слухи о заговоре с целью убийства на двадцатом этаже жениха Эвангелины, который, по всей очевидности, и сам пытался покончить с жизнью, вскрыв себе вены — уже вторая дикая попытка самоубийства за неделю. Хвала небесам, эта провалилась. Жениха нашел Менард Гриффит, мальчишка лежал в бывшем кабинете Эвангелины, и крови в нем осталось так мало, что он был едва жив. Роджерс сказал, это новый ход в кампании руководства, хотя и допустил, что слишком уж крайний.
Откровенно говоря, я потерял дар речи. К тому же я крайне брезглив. Во Вьетнаме я старался как можно дальше держаться от полевых госпиталей. Но надо взять себя в руки. Надо — в искупление — повидать мальчика. Надо, надо. Мне почти хочется, чтобы женщина в Румынии оказалась двойником. Если это Эвангелина, как, черт побери, она воспримет такой поворот событий? Кто ее утешит? Если она не утратила способность мыслить, то будет винить себя.
Что, во имя Господа, нашло на мальчишку, если он решил покончить с собой как раз, когда пришли хорошие вести? И почему именно там? Слишком много трудов и настолько странно, что возбуждает подозрения. Я усталый, терзаемый гневом старик, полный подозрений и негодования. Ничто на этом свете больше меня не греет. Тьма льется с небес подобно дождю.
Приходил донимать меня Принц, пытался выжать какую-то информацию. Он — истинное воплощение неуклюжей лести, и на экране тоже таков, но на моей стороне преимущество: ведь я не под федеральным следствием, близость знаменитости меня не подавляет. И тем не менее он сумел меня раздразнить.
К допросу с пристрастием он приступил под видом обычного разговора, а мы ведь даже его и не начали.
— Почему ты мне не сказал, что ее нашли? Это правда?
— Вижу, ты ведешь диалог сам с собой. Скажи, когда будет моя реплика.
Сложив руки на груди, он обиженно выпятил нижнюю губу и придвинулся ближе.
— Ведь нашли, да?
— Кого?
— Сам знаешь, черт побери.
— Амелию Эрхарт[9].
Он шумно выдохнул, капризно раздув ноздри.
— Да пошел ты, раковая опухоль, иссохший старый пердун.
На это я рассмеялся. Он не ушел.
Меня часто спрашивают, нравится ли мне Эдвард Принц, а я всегда отвечаю, что вопрос поставлен неверно. На деле следовало бы спросить, есть ли кто-нибудь, где-нибудь, кому бы нравился Эдвард Принц. Спору нет, для миллионов он лицо нашего вещания, и тем не менее существо нелепое. И почему никто этого не понимает? На экране он появляется не чаще остальных, но впечатление производит неизгладимое, внимание привлекает тем, что мне и в голову бы не пришло: вытаскивает на свет собственные трагедии и травмы, мелкие неудачи — и все на потребу аудитории. В общем и целом, он омерзительно откровенен, но его искренность лишь для камеры. Трудно представить себе, чтобы он хотя бы в чем-то сознался наедине с зеркалом или священником. Наедине нет у него стимула. Его бог где-то там, за голубым экраном, и жаждет пищи. Нравится ли мне Принц? Глядя в его лицо, каким оно было несколько минут назад — старше моего, но исправленное и подтянутое, — несложно дать ожидаемый ответ. Нет, конечно.
Смешно позлившись несколько секунд, он возобновил свою атаку:
— Я про Эвангелину Харкер. Ее нашли?
Сказать Принцу — все равно что сказать всему свету. Вот как все просто. У него нет внутренней жизни, которая помогла бы совладать с искушением разгласить тайну.
— Ты проболтаешься, Эд, — парировал я.
По его лицу разлилось обиженное ликование. Он знал, что такой выпад — предвестник капитуляции.
— Ни за что.
Если довериться Принцу, к утру эта история появится на первой странице «Пост». А к завтрашнему вечеру ее станут обсасывать все телепрограммы, и если Эвангелина Харкер не объявится, снова выкопают историю с исчезновением, — а ведь мы только-только вышли в спокойные воды, и публика как будто забыла про скандал. И это еще без истории с женихом, которого Принц почему-то пропустил.
Он сделался слащаво-угодливым. Присел на угол моего стола, в его голос вкрались похотливые нотки:
— Расскажи мне что знаешь, а я взамен расскажу тебе кое-что жареное.
Он победил. Он точно знает, в чем моя слабость. Он лучший сплетник, всегда таким был. Вопреки последней толике здравого смысла, я все рассказал. Он расплылся в улыбке до ушей, и у меня возникло странное чувство (обычное при общении с ним), что мозг у него устроен совершенно иначе и ограниченнее, чем я воображал. В глазах у него появился отблеск — как у мыльного пузыря.
— Мой секрет побольше твоего, — замурлыкал он.
Вот то, что мне всегда нравилось в Эдварде Принце. Когда дело доходит до его потаенных надежд и страхов, он наивен как дитя. В отличие от многих в нашей профессии он лишен коварства, а его самовлюбленность отдает очарованием первого интереса трехлетки к собственной тени. Ему и дела нет до девочки. Он просто хотел приобщиться к осведомленным. Это не холодность или равнодушие. Принц сидел у единственного источника света в великой тьме, и уйти от этого костерка для него смерти подобно.
— Я выслушаю твой секрет, — сказал я. — Но при одном условии.
— Каком?
— Ты ни словечком не обмолвишься о Харкер, пока не придет подтверждение. Если информация просочится, а тревога окажется ложной, сам знаешь, что будет.
Он наградил меня взглядом, полным праведного возмущения.
— Ага, ага, козла отпущения станут искать.
— Вот именно. Так в чем твой невероятный секрет? И пусть это будет не биография Клориса Хичмена.
— Ха! — Поддельная серьезность растаяла в деланной радости. — Я заарканил крестного отца Восточной Европы, мой дорогой.
Не так часто бывает, что истина врывается в твой мозг как рассвет. Обычно, если меня осеняет, догадка приходит в виде таблетки под конец долгой и бессонной ночи, как лекарство, позволяющее погрузиться в забытье. Я слишком консервативен, слишком закоснел в своих взглядах (тенденция с детских лет, когда мама говорила мне перед школой, что день у меня будет хорошим, а я огрызался, что она понятия не имеет, какой у меня будет день). Но тут мне почудился костяк великого обмана, и это до чертиков меня напугало.
— Что ты сказал?
— Что слышал. Крестный отец Восточной Европы. Вот это я называю сюжетом.
В то мгновение я понял, что Эвангелина Харкер уцелела. Ее найдут живой. Ив зависимости от ее состояния (скорее всего тяжелого) она рано или поздно вернется в этот офис и обнаружит, что у человека, ради которого она проделала такой путь, взял интервью один из самых известных журналистов на телевидении. Что это значит? Кровь, наверное, бросилась мне в лицо.
— Завидуешь, старый жид?
— Он тут? — заикаясь, пробормотал я.
— Кто?
— Твой крестный отец.
Бросившись на мой диван, Принц оперся локтем на гору дурацких зарубежных газет.
— Знаю, что у тебя на уме, Тротта, и скажу одно: забудь. Он никак не связан с вашим бардаком, и я могу это доказать. Даже не надейся меня обскакать, как бы тебе ни хотелось.
Не было времени на обычные состязания в брюзгливости двух пустышек.
— Как его фамилия, Эд? Случаем, не Торгу?
Принц снисходительно кивнул.
— Он сам со мной связался. — Принц помолчал, уставившись на никотиновые пятна на моем ковре. — Через посредника.
— Какого посредника?
Принц пожал плечами.
— Тебе обязательно это знать?
— Ладно. Как посредник с тобой связался?
Тут Принц заартачился. Он понимал, что я что-то замыслил. Он знал, что его сюжет дурно пахнет, но ему было плевать. Его бог уже много лет назад съел его сердце.
— Ответь мне, пожалуйста.
— Это был личный контакт. Кое-кто у нас в офисе имеет связи в бывшем советском блоке. — Он дерзко вздернул подбородок. — И должен добавить, что контекст моих переговоров с этим джентльменом меня разочаровал. Сильно разочаровал.
— Как это, черт побери, понимать?
— Я скажу тебе, как это, черт побери, понимать. Твоя девчонка не приехала на встречу. Он ждал и ждал, и думал, что продюсер из «Часа» явится в условленный срок. Если позволишь начистоту, он оскорблен.
— Да Господи Боже, Принц! Тебе это подозрительным не показалось? Совпадение по времени? Обстоятельства? Ну же? Ты ведь журналист. Или хотя бы был им. Тебе не показалось чуточку странным, что так называемый крестный отец Восточной Европы вдруг объявляется здесь и предлагает интервью через много месяцев после исчезновения сотрудницы, которую мы к нему послали? Тебе не пришло в голову, что ты пал жертвой мошенничества, которое затеял кто-то, знающий о ситуации достаточно, чтобы выставить тебя на посмешище?
Принц горестно воззрился на меня. До него дошло. Мне стало его жаль, но сделать это было необходимо.
— Господи помилуй. Сколько, по твоему опыту, крестных отцов подпольного мира сами напрашивались на интервью? Если память мне не изменяет, такое случается только, если они за решеткой.
Волна сомнений Принца миновала, и он встал.
— Я с ним виделся. Он настоящий. Взаправдашний. — Он щелкнул пальцами. — Более взаправдашний, чем ты.
От этого признания по спине у меня пробежал холодок.
— Ты с ним встречался?
— Да.
— Где?
— Здесь.
— Он был у нас в офисе? И ты никого не поставил в известность?
Принц покачал головой.
— Чего ты разорался? И кого ставить в известность? Менарда Гриффита? Еще кого-нибудь? У меня потрясающий сюжет, Остин. Считай, что я поставил в известность тебя.
— Когда состоялась встреча?
Принц сунул руки в карманы.
— После конца рабочего дня.
— Идиот ты хвастливый! Он же может что-то знать об Эвангелине!
Принц направился к двери.
— Конечно, ты на меня орешь, конечно. Ты уже тридцать лет об меня ноги вытираешь. Зачем прекращать сейчас? Но, мой дорогой Тротта, тебе следует знать, что нашего парня приняли, его проверили. Это нефть. Это оружие. Это наркота и девки. А если тебя беспокоит его дальнейшая деятельность, могу предсказать, что сразу по окончании интервью он отправится в тюрьму. Он сам туда хочет. Там для него безопаснее всего.
Эта новость нисколько меня не смягчила, но я решил прибегнуть к более угодливому тону:
— Еще один вопрос, если позволишь.
Принц отвернулся как на шарнирах, скрывая обиженное ликование.
— Кто проверял?
— В смысле?
— Кто проверял этого типа?
Принц напустил на себя беспечность:
— Кто его одобрил?
— Брось, Эд. Кто проверял его личность и так далее?
— Кажется, это был Стимсон Биверс.
— Это твоя страховка, жалкий гаденыш?
— Вот спасибо, Остин. Спасибо, и еще раз спасибо за самую злобную реакцию на новость о самом лучшем, что со мной когда-либо случалось.
Принцу было далеко за восемьдесят, но он ушел, пританцовывая, и двигался, как победоносный генерал на балу у Габсбургов. Боль прошила мне спину, и я резко откинулся на спинку кресла, которое покатилось, пока не уперлось в шкаф. Пич испуганно бросилась ко мне. Махнув ей уходить, я задернул занавески. А теперь со всей возможной поспешностью корябаю эти заметки. Это уже не терапевтический дневник. Это сводка военных действий.
Есть подтверждение ДНК. Это наша девочка, но она для себя потеряна. Ничего больше Харкер сообщить не готов, поэтому я попросил одного знакомого из госдепартамента, который многим мне обязан, добыть новости через консульство в Бухаресте. Он говорит, пока нет доказательств, что она знает собственную фамилию или когда-нибудь ее вспомнит. Он намекнул на дальнейшую информацию, но отказался сообщить ее по телефону. Сказал, что линия, возможно, прослушивается. Я ответил, что те дни давно уже прошли, а он возразил, что тоже так думал, но тут кое-что другое. Я спросил его в лоб, что, черт побери, с ней случилось, а он сказал только: «Не знаю».
Мне приснился кошмарный сон. Мне нужен визит к вам, доктор. Вы велели записывать сны, чтобы помнить их утром, но как такое забыть? И все равно запишу. Все лучше, чем не спать следующие шесть часов. Сон был из трех частей. В первой я проснулся во рву, стояло раннее утро. Я был мокрым, поэтому прижал ладони к телу, а когда отнял, на них была кровь. Я понял, что в меня стреляли. Я поднял глаза, и в этот момент на меня упало тело, и наступила темнота. Часть вторая: я тот, кто падает на человека во рву. Я чувствовал, как что-то вонзается мне в плечо, в ногу, живот и шею. Передо мной облако дыма, и легкий, как перышко, я падаю спиной на кого-то. А в третьей части я увидел, как незнакомый человек валится навзничь прямо передо мной… и руки у меня теплые, и воняет порохом, и я опускаю глаза… опускаю глаза… и в руках у меня автомат, а голос у меня за спиной кричит: «Nochmal»[10]. Я понимаю, что это голос немецкого офицера в серой форме, которого я знаю и уважаю, и поворачиваюсь, когда все передо мной застит следующий в очереди, и все они — голые евреи, и не успеваю я понять, что делаю, как мой палец сам нажимает на курок, и евреи летят спиной, как птицы. А потом я проснулся, и когда опустил глаза, оказалось, что в руке у меня мой старый вставший хрен. Помоги мне, Господи. Господь мой и отцы моих предков, простите меня.
Теперь я понимаю. Кошмар у меня из-за Принца. У нас состоялся престранный разговор вскоре после его великого интервью. Правду сказать, я совершенно не собирался с ним разговаривать. Я наткнулся на него в заднем коридорчике. Все мучившееся отдает Фатумом.
Я наткнулся на Принца, потому что пошел к звукооператорам кое-что дозаписать, а там произошло нечто, крайне меня встревожившее. Один мой старый продюсер, Рэдни Пласкин попросил наговорить несколько строчек о микронезийских целителях. Не самая лучшая работа Пласкина, твердая четверка с минусом — на мой взгляд. Несколько дней назад мы записали большую часть сюжета, но нужно было сдобрить все толикой повествовательного кетчупа, придать хотя бы видимость журналистского расследования. За прошедшие годы Пласкин обмяк, округлился и полысел, превратился в обитателя широких проспектов супермаркетов с дорогих окраин, но было время, когда его еще только наняли, тогда его расследования становились искрой, разжигавшей слушания в конгрессе. Но, надо отдать ему должное, моя проблема заключалась не в сюжете.
В студии звукозаписи на меня накатила усталость, могучая волна летаргии. Я просто должен был помолчать. Сложив руки на груди, я закрыл глаза и подался вперед на подиуме. Пласкин и звукооператор следили за мной через стекло, и я чувствовал, что они злятся на такую задержку. Но им нужен был мой голос. Они могли только ждать. Через несколько минут, договорив оставшиеся фразы, я бросил взгляд за стекло, чтобы удостовериться, что у Пласкина есть все, что нужно — но он уставился на меня широко открытыми, покрасневшими глазами, словно я прочел околесицу. Выйдя из студии, я обнаружил причину его невразумительного удивления. У звукоинженеров возникли какие-то технические неполадки. Искажение положилось на все записи по этажу, включая мою, которую я только что наговорил, и хотя мне не хотелось вступать в дискуссию о малопонятных аспектах нашей работы, я допустил ошибку — не сбежал сразу. Я предложил наговорить текст снова, а звукооператор пожал плечами и, глянув на Пласкина, сказал, что это ни черта не поможет. Такая проблема у них уже сутки.
— От вашего трека не будет смысла, если запись не смогут почистить на пульте.
— Это еще что, черт побери? — вскинулся я, слегка раздраженный, что о технических неполадках мне сообщают лишь после того, как я наговорил текст.
Оператор снова пожал плечами и выдал ответ из тех, какие я презираю:
— За все двадцать лет в вещании я ничего подобного не видел и не слышал.
Пласкин закатил глаза. Он специально примчался из Вашингтона, чтобы слушать этот бред. Я попросил оператора проиграть мне запись, и его пальцы забегали по огромному пульту, и будь я проклят, если не услышал что-то, и от этого пришел в ярость. Я спросил, почему нельзя просто почистить дорожку, а он заартачился:
— Значит, вы тоже слышите? Значит, не я один.
— Конечно, слышу.
— Будто бы кто-то шепчет. — Пласкин моргнул.
— Спасибо. — Тут звукооператор сознался, что наверху о проблеме прекрасно известно: — Боб Роджерс сказал, это начало военных действий. Ну, можно ли в такое поверить? Он говорит, это саботаж со стороны сети, дескать, не обращай внимания и выкручивайся, как сумеешь. Администрация ждет, когда он прибежит за помощью, а он не побежит. Жаль, если программа умрет вместе с ним, а?
— Вы хотите сказать, что Боб ничего не хочет предпринимать? — спросил я.
— Он хочет, чтобы проблема так разрослась, что поставила бы сеть в неловкое положение.
— Тогда он правда не в себе, — отозвался я, — а у нас неприятности.
На это звукооператор ответил, что искажение слышно на каждом треке, записанном с сегодняшнего утра, и, сколько бы он ни пытался, он не в состоянии вычистить накладку из системы. Без ведома Роджерса приходили аудиоинженеры из вещательного центра, но и они в тупике.
Дело было не только в очевидной проблеме выхода в эфир материалов с грязным звуком, а в самом белом шуме. Я никак не мог выбросить его из головы. Словно где-то на пленке притаился голос и, когда ее прогоняли, выводил прилипчивую мелодию за гранью слышимой частоты. Но это не мог быть голос. Не могла быть запись. Пленки поступают к нам чистыми. И даже если бы прислали партию использованных, проблему нетрудно было бы разрешить, а партию вычистить. Но звукооператор уже это проделал: выбросил все пленки из первой исходной партии, заказал новые и столкнулся с той же напастью. Проблема была в системе. Что-то заразило нашу систему.
Шум с пленки и сейчас у меня в голове и был во мне в те минуты, когда я вышел из студии звукозаписи перед тем, как наткнулся на Принца. Что-то особенное было в этом столкновении. Выходя из студии, я намеревался повернуть налево, чтобы вернуться к себе в кабинет и чуток подремать, но тут в дальнем конце главного коридора мельком увидел, как из столовой выбегает рысцой, направляясь ко мне, Боб Роджерс — явно у него что-то было на уме. Только этого мне в тот момент не хватало. Поэтому я метнулся вправо, миновал уборные (обычное место засады для Роджерса), а оттуда — в Лапательный проулок. Я слишком быстро свернул за угол, потерял равновесие и буквально налетел на Принца. Тут, надо признать, у меня вырвался позорный всхлип удивления, но Принц и бровью не повел. Он казалось, едва меня заметил. Это первое, что меня встревожило.
Он стоял один у большого деревянного ящика, упершись взглядом в выведенные карандашом на стенке слова. Он словно спал, хотя глаза у него были открыты. Хлопнув его по плечу, я сказал:
— Прости приятель, мне нужно пройти.
Тут он заговорил:
— Они принадлежат тебе, — сам тон его был нехарактерным, тихим и зловещим.
Я понятия не имел, о чем он говорит. Принц на фут выше меня и любит надо мной нависать, если сумеет подобраться достаточно близко. Поэтому я не удивился, когда он притиснулся ближе ко мне, подчеркивая мой малый рост. Он пялился на меня сверху вниз, и меня охватило смятение. Глазные яблоки у него подернулись сеткой красных нитей. Господи, подумал я, либо у него было величайшее в его карьере интервью, либо он только что столкнулся с чем-то, что до смерти его напугало.
— Он тебе их послал, — продолжал Принц тем же совершенно несвойственным ему тоном.
— Кто?
Принц молчал. Тут я впервые обратил внимание на ящики, о которых он говорил, действительно посмотрел на них и не нашел ничего примечательного. В Лапательном проулке вечно сваливают всякий хлам. Коридорчик пользовался дурной славой, как заброшенная улочка в процветающем городе, и потому его использовали в качестве своего рода мусорного контейнера для предметов, еще не готовых для окончательного уничтожения. Тут оказывались лишь бесхозные вещи, и все до единого сотрудники яростно отпирались от какой бы то ни было за них ответственности.
— С тобой все в порядке, Эд?
— Гад сделал мне предложение, — ответил он.
Эти слова до сих звучат у меня в ушах. И с каждой минутой мне становится все тревожнее.
— Какое предложение? — спросил я, но не получил ответа.
Было бы неприкрытой ложью утверждать, что первым делом я подумал о его безопасности. Я дал себе минуту, чтобы посмаковать догадку. По всей видимости, его хваленое интервью провалилось. Справедливость взяла верх на нескольких фронтах. На мой взгляд, никогда нельзя похваляться сюжетом, а если похвальба — застарелая привычка, от которой невозможно избавиться, ее следует держать в узде. Хвалиться можно лишь после удачного прогона. Лишь во время просмотра видишь на мониторе, что у тебя получилось и чего оно стоит. У Принца иная метода. Он всякий раз считает своих цыплят, не дав им даже вылупиться. На сей раз несушка сдохла в зародыше — такое складывалось впечатление. На месте меня удержала надежда узнать подробности. Возможно, за углом притаился Боб Роджерс и нас подслушивает. Тронув Принца за рукав пиджака, я отступил на шаг и выглянул из-за угла на далекую столовую. Роджерса нигде не видно. Лишь у студии звукозаписи стоял, прислоняясь к стене, ожидавший прибытия нового эскадрона ремонтников звукооператор. В голове у меня перешептывались голоса с пленки.
— Что он тебе сказал, Эд?
Принц положил обе ладони на ящик.
— Откровение.
Это застало меня врасплох, ведь прозвучало слишком уж позитивно.
— Так, значит, все прошло хорошо?
— О да.
— Тогда из-за чего ты тут убиваешься?
— Из-за заветного желания, Тротта. Мое заветное желание, а я даже не подозревал.
Можно сказать (сколь бы обидно или пафосно это ни звучало), что все мы, сотрудники «Часа», обещаем исполнение заветных желаний: мы суем их под нос невинно осужденным преступникам в камере смертников, которые тоскуют по отсрочке исполнения приговора; мы предлагаем его мужьям, чьи жены погибли от рук собственных врачей; родителям, горюющим по детям, отобранным у них бандитами, которые до сих пор разгуливают на свободе. Одному-двум политикам, застывшим на стадии куколки, мы даже дали шанс на будущее величие. Сами по себе мы никто, но предлагаем мы все, и никогда, ни при каких обстоятельствах не бывает иначе. Темы и герои наших историй дарят нам лишь долю рынка. Они приносят нам рейтинги. Может, если повезет, кто-то в ответ на вопрос произносит фразу, остающуюся с нами до конца нашей жизни. В самом редком случае интервьюируемый станет другом. Но это чудеса и, на мой взгляд, первостатейнейший риск. Наше спасение — в простоте сделки. Мы предлагаем все, а взамен не получаем ничего. Принц все поставил с ног на голову.
— Отправляйся домой, — посоветовал я. — Тебе нехорошо.
— Напротив. Это ты смертельно болен.
Больше он ничего не сказал. Я ушел, оставив Принца одного, пусть с ним кто-нибудь другой нянчится.
Хорошие новости многое меняют. Так хорошо я давно уже себя не чувствовал. Наша Эвангелина нашлась. Она жива, хотя и нездорова, но нельзя же иметь все сразу. Если верить моему информатору в госдепартаменте, за ней ухаживают монахини. Он сказал, что монастырь (оказывается, это православный монастырь, и больницы при нем нет) расположен в глуши, в трехстах милях от Бухареста, если ехать по ухабистому двухполосному шоссе, и стоит в удивительной горной долине, естественном гнезде, в углублении на краю восточной гряды Карпатских гор, словно застывшем в ином времени. Согласитесь, странно, ведь в последний раз ее видели в двухстах километрах к юго-востоку, по другую сторону Карпат, возле городка на северных склонах Трансильванских Альп. Никто не знает, как она забралась так далеко, хотя сестры в монастыре клянутся и божатся, что, учитывая в каком состоянии она объявилась у их ворот, свой путь она проделала пешком.
Она молчит, но каждый день ест кукурузную кашу и пьет стакан-другой молдавского вина. Отец ждет под стенами монастыря, чтобы забрать ее домой. Он ночует на ферме по соседству. Впервые за много месяцев я настроен оптимистично — непривычное ощущение.
Страшный день святого Валентина. Я ходил навестить жениха Эвангелины в университетской клинике «Маунт Синай». Мне очень даже нравится его выпечка, в которой больше от французской, чем от центральноевропейской традиции, больше фруктов, меньше сливок и сахара, и хотя я приверженец последнего, ради качества всегда сделаю исключение. Он поправляется медленно, но как только пришел в сознание, его семья настояла на моем визите. Они хотели, чтобы я был в палате, когда ему сообщат новость об Эвангелине. Я, конечно, упирался. Со временем известие, что Эвангелина жива, обрадует мальчика, но пока, в его болезненном состоянии (неудавшийся самоубийца осознает истину своего отчаянного поступка), невозможно предугадать, как он отреагирует. Ужас и чувство вины могут дать непредсказуемые результаты.
Стоило мне войти в палату, как я понял, что радости мне визит не принесет. Во-первых, от мальчика осталась лишь тень его самого. Руки замотаны бинтами по плечи. Кожа стала голубовато-белой, а тени под глазами лишь подчеркивают жалостливое выражение. В последний раз, когда я его видел, он был красив, как кинозвезда. Но с тех пор съежился до острия смерти. Мне пришло в голову, что он и в самом деле умер, и к жизни его вернули неправедным путем. В палате пахло поражением и смертью. Члены семьи обступили койку: проверяли капельницу, поправляли подушки, а еще постоянно кусали ногти. Мальчика пока не перевели на твердую пишу. Почему-то эта сцена напомнила мне об Эдварде Принце.
Когда я вошел, родители пробудились от скорби, забормотали ненужные слова благодарности за потраченное время, и я постарался избавить их от неловкости. Еще никогда слава — побочный продукт моего призвания, не значила так мало. Я выразил свое восхищение его талантами и сожаление о случившемся.
— Ему уже сказали? — спросил я.
Они затрясли головами. Внешность у мальчика от матери. На груди у нее покачивалась, решительно поблескивая золотом, звезда Давида.
— Думаю, лучше подождать, — предложи я.
— Нет, — отозвалась красавица-мать.
— Но уверены ли мы, что он готов услышать?
Отец посмотрел на мать, а та высказалась за обоих:
— Мы боимся, что если не скажем, он тихо отойдет.
Она разразилась рыданиями.
Итак, выбора не было. Необходимо ему сказать. Эта мысль всколыхнула во мне нежеланные чувства. Родители раздавлены горем, значит, мне выпадает быть сильным. В их сыне есть что-то от недужного рыцаря, высеченного в камне на каком-нибудь из немецких соборов. Я почти видел меч у его руки и лягушек, выползающих из его чрева.
— Он так по-доброму о вас отзывался. — Мать снова взяла себя в руки. — Так хвалил, как вы обращались с Эвангелиной. Он говорил, что вы относились к ней с уважением, в отличие еще от кое-кого, не будем называть имен. Кстати, вы любимый его корреспондент.
Ее голос прервался. Было очевидно, что они хотят, чтобы я взял на себя их миссию.
— Не уверен…
— Пожалуйста, — сказал отец.
Я побледнел, отшатываясь от ответственности. Что, если мальчик тяжело это воспримет? Что, если новость вызовет шок?
— Давайте позовем сюда медсестру, — предложил я.
Родители переглянулись, потом посмотрели на меня, и я понял. Медсестра советовала ничего не говорить. И врач, вероятно, тоже. Я подошел к краю кровати — дальнему от двери. Мать пододвинула мне стул, и я почти почувствовал себя раввином. Улови я хотя бы подрагивание век, мне стало бы спокойнее. Невзирая на бесчисленные решения, какие молниеносно принимаются в мире телевещания, мне редко приходилось действовать так быстро и решительно в столь щекотливой ситуации. Наверное, мне везло — до сего момента. Муж с женой словно бы ожидали, что я подниму их сына из мертвых. «Я, как и вы, еврей, — хотелось запричитать мне. — Такие трюки не по моей части. Оплакивание — да; воскрешение — нет».
Нагнувшись к шее мальчика, приблизив губы к его правому уху, я шепнул:
— Роберт?
Его губы шевельнулись, но с них не сорвалось ни звука.
— Роберт, — повторил я. — У меня хорошая новость. Жаль, что у нас не было времени тебя к ней подготовить, но твои родители считают, что тебе следует знать. Ты готов к новостям, Роберт?
Я рассуждал, что даже несколько секунд дадут его мозгу время приготовиться к потрясению. Его губы снова шевельнулись, и мне показалось, что я услышал несколько слогов. Ничего связного.
— Она жива, — сказал я.
Крик вырвался единым протяжным раскатом. От удивления и ужаса родители разинули рты. Вбежали медсестры, завозились с капельницей и трубками.
— Да что происходит, скажите на милость? — воскликнула мать.
Я поспешно отступил, практически бегом выбежал из «Маунт Синай», не останавливался до греческой кофейни на Мэдисон, где сейчас и сижу. Руки у меня дрожат, я попытался прикурить сигарету и успел сделать лишь пару затяжек, когда явился вдруг грек-туркоубийца, скотина, который владеет этим заведением, и пригрозил меня выгнать, словно я какой-то бездомный бродяга. Он вообще меня не узнал. Я сам себя больше не узнаю.
Хорошо, Тротта, все о'кей. Вот, что я твержу себе день напролет. Все в порядке, все будет о'кей.
И действительно, кажется, так оно и будет. Несколько минут назад, когда я только-только выключил телевизор, позвонили родители. Мать плакала от облегчения. Последние несколько часов ее мальчик издавал время от времени какие-то звуки, до смерти пугая других пациентов, так что его пришлось перевести в пустую палату гастроэнтерологического отделения. Эту информацию она мне сообщила с необъяснимой радостью, и вскоре я понял почему. После большой дозы транквилизатора он затих, но глаза у него оставались открытыми, он съел немного супа, и медсестра объявила, что худшее позади. Мать мальчика сказала, что губы у него снова задвигались, но она не могла разобрать слов, а вот доктор объяснил, что это указывает на значительную активность мозга и что разум ее сына наконец-то себя перезагружает. Я спросил, говорит ли он что-нибудь внятное, и она ответила, что по большей части это бессмыслица, но несколько раз ей показалось, что она слышит географические названия, а однажды вполне определенно уловила название города. Нанкин.