V

Старый гринго усмехнулся, когда генерал Томас Арройо, выпятив нижнюю губу, сдунул прядь волос, падавшую на глаза, и, подбоченясь, встал перед иностранцем.

— Я — генерал Томас Арройо.

Имя прозвучало громко и хлестко, но роль разящей стрелы отводилась военному чину, и гринго тотчас же понял, что пресловутый мексиканский «мачизм»[12] — со всеми своими дурацкими штучками — неизбежно обрушится на его седую голову: здешним надо знать, на что он годится, испытать его, но и не раскрыться перед ним, не показать ему своего истинного лица.

Его превозносили до небес после героической выходки с кольтом и подарили широкополое сомбреро; его заставили съесть лепешку тако с начинкой из бычьих яичек и кровяной колбасы со жгучим зеленым перцем; ему принесли устрашающего вида бутыль с крепким мескалем,[13] на дне которой замер червяк.

— Значит, генерал гринго идет с нами?

— Офицер-картограф, — ответил старик. — Девятый полк волонтеров из Индианы. В Гражданской войне в Северной Америке.

— В Гражданской войне! Да это лет пятьдесят назад, когда мы тут еще от французов отбивались.

— А что за начинка в этих тако?

— Бычьи яйца и кровь, индейский генерал.[14] Две вещи, которые тебе понадобятся, если хочешь идти с войском Панчо Вильи.

— А что это за спиртное?

— Не бойся, индейский генерал. Червячок уже сдох. Зато мескаль будет долго жить.

Когда солдатки поднесли ему тако, Арройо и парни бесстрастно переглянулись. Старый гринго молча жевал, целиком проглатывая маленькие стручки перца, чтобы не потекли слезы и не покраснело лицо.

— Гринго жалуются, что в Мексике болеют животом. Но еще ни один мексиканец не умер от поноса, когда ел и пил в своей стране. Вот как эта бутыль, — говорил Арройо. — Если в тебе, как в бутыли, всю жизнь сидит червячок, вы с ним вместе состаритесь в свое удовольствие. Червячок кушает одно, ты — другое. Но если ты начинаешь есть те штучки, какие я видел в Эль-Пасо, всякий харч, завернутый в бумажку, запечатанный, чтоб и муха не села, вот тогда червяк набрасывается на тебя самого, потому как ни ты его не знаешь, ни он тебя не знает, индейский генерал.

Но старый гринго решил запастись терпением своих предков-протестантов, невозмутимых и от всего оградившихся своей верой, и подождать, пока генерал Томас Арройо покажет ему лицо, незнакомое остальным.

Они были в личном вагоне генерала, своим убранством напоминавшем старому гринго один из тех публичных домов, куда он захаживал в Новом Орлеане.

Опустившись в глубокое, обитое красным бархатом кресло, он с усмешкой потрогал кисточки на портьерах из золотистого шелка. Канделябры, которые висели у них как раз над головой, зазвякали, когда поезд дернулся и запыхтел, трогаясь с места, а молодой генерал Арройо налил себе стакан мескаля, и старик без единого слова последовал его примеру. Но от Арройо не ускользнуло насмешливо-презрительное выражение глаз старика, когда тот обозревал внутренность вагона: полированные стенки, стеганую обивку потолка. Старый гринго все это время не давал себе воли, сдерживал обычное желание задеть за живое, съязвить, то и дело повторяя про себя: «Пока не надо».

Его удивляло, что тогда же, с самого начала, ему приходилось обуздывать и другое чувство — отеческую нежность к Арройо. Он приглушал оба этих чувства, но Арройо только замечал (или только хотел замечать) взгляд, полный затаенной насмешки. И его глаза стали двумя совсем узкими щелками, а поезд словно решил, что хватит стоять на месте. Паровоз набирал скорость, рассекая сумерки пустынной равнины, удаляясь от гор, которые еще напоминали о том титаническом действе, когда одни горы рождали другие, подставляли плечи одна другой и поддерживали друг друга — порой нехотя, до упора сталкивая свои огромные вершины, венчаемые золотом и пурпуром на закате, пронизанные изумрудными и голубыми жилами в основании своих гигантских туловищ. Теперь молчаливое море зелени колыхалось у самых его ног, и старик, глядевший в окно, понял, что движение зеленых волн создает деревцо, по-английски называемое «дымным деревом».

Арройо сказал, что поезд некогда принадлежал одной очень богатой семье, владевшей половиной штата Чиуауа, да еще землями в штатах Дуранго и Коауила. А видел гринго людей, которые его тут приняли? Скажем, того парня с узкими зелеными глазами, ту грязную девку? Приметил, конечно, и мальчишку, который привел его сюда, а потом подобрал горячую монету с пробитым орлом? Так вот, теперь этот поезд принадлежит им. Арройо сказал, что такой поезд нужен сейчас до зарезу, — сказал и болезненно поморщился: за два дня и одну ночь надо пересечь владения семьи Миранда.

— Хозяев? — спросил старик с невозмутимым видом.

— Кто это сказал? — огрызнулся Арройо.

Старик пожал плечами:

— Вы сами, только что. Их владения.

— Да, но не собственность.

Одно дело — забрать чужое, как сделало семейство Миранда, заграбастав эти северные пастбища, окруженные дикой пустыней — этакой стеной из солнца и меските, — которую они не трогали, чтобы оградить присвоенное, сказал Арройо, и другое дело — быть настоящими хозяевами того, что честно заработано. Он отдернул руку от шелковой занавески и предложил старику сосчитать мозоли на ладони. Старик понимающе кивнул, мол, генерал когда-то работал пеоном в усадьбе господ Миранда, а теперь с ними поквитался, разъезжая в этом личном роскошном вагоне, ранее принадлежавшем хозяевам, или не так?

— Ты ничего не понял, гринго, — сказал Арройо хрипло и недоверчиво. — Ей-бо, ничего не понял. Наши бумаги гораздо древнее ихних.[15]

Он подошел к сейфу, скрытому грудой мягких атласных подушек, распахнул дверцу и достал длинную плоскую шкатулку из старого палисандрового дерева, обтянутую потертым бархатом. Раскрыл ее перед стариком.

Генерал и гринго взглянули на бумаги, хрупкие, как истлевший шелк.

Генерал и гринго смотрели друг на друга и молча разговаривали — в тишине вагона, на высоте, у кромки обрыва: глаза не нуждались в словах, а земля, за окном убегавшая назад, остававшаяся позади каждого из них, рассказывала и историю бумаг, бывшую историей Арройо, и историю книг, бывшую историей гринго (подумал старик с горькой о усмешкой: и то и другое — бумаги, но как по-разному они оба их понимают, толкуют, хранят: этот архив летит по пустыне, и я не знаю, что с ним станется, не знаю — так слышалось старому гринго, — но зато знаю, чего хочу я). И ему виделось в глазах Арройо то же, что Арройо говорил ему другими словами, виделось в бежавших мимо землях Чиуауа — и он ощутил трагизм ситуации, — виделось меньше того, что Арройо мог сказать ему, но больше того, что знал он сам: мол, этот гринго не смеет сделать и шага по земле, не вникнув в ее историю; этот гринго должен знать все до тонкости о земле, которую выбрал, чтобы она подарила семьдесят третий год его костям и шкуре, — словно бы история летела вместе с поездом, но также и вместе с воспоминаниями Арройо (гринго понимал, что Арройо вспоминает прошлое, а сам он всего лишь начитан об их прошлом; мексиканец нежно поглаживал бумаги, как поглаживают щеку матери или талию возлюбленной). Старик видел в глазах другого движение, ход, бег. Бежать от испанцев, бежать от индейцев, бежать от энкомьенды[16] и батрачить в больших животноводческих хозяйствах, которые казались меньшим злом; охранять, как островки сокровищ, редкие общины, которым испанская корона дала во владение земли и воды в Новой Бискайе; всячески избегать подневольного труда и требовать соблюдения предоставленного королем права общинной собственности, стараться не стать рабами, пеонами или дикими тобосо,[17] чтобы в конце концов оставаться теми и другими — упорными, самолюбивыми, одновременно смиренными и гордыми, прибитыми жестокой судьбой и невольниками и бесшабашными головорезами, которые познают свободу только во время мятежей. Такова история этой земли, и старый американец, библиотечный червь, ее знал и смотрел Арройо в глаза, чтобы удостовериться, что генерал ее тоже знает: рабы или пеоны, не имеющие свободы, и тем не менее обладатели единственного права, ее дарующего, — права на восстание.

— Видишь, генерал гринго? Видишь, что тут написано? Эти земли всегда были наши, земли немногих землепашцев, получивших охранную грамоту, которая защищает и от энкомьенды, и от индейцев-тобосо. Сам испанский король так сказал. Даже он это признал. Вот они, грамоты. Написаны им самим и подписаны. Вот его подпись. Я храню эти бумаги. Они доказывают, что никто другой не имеет права на эти земли.

— А вы умеете читать, мой дорогой генерал?

При этих словах гринго взглянул на него с усмешкой. Мескаль был изрядно крепок и подогревал желание съязвить. Но он подогревал также и отцовские чувства. Когда Арройо схватил гринго за руку — сильно, но без угрозы, почти ласково, — нахлынувшее чувство нежности сразу же отбило у старика всякую охоту балагурить и, стегнув по сердцу внезапной болью, вызвало в памяти лица обоих его сыновей. Генерал попросил его посмотреть в окно, пока не зашло солнце, посмотреть на изменчивый лик земли, уходившей назад, на искривленные фигурки жаждущих влаги и борющихся за нее деревьев, которые словно говорили всей остальной полумертвой равнине, что еще есть надежда и что они еще отнюдь не мертвы.

— Думаешь, каждый пень умеет читать, а я не умею? Глуп ты, гринго. Да, я — неграмотный, но и памятливый тоже. Я не могу прочесть бумаги, которые храню для своего народа, за меня это неплохо делает мой полковник Фрутос Гарсия. Но я знаю, что мои бумаги поважнее тех, кто может их прочитать. Дошло до тебя?

Старик ответил лишь, что собственность переходит из рук в руки — таково действие законов рынка, и не может принести богатства та собственность, которая не меняет хозяев. Он почувствовал жар на щеке, стоя возле окна, и вдруг подумал, что это ощущение — всего только наше внутреннее восприятие солнца, которое покидает нас каждый вечер, вселяя на мгновение страх. И в нас, и в него. Он взглянул прямо в дикие желтые глаза Томаса Арройо. Генерал постукивал себя по виску указательным пальцем; мол, все истории здесь, в моей голове, целая библиотека слов; история моего народа, моей деревни, нашей беды, здесь, в моей голове, старик. Я знаю, кто я есть, старик. А ты знаешь?

Однако не солнце обжигало щеку старого гринго у окна. Огнем пылала равнина. Солнце уже село. Его сменил огонь.

— Ну и парни, — вздохнул не без гордости генерал Арройо.

И бросился в задний тамбур вагона. Старик последовал за ним, стараясь сохранять спокойствие.

— Ну и парни. Опередили меня.

Он кивнул на пожар и сказал ему: гляди, старик, от славы господ Миранда остался один дымок. Он сказал ребятам, что прибудет к вечеру. Они и поспешили. Но не промахнулись, знали, что доставят ему удовольствие зрелищем огня, пожирающего усадьбу.

— Точно рассчитано, гринго.

— Нерасчетливо сделано, генерал.

Оркестр играл марш «Сакатекас»,[18] когда поезд подходил к станции «Асьенда Миранда». Гринго не мог отличить по запаху дым горевшей усадьбы от дыма подгоревших тортилий. Пепельный густой туман обволакивал мужчин и женщин, детей и походные жаровни, лошадей и скотину, вагоны и пустые повозки. Громкие приказы полковника Фрутоса Гарсии и Иносенсио Мансальво неслись над общим шумом, который ощущался, как голос самой природы:

— Конвой …товьсь!

— Маиса для коня генерала!

— Бригада, слушать команду!

— Прива-а-а-л! На отдых!

Собаки подняли лай, когда генерал Арройо вышел из вагона в своем расшитом серебряными листьями сомбреро, которое как венец войны красовалось над его мрачным лицом. Он поднял глаза и взглянул на гринго. В первый раз старик выглядел испуганным. Собаки злобно лаяли на чужестранца, который не отваживался шагнуть на ступеньку и опуститься на землю.

— Ну-ка, — приказал он Иносенсио Мансальво, — отгони собак от генерала гринго. И улыбнулся тому: — Ох ты, храбрый гринго. А федералы-то[19] позлее этих паршивых щенков.

Не было радости на лице Арройо, когда он шел впереди старого гринго — такого высокого и угловатого в сравнении с приземистой, мускулистой и театральной фигурой молодого генерала, шагавшего по пыльной дороге от станции к огромному пылавшему дому. Теперь слышалось только металлическое звяканье шпор и пистолетов на поясах людей, гул далекой канонады да шелест ночного ветерка в единственной листве этих полей — в серебряных листьях на генеральском сомбреро.

Вдруг с губ всех мексиканцев сорвался свист, и старый гринго с атавистическим страхом тоже стал смотреть на телеграфные столбы, где висели повешенные, разинув рты и вывалив языки. Этот свист, сливавшийся с легким ветерком равнины, не прекращался, пока они шли по аллее к горевшей усадьбе.

Загрузка...