Господин, страх охватил наши офисы. Говоря «страх», я имею в виду ту странную разновидность ужаса, какого тут никто, по всей видимости, не испытывал раньше. Как вам известно, прежде я полагал, что властители этого места выше подобных постыдных переживаний. Ужас — удел рабов. Даже в тот день, когда нам пришлось эвакуироваться, когда небо рухнуло нам на головы, неподдельной паники я не припоминаю. А теперь, после того как тут побывали вы, я вижу истинную сущность этих людей: они марионетки страха. Какое открытие! У них семизначные оклады, а они шарахаются от собственной тени. Их подчиненных уносит болезнь, которую они называют «изнурительным недугом». Случилось еще одно «самоубийство». Они отпускают глупые шутки о проблемах со звуком и спрашивают друг у друга, не сказали ли сейчас, да, вот прямо сейчас, что-то из шахты вентиляции в уборной. И сами о том не подозревая, они вворачивают строки из твоей песни в свои фразы — так американские подростки употребляют слова «вроде» и «типа» — добропожаловательные коврики у порога, который, возможно, переступят мысли.
И меня гнетет ужас, который я должен обуздывать. Такую цену я плачу. Видя, как Эдвард Принц запирается в офисе и задергивает занавески, я боюсь, что ситуация критически обострилась, что люди за пределами нашего офиса узнают о странностях, творящихся в «Часе», и начнут ставить палки в колеса нашего предприятия. Принц — не просто телезвезда. Он символ Америки, подкрепляемый тремя поколениями корпорационных долларов, и если в городскую желтую прессу просочится, что у него душевная болезнь или что похуже, что он отказывается лечиться и ни с кем не разговаривает… Стоит пронюхать про это здешним газетчикам, и уже через несколько минут эта новость разлетится по всей стране, да что там — по всему миру, и к нам постучатся гости, которые вас совсем не порадуют.
Уверен, вы предвидели и другой фактор. Эвангелина Харкер, женщина, за которую вы так искусно (и не без веской причины) выдавали себя в нашей электронной переписке, возвращается к работе. Надеюсь, вы помните, что несколько недель назад я упоминал подобную возможность, хотя тогда не знал, насколько надежен источник слуха. Теперь я знаю. Она сама сказала мне в одном из множества (все более настойчивых) сообщений на голосовой почте. Я на них не отвечал и отвечать не стану. Ей очень скверно без человеческого общения. Она настаивает на возвращении к нам в офис, невзирая на все усилия ее отговорить. Ей предложили непомерно щедрое выходное пособие, но она и слышать о нем не желает. Или, точнее, готова принять его как повышение оклада, но не как «взятку», дабы уволиться. По какой-то причине она хочет вернуться на прежнее место. Но Эвангелина Харкер ненавидела свою работу. Она сделала бы что угодно, лишь бы ее бросить. Перед самым своим отъездом в Румынию она обручилась и сама мне сказала, что уволится сразу после свадьбы. Столь кардинальная перемена должна что-то значить.
Мне очевидно, что эта новость в особенности радует Остина Тротту. Возможно, он хочет спать с ней. Но, если мне будет позволено выдвинуть догадку, думаю, дело в ином: мне кажется, Тротта более других сознает, что поле битвы, ведущейся на двадцатом этаже, изменилось, и что перемены связаны с этой его сотрудницей и, откровенно говоря, с вами. Вы не прояснили мне суть ваших отношений с Эвангелиной Харкер у вас на родине. Заметив вашу неловкость, я удерживался от искушения задать уйму вопросов. Но если и настанет время открыть правду, то оно уже пришло, ведь, зная, я сумею помочь.
Сгорбившись в своем углу, повернувшись спиной, чтобы его слова не были слышны, Тротта подолгу висит на телефоне. Интересно, с кем он разговаривает? С ней? Что она ему рассказывает? Вы совершенно уверены, что ваша с ней встреча в Румынии не состоялась? Вы так гениально ее сымитировали, чтобы войти ко мне в доверие, что я просто не могу не усомниться. Но если нет, то расскажите еще раз, как вы получили доступ к паролю ее почтового ящика. И крайне важно установить (на тот крайне маловероятный случай, если она вас увидит) сможет ли она доподлинно вас опознать. И если да, то что придет ей в голову? Далее, слышала ли она ваш голос? Является ли она хотя бы в малом одной из нас? Я не хочу выглядеть националистом или расистом, не хочу никого исключать, но, если бы я знал, что она слышала ваш голос, мне стало бы спокойнее. Ничто не должно помешать нашему предприятию на последнем этапе.
Стимсон, имея уши — не слышишь. Имея глаза — не видишь. Как заставить тебя понять? Ты забрасываешь меня сотнями вопросов по пустякам. Ты ведешь гроссбух ерунды и каждый день меня донимаешь ею. Говоря о моей песне, постигаешь ли ты ее? Понимаешь, кто поет? Понимаешь, кого я слушаю? Попытаюсь объяснить тебе словно ребенку, только-только начинающему осознавать, что у него есть покойные предки. Ведь это первый ответ на вопрос: я слушаю твоих предков. Тебе известно, кто они? Перечислить нескольких, лишь немногих, чтобы ты узнал их лица, когда они придут к тебе из сумрака? Знаешь про римский город Фессалоники? В четвертом веке нашей эры император Феодосий приказал перебить на ипподроме семь тысяч горожан, велел порубить их на куски ножами и топорами. Восемьсот лет спустя сицилийские наемники убили столько же горожан, а еще девятьсот лет спустя немецкие захватчики стерли с лица земли семь раз по семь — 49 тысяч евреев, порабощенных, экспортированных, убитых. Они снесли огромное еврейское кладбище и заставили живых вымаливать, чтобы им отдали трупы родных. И в свое время я говорил со всеми ими. Понимаешь? Видишь? Разве этого мало? Известно тебе, что Панамский канал — это единая могила, поглотившая десятки тысяч ямайцев, привезенных за один день на трех поездах смерти из своих лачуг на кладбище под названием Манки-хилл, двадцать из каждой сотни рабочих, каждый третий солдат из тех, кто копал ямы, создавали себе собственный последний приют. Тебе известны их имена? Ты видел их лица? Слышал их истории? Я через это прошел, и ты тоже пройдешь. Они приближаются. Я храню их в сердце. Я пью и потому слышу. Знаешь про восемь миллионов убитых в Конго, про миллион погибших в результате геноцида армян? За последнее столетие, мой мальчик, сто восемьдесят семь миллионов пали от руки человека, больше чем за все прошлые столетия убийств, десятая часть населения планеты. Для тебя это, возможно, умопомрачительное число. Для меня — нечто большее. Я знаю их имена и их лица. Я унаследовал дар. Один за другим, бесконечной процессией они приходят ко мне, и их горе не знает конца. Их горе омывает меня, и я должен слушать. И вскоре ты тоже их услышишь. Ты и другие, весь род человеческий понесет со мной это тягостное бремя.
Если понимание тебе недоступно, позволь, как и ты, говорить начистоту. В последний раз должен просить тебя не задавать вопросов об этой женщине. Если Эвангелина Харкер вернется и станет чинить нам препятствия, эта проблема будет улажена, как другие до нее. А пока у тебя лишь одна задача и ты знаешь, в чем она заключается. Ты устроил мне встречу с фон Тротта?
Господин, нет, пока нет.
Это неприемлемо.
Господин, я стараюсь.
Стимсон, пойми же наконец, насколько для меня бессмысленна эта фраза. «Я стараюсь». Мне нет дела до того, что ты стараешься. Старания ничего не стоят. Нам требуется фон Тротта. Остальные в этой своре профессиональных бездельников слепы и глухи, и понимание придет к ним слишком поздно. Лишь этот старик как будто угадал что-то о происходящем, и это сильно его встревожило. Но уверен, если мы поговорим, его омраченный ум найдет успокоение. Как только он услышит, что слышал ты, как только узнает истину о голосах у него в голове, о видениях у него перед глазами, то сможет привести остальных. Он станет рупором. За исключением редких ситуаций, мой голос лучшее орудие, чтобы заставить оппонента изменить свое мнение. И именно фон Тротта, мудрый старый еврей, дитя мудрых старых евреев услышит и поддастся. И я в точности знаю, как завести с ним разговор. Однако именно тебе предстоит подготовить его, заронить в нем мысль о таком разговоре. Я этого не могу.
Господин, я понятия не имел, что столько людей в двадцатом веке умерли насильственной смертью. Я потрясен. Я понимаю. Ваши слова придают мне мужества. Я хочу услышать то, что слышите вы. Я хочу разделить бремя. Я договорюсь о встрече, как вы просили.
Я уже не способен принимать решения. Не в состоянии связно мыслить. Эту способность я утратил. Стоит мне закрыть глаза, передо мной встают невыносимые картины. Сегодня утром я едва не забил до смерти свою собаку. Бедняжка. Она все скулила, просила попить, поэтому я встал с кресла и врезал ей по ребрам, и еще, и еще, пока она не затихла. Служанка застала меня с собакой на коленях. Она позвонила ветеринару, а тот просто перезвонил мне и сказал, что поставил в известность общество защиты животных. Не мог же я сказать им правду, не мог же сказать, что пинал не собаку, а еврея. Мысленно я пинал еврея, который умолял отдать труп его жены. Боже, Боже, Боже…
Принц звонит не переставая. Он в соседнем кабинете. Чушь какая-то. Мог бы прийти ко мне, или я мог бы к нему сходить, но занавески у него задернуты, дверь заперта, и если он не выходит, на то должна быть какая-то причина, и я уже не хочу знать какая. Откровенно говоря, мысль встретиться с ним лицом к лицу нагоняет на меня страх. Что-то с ним случилось, какое-то потрясение, для которого он сам не находит слов. Он отказывается говорить с близкими друзьями и даже с членами семьи, а такое пугает в человеке, у которого для всех и всегда находилась пара фраз. Твердит, что говорить будет только со мной и только по телефону, но из трубки несется какая-то ахинея, названия мест, где он побывал или куда хотел поехать, вперемежку с попытками предупредить меня о какой-то жуткой участи. И что страшнее, его бормотание как будто перетекает в мои кошмары наяву.
Сегодня утром он заговорил про Салоники, Салоники, Салоники, никак не мог заткнуться. Я не сказал ни слова, но ведь это именно там, на кладбище в Салониках я пнул старика-еврея. Не спрашивайте, откуда мне это известно, но я знаю это так же доподлинно, как и то, что за окном течет Гудзон, как то, что возле нашего здания разверзся проклятый кратер. Кстати о кратере, мне пришло в голову (хотя я ни одной живой душе не проговорился), что происходящее ныне коренится в событиях того сентябрьского дня, что мы здесь на двадцатом этаже начали испытывать запоздалую коллективную галлюцинацию, связанную с травмой того дня. Ведь наше здание едва не разнесла, падая, южная башня. Все выбрались целыми и невредимыми, но нам на это было предоставлено лишь несколько минут. Мы были совсем рядом, когда это случилось. Мы слышали, как самолет врезался в первое здание. Выбегая на улицу, мы видели трупы. После эвакуации мы два года не возвращались сюда. Мы счастливо сидели в бункере вещательного центра на Гудзон-стрит, я вообще не хотел сюда возвращаться, так и сказал совету, и не один я. Но Боб Роджерс и Эдвард Принц настаивали. Террористам не запугать Боба Роджерса и Эдварда Принца, не согнать их с насиженного места. Сволочи хотели вернуться сюда, хотя наше здание и превратилось в выжженный остов, хотя при обрушении погибла женщина, хотя на крышу падали трупы. Сумасшедшие! Стоит ли удивляться, что Принц лишился рассудка? Вероятно, болезнь зародилась в нем, как только мы переехали назад. Теперь я понимаю. Как только мы вернулись, все пошло наперекосяк. Умер молодой Иэн. Случилась беда с Эвангелиной. Техника засбоила. Нас преследует то кошмарное утро, но Принц не дает ничего объяснить, а когда я грожусь вызвать врача (кого угодно, если уж на то пошло), твердит, что пойдет на крайний шаг. Он подразумевает самоубийство. Стоит ему поверить? Ума не приложу. Он уже несколько дней сидит у себя в кабинете, хотя, подозреваю, выходит по ночам, а иногда мне кажется, из телефона доносится чей-то чужой голос, но клясться я бы не стал.
Если отрешиться от спекуляций по поводу одиннадцатого сентября, кажется, я начинаю понимать природу его проблемы. Не рискну утверждать, что понимаю ее суть. Но у меня свой набор зацепок, и все они указывают на одного человека, на Йона Торгу, у которого Принц, по его словам, взял интервью, и которого с тех пор никто не видел, и который, по данным госдепартамента, вообще не въезжал в нашу страну, во всяком случае, легально. Логично. Если он и впрямь видная фигура криминального мира, то границу скорее всего пересек по поддельному паспорту. Но я все равно не понимаю, как Принцу удалось договориться об интервью. Я тактично побеседовал с каждым из его продюсеров, и никто ничего не знает. Напротив, они пришли в ужас, что их корреспондент не пришел с этим сюжетом ни к одному из них. Когда я упомянул, что помогал ему Стимсон Биверс, они хохотали или разражались ругательствами.
Однако полностью его болезнь на интервью не спишешь. Оно было уже несколько месяцев назад, и хотя Принц уже тогда вел себя странно, на время эти странности исчезли. После него он ездил брать интервью в Россию, встречался с парой знаменитостей на Западном побережье. В следующий раз, когда он попался мне на глаза (кажется, это было в марте), вид у него был настороженный, и мне показалось, что за это время рассудок у него пошатнулся. Наша жизнь утомит любого и, надо думать, Принца она доконала. Но никто, включая меня самого, не хочет ему говорить, что это заболевание смертельно — что любая жизнь неизбежно кончается. Никто не хочет принести дурные вести о том, что даже любимчикам публики рано или поздно придется подумать о жизни без телекамер.
И вот, пожалуйста, я снова меняю суждения на ходу, жду очередного пугающего звонка, шепота из телефонной трубки. Я думаю, что его возраст или душевное здоровье тут ни при чем.
Господи, опять звонит телефон.
Я попытаюсь воспроизвести наш безумный разговор, хоть и не уверен, что мне это удастся.
— Остин?
— Да, Эдвард.
— Слава Богу, ты еще тут.
— Куда бы я мог деться?
Долгое молчание.
— Ты в кабинете один?
— Да.
— Слава Богу. Нельзя, чтобы нас подслушали.
Снова молчание.
— Почему бы тебе не выйти, Эд?
— Исключено. Исключено!
— Всего на пару минут…
— Черт побери, Тротта, ты сейчас с ним?
— С кем?
— С тем старым долбаным евреем. Я так и знал.
— С Бобом? Да брось.
Молчание напряженное, но не долгое.
— Я тебе говорил, что в бою на Гвадалканале у меня на глазах восемнадцать человек разнесло на куски снарядом из стопятидесятимиллиметровой пушки?
— Ты никогда не был на Гвадалканале, Эд.
— Много ты знаешь! Я вижу их лица. Я прямо сейчас слышу их голоса.
Тут я запнулся, меня осенило.
— Ты буквально видишь и слышишь их?
Никакого ответа.
— Это очень важно, Эд, потому что ты рассказывал, что всю войну твоя часть стояла в Хэнфорде, штат Вашингтон, где ты работал инженером на «Манхэттенском проекте»[14].
— Я был десантником.
— Никаким десантником ты не был, Эд. Лица, которые ты видишь, голоса, которые ты слышишь, — все ложь. Кто-то насылает на тебя галлюцинации.
Он странно поперхнулся, будто старался подавить взрыв возражения.
— Ты сейчас договоришься до того, что меня не было на «Индианаполисе»[15].
— Тебя там не было, Эд.
Он бросил трубку.
Сейчас я вспоминаю этот разговор, и во мне нарастает уверенность. Все дело в той встрече с преступником. Тогда он сказал, что Торгу сделал ему предложение, но умолчал, в чем оно заключалось. С тех пор все бессонные ночи я спрашиваю себя, что это могло быть за предложение. Признаюсь, я не просто заинтригован ради Принца. Меня беспокою я сам. Что такого мог предложить этот человек Эдварду Принцу? И что важнее, согласился ли Принц? В душе я верю, что он согласился, но это чистой воды домысел и, следовательно, плохая журналистика и, соответственно, позор. Тем не менее я верю, что Принц согласился и до сих пор за это расплачивается.
Но на что он согласился? Я спрашиваю снова и снова. Он пропускает мой вопрос мимо ушей. Ну, вот опять телефон.
Сейчас раннее утро, и, судя по расписанию, день будет занятой, это хорошо. Меня слишком расстраивают наши странности. У меня за окном солнце льет свет на Гудзон. Стоит жара не по сезону, миллионы кондиционеров города выбиваются из сил. Давящая духота. Небо нависло слишком низко. Но в офисах прохладно, за что я благодарен — сейчас они в тени, как низ симпатичного валуна.
Сезон заканчивается, осталось лишь два выпуска, и больше половины сюжетов — повторы. Самая лучшая пора в году, особенно если учесть, что сам я выполнил свою квоту, а мои продюсеры уже начали снимать материал для следующего сезона. Можно уехать в отпуск, доподлинно зная, что наступит август, когда все вернутся и я смогу окунуться в работу, словно в неглубокий пруд — без тени забот или дискомфорта. И даже лучше — следующий сезон начнется с нежданной радости. Как мне сказали, сегодня вернется и приступит к своим обязанностям наша мисс Харкер. Она уже заказала билеты в Монтану на начало июня, чтобы поговорить с парой потенциальных персонажей для сюжета «Неонацисты в тюрьме», своего первого в качестве продюсера. К всеобщему ужасу, я дал ей работу Уильяма Локайера и уволил того, кого временно взяли ему на замену.
Если забыть про Принца и еще несколько неотвязных странностей (болезнь, как будто распространившуюся среди монтажеров, самоубийства, технические проблемы, устранить которые не удалось никакими силами и затратами сети), могу честно сказать, что я уже год так хорошо себя не чувствовал. Возвращение девочки меня возродило. Даже боли в спине не так мучают. Через месяц я уже буду на юге Франции и весь жалкий гадкий год задним числом покажется какими-нибудь anni horribili[16], которые время от времени выпадают.
И еще одна мелкая неприятность. Этот мальчишка Биверс выкрутил руки Пич, чтобы она уговорила меня с ним встретиться. Уверен, он хочет попросить о месте ассистента продюсера, хочет работать с Эвангелиной, но просто он не в моем вкусе. Во-первых, я всегда считал, что лучшие ассистенты продюсера получаются из женщин. А во-вторых, в этом молодом человеке есть какой-то затхлый душок кинематографа. У меня такое чувство, что целлулоида в темноте он насмотрелся больше, чем следовало бы нормальному человеку. Тем не менее в духе этого ясного нового дня я его выслушаю.
Как же быстро тьма поглощает свет. Жаль, что я вообще впустил эту тварь к себе в кабинет. Разумеется, вскоре после его ухода зазвонил телефон.
Опять Принц, опять бормочет, опять несет еще более горячечный бред, дескать, я собираюсь его предать, и я не должен его предавать, и предложение было сделано ему одному, и если я приму его, то он, Принц, сочтет это личным оскорблением. На сей раз я бросил трубку первым.
Скорей бы пришла Эвангелина. Один лишь ее вид вернет мне равновесие. Она всегда на меня так действует. Как-то мы встретились за ленчем, вскоре после ее возвращения из Румынии, и в ней появилось нечто отрезвленное, меланхоличное, я такого раньше за ней не замечал, но она сидела передо мной — живое свидетельство того, что чудеса возможны. Даже в свете болезни ее жениха она держалась молодцом, и за копченой лососиной со сметаной и каперсами в кафе «Сабарски» сообщила мне с ноткой былой шаловливости, что свадьба действительно состоится, хотя дата еще не определена. Я едва не расплакался. Судьба спасла от погибели две юные жизни, и я испытал прилив надежды, ощущение всеобщего обновления в дыхании весны, видимое невооруженным глазом в буйстве зелени в сквере на Пятой авеню.
С тех пор я виделся с Эвангелиной дважды, и оба раза ее близость сказывалась целительно. Будь я глупее, назвал бы это чувство любовью; возможно, это чувство сродни тому, какое испытывает к дочери отец. Но сегодня ее что-то задержало, и мне самому пришлось разбираться с чумной крысой Биверсом. Но не стоит брюзжать. Сейчас на все есть причина. Нас подхватило ветром катастрофы, план которой задуман кем-то, кто желает нам зла. Боб Роджерс винит во всем сеть, но он ошибается. Это уже далеко не интриги администрации. Таково мое убеждение. Бред Принца не просто тревожит. Он — марш армий в планах нашего врага, и в нем содержится ключ к сути происходящего. То же относится к беседе, которая только что состоялась у меня с Биверсом. Вспоминая ее, я уже вижу наметки того, что не давало мне покоя с того самого момента, как пытался покончить с собой жених Эвангелины. Биверс мне, возможно, и не нравится, но тем не менее я у него в долгу, ведь он пролил свет на одну из причин моего смутного беспокойства. Это названия. Болезнь передается через названия. Но я забегаю вперед.
Он явился минута в минуту, ровно в одиннадцать. Я раздраженно поднял глаза, и на пороге, где секунду назад не было никого, стоял посетитель. В этот момент Пич сообщила, что Эвангелина Харкер задержится. Неожиданный визит к врачу, что-то связанное с ее будущим мужем. Я пишу об этом потому, что новость произвела внезапную перемену в моем посетителе. Биверс оживился. Иначе я назвать это не могу. Его обычная поза интеллектуального лентяя с манерами (под футболкой выпирает живот, коленки едва не стукаются друг о друга, при его фирменной шаркающей походке) внезапно обрела жесткость. Похоже, в слизняке все-таки есть кости.
— Чем могу вам помочь, молодой человек?
Он сел на мой диван. С тем же успехом мог бы встать перед столом, сложив руки, но предпочел скрестить ноги, будто планировал тут задержаться. Такое поведение вкупе с внезапным предчувствием, что у него есть мотив иной, нежели желание получить лучшее место, лишь усилило мою антипатию. Он заговорил про Эвангелину.
— Мы добрые друзья, знаете ли.
— Мне это кажется маловероятным.
— Не-разлей-вода. Она, Иэн и я были неразлучны. Иэна, конечно, уже нет с нами.
Я решил не произносить пустых фраз, как молча отослал бы бутылку скисшего вина, и обошелся без комментариев.
Ему явно было не по себе. Я ждал, не собираясь умалять его страданий. Наконец он собрался с духом задать крайне странный вопрос:
— Вам известно, мистер Тротта, сколько человек умерло насильственной смертью лишь в начале прошлого века?
— Я вас не понимаю.
— А мне кажется, понимаете.
Это был и не вопрос вовсе, а угроза, переданная преступником через этого человека.
— Я бы предположил, десятки миллионов. Почему вы спросили?
— Сто восемьдесят семь миллионов, если быть точным.
— Вы специалист по истории?
— Скоро им стану.
— Вы об этом хотели поговорить?
— Отчасти. — Он вытянул ноги. — Кое-кто желает с вами встретиться, — сказало это жалкое ничтожество, вставая и закрывая дверь в мой кабинет. Пич смотрела из-за своего стола с серьезным сомнением, словно Стимсон Биверс мог взорваться как бомба и разнести нас всех на куски.
— Вот как?
— Мне нет нужды называть его имя. Ваш коллега вам рассказал. И Эвангелина Харкер, возможно, тоже.
— Я понятия не имею, о чем вы говорите.
Его улыбка напугала меня так, что не описать словами. В ней был намек на немыслимое. Биверс всегда был бледным, как отражение луны в луже у мусорного бака, а еще лысым в свои молодые годы, и глаза его мне всегда казались рыбьими, переменчивыми и неприспособленными к солнечному свету. Но это еще нормальные человеческие черты, последствия неудачной генетики. Поразившее меня в той беседе было много необычнее. На первый взгляд его внешность улучшилась. Он выглядел крепче, собраннее и менее болезненным, но, присмотревшись внимательнее, я заметил и другие перемены. Например, насколько я помнил, вены у него на висках так раньше не выступали, а теперь поднимались буграми и выступами. Некогда выпученные глаза запали и подернулись сеточкой красных нитей, словно он неделю не спал. И самое мерзкое, самое необъяснимое — зубы у него начали темнеть. Сперва я подумал об отравлении свинцом. Я как-то делал сюжет про городок в Мэриленде, где вода была загрязнена промышленными отходами и где у детей были пятна на зубах. Но тут было много хуже. Эмаль у него начала приобретать сине-серый оттенок.
— Много времени я у вас не займу, — сказал он, — но мне потребуется несколько минут, чтобы объяснить ситуацию. Мой хозяин просит один и только один раз…
— Боб Роджерс.
Он растянул губы в гадкой синеватой ухмылке.
— Нет, сэр.
— Кто тогда? Назовите его имя.
Глаза-щелочки еще больше сузились.
— Важно не его имя. Важны другие имена, которые он произносит, имена, которые вы слышали.
Такая наглость многое проясняла.
— Продолжайте.
— Ваш коллега из соседнего кабинета встречался с моим хозяином и пожал плоды, о которых вы едва можете мечтать.
Я рассмеялся ему в лицо.
— Надо полагать, вы говорите о безумии. Но эту награду он получил при рождении.
— Я любил ваш юмор в семидесятых и восьмидесятых, когда у программы еще были настоящие рейтинги, но сейчас по вашим глазам вижу, что вы восприняли истинную весть. Вы слышали голос. Он уже несколько месяцев шепчет тут на нашем этаже. Вы слышали его и хотите услышать еще. И я знаю того, кто может вам это дать. Я его проводник.
Мне вспомнился архаичный жест, когда-то свойственный моему отцу. Он плевал при упоминании определенных людей, например, сенатора Бертона Уиллера[17]. Мне захотелось плюнуть, но по этой эмоции можно будет прочесть истину как по кишкам, поэтому усилием воли я воздержался.
— Меня это не интересует, — ответил я.
Стимсон Биверс встал.
— Все на стадии подготовки. Уже через несколько дней вы осознаете, что сегодня сделали выбор. У вас был шанс либо получить выгоду, либо стать нашим орудием. Получить выгоду означает впервые увидеть мир таким, какой он есть. Но вы сделали иной выбор, предпочли стать орудием, а это означает… ну… лишь роль шестеренки в нашей миссии.
Наконец он дал мне то, чего я так долго ждал, — проговорился о намерениях преступника.
— Ваш босс слишком уверен в себе, — сказал я, — делая то, что он делает.
— Вы даже понятия не имеете.
— Правду сказать, кое-какое имею.
Самообладание сопляка дало трещину.
— Ваш босс настолько уверен в себе, что отправляет послом ко мне наименее заслуживающего доверия человека в нашем офисе, настолько, что внушает этому посланнику, будто он может бросаться угрозами и оскорблениями от его имени, не позволяя даже это имя произнести. Удивительное нахальство, согласны? Или он просто самый большой глупец, какой когда-либо ходил по земле? Какой-нибудь ничтожный альфонс из Восточной Европы, сплошь буффонада и плохо пошитый костюм? Откровенно говоря, я склонен вызвать полицию, чтобы вас арестовали.
Глаза цвета пепла подернулись пленкой тревоги.
— И что вы им скажете, мистер Тротта? Что слышите то, чего нет? Что подозреваете присутствие преступника, но не имеете доказательств его существования? Нет ведь никаких доказательств, да?
Я схватил трубку.
— Давайте проверим.
Набирая номер, я смотрел на него.
— Пожалуйста, не надо.
Я опустил трубку.
— Тогда выкладывайте.
— Я уже все запорол, мистер Тротта. Я намеревался сказать следующее. Мистер Торгу влиятельный международный преступник, который желает сдаться властям. Он приехал в Нью-Йорк изложить свою историю, поскольку правительства нескольких стран Восточной Европы послали своих людей его устранить. Потому что он слишком много знает. Он пытался рассказать это и многое другое Эдварду Принцу. Он пытался объяснить, что был двойным агентом, работавшим на наших в годы холодной войны, вот почему спецслужбы бывших стран Варшавского договора жаждут его смерти. Но он боится обращаться в американское правительство из-за своей карьеры на нелегальном поприще. Это интервью дало бы ему возможность высказаться. Но Принц, по всей очевидности, не способен завершить начатое. Поэтому мой друг хочет, чтобы сюжет закончили вы. Он просит лишь о встрече.
Я положил трубку. Ряд элементов этой байки казался более или менее убедительным.
— А как насчет прочей ерунды? Про получателей выгоды и орудий?
Он сглотнул.
— Я слишком долго работал с этим страшным и неразумным человеком, и это сказывается.
Я внимательно в него всмотрелся.
— И как же вы с ним познакомились?
Он потянулся к ручке двери.
— Личные связи.
— Еще одна ложь, и я набираю номер, пусть ваш новый друг сам разбирается с последствиями. Возможно, тогда вы уже не будете ему так нравиться. Или я неверно расценил ваши теплые отношения?
В это мгновение, впервые за наше краткое знакомство, я увидел в щенке нечто, достойное жалости: ведь это был лишь мальчишка, ему страшно, он увяз в том, что едва понимает.
— Хотите верьте, хотите нет, — отозвался он, — я впутался в это из любви, а потом было слишком поздно поворачивать назад. Больше я сказать ничего не могу.
Я не стал делать вид, будто понимаю его слова, но в них была толика правды, во всяком случае, они не отдавали откровенной ложью.
— Можно ему передать, что вы согласны встретиться? По окончании рабочего дня?
Я покачал головой.
— Завтра в то же время. При свете дня.
Стоило ему добиться своего, к нему вернулась надменность.
— Он света не боится. Вы совершаете понятную, но очевидную ошибку. Так поступают многие, и это бесконечно его раздражает.
Заканчивая записывать свою версию этого разговора, я понимаю, что каждое на первый взгляд убедительное слово из уст этого утомительного киномана таит в себе ложь. Выдав мне байку про постсоветские преступления, он утаил самую важную информацию. Но я имею дело не с обычным и даже не с исключительным преступником. Истина в этом деле лежит в другом, в областях, которые он раскрыл случайно, хотя и пытался их скрыть. Все происходящее как-то связано с названиями мест. Как именно он его назвал? Голос. А голос шепчет названия мест. И эти названия мне известны. Подонок говорил про названия. Названия я слышу уже много месяцев, не догадавшись сделать очевидное. Записать их.
Вот частичный перечень. Не знаю, что означают эти слова. Не знаю, верю ли я сам в их значимость. Но интуиция подсказывает мне, что сбрендивший гангстер использует эти слова, чтобы наложить на наш офис какое-то вредоносное заклятие. Если бы пришлось гадать, я сказал бы, что это остатки какого-то обесцененного шифра времен холодной войны, мертвый сигнал разветвленной, но ныне покойной разведслужбы, возвращенный к жизни ради неведомых целей. Все это напоминает старую шутку про подсознательные послания, слова, намеренно вворачиваемые в обычный язык, дабы убедить слушателя. Да, есть тут что-то от неряшливого, уморительно-топорного фокуса шпиона из-за бывшего железного занавеса. И в то же время оно почему-то лишает спокойствия и мужества. Это терроризм?
Если я закрываю глаза и внимательно вслушиваюсь в каждый слог, то получается последовательность согласных и гласных, на первый взгляд бессвязная, но каждая из них, возможно, служит вешкой в замысловатом шифре. Если не ошибаюсь, несколько слов являются географическими названиями, другие более невнятны, но звучат они смутно знакомо, и последовательность приблизительно такая: «Персеполис, Никополис, Атлантида, Карфаген, Чикаго, Мекка, Масада, Хиросима, Атланта, Чикамауга, Шилох, Лепанто, Константа, Константинополь, Куликово поле, Мартва Дрога, Полтава, Варна, Мазамури, Луапула, Салоники, Балаклава, Нагасаки, Хуэ, Сомма, Марна, Тир, Капоретто, Туол Сленг, Шеньян, Гайояо, Конго, Маньчжурия, Лхаса, Медина, Румбала, Нитра, Шанхай, Нанкин, Ниневия, Галлиполи, Гоморра, Треблинка, Лубянка, Котлас-Воркута, Каямарка, Хе-Санх, Антьстам, Бленхейм, Дьен Бьен Пу». Одни — печально известные места сражений, другие… можно лишь гадать, что они значат. Но почему?
После первых тридцати восьми названий в этом ряду лишь Нанкин дает возможный намек на ключ шифра. Жених Эвангелины вероятно тоже слышал часть этого перечня. Возможно, он поднялся на двадцатый этаж, что-то услышал или увидел, и тут его попытались убить; он старался кому-то сказать, но никто не понимал. Он старался объяснить матери. Она сама мне так говорила. Он очнулся и произнес одно слово «Нанкин», хотя никогда в жизни там не был. И бедолага Принц тоже, вероятно, знал, но его до смерти запугали. Теперь страшно и мне. И я не знаю, как и куда двигаться дальше. Чумной сопляк прав. Что я скажу полиции? А если не обращаться к властям, то я понятия не имею, как реагировать на эту угрозу, хотя, наверное, неплохо было бы несколько дней на работе не появляться. Уехать из города. Запереться в загородном доме. Сейчас ведь конец сезона. Можно сказаться больным. Ни при каких обстоятельствах не буду встречаться с этим преступником. Ни при каких обстоятельствах не увижусь с ним, пока не соберу больше фактов. Через стеклянную стену кабинета мне видно, как мимо, точно во сне, бредет монтажер Ремшнейдер, один из заболевших. Не сомневаюсь, он тоже слышал голос. Голос звучит в его голове, как и в моей, но он поддался ему, как поддался Принц. Теперь мне кое-что вспоминается — разговор, который был у меня прошлой весной с другим монтажером, Джулией Барнс, и внезапно возвращается и его суть: странный разговор об этническом наследии и Трансильвании. Она пыталась мне что-то рассказать, а я обратил все шутку, а после заболели монтажеры. Нутро мне подсказывает, что Джулия Барнс знает. Или знала. Если ее не заразили, она союзник.
P.S. На повестке дня — потрясения. Теперь администрация повела наступление на «Час», вероятно, почувствовала нашу уязвимость. Боб Роджерс назначил совещание на следующий понедельник. Продюсерам и корреспондентам предписано вернуться со всего света в Нью-Йорк, чтобы узнать о будущем «Часа». Это конец сезона и, если не ошибаюсь, конечная станция.