7. Шахада

Фаласарна, Крит

В двенадцатый день гекатомбеона[53], месяца приношения ста быков, заканчивалась уборка хлебов и по всей Элладе отмечали праздник Крона-Временщика. При всех достижениях своего пытливого ума эллинам никак не удавалось навести порядок в исчислении времени, хотя пытались многие. И если в вопросе определения длительности года они, худо-бедно, но находили общий язык, то, когда год начинать и как именовать месяцы, каждый полис решал сам. Не слишком заботясь о единообразии. Вот и выходило, что с тёмных веков, когда Зевс низверг отца своего в Тартар, в отсутствии Крона Эллада погрузилась в хаос во времени.

Конечно, некоторые учёные мужи пытались восстановить порядок, но, изучая движение небесных тел, иной раз переступали черту дозволенного общественной моралью и начинали сомневаться в существовании богов. Дабы избежать падения нравов от подобного вольнодумства, приходилось даже принимать против святотатцев специальные законы. Вроде того, каким афинянин Диопид остудил горячую голову философа Анаксагора, утверждавшего, будто все небесные тела — суть раскалённые глыбы металла.

Ныне времена наступили совсем срамные. Ксенофан Колофонский, не таясь, издевался над верой сельской темноты в бессмертных могущественных существ, похожих на людей и осуждал "безнравственность богов Гомера". Аристотель, занимаясь толкованием учения Ксенофана, пришёл к мысли, что тот принимал за бога всё сущее в единстве своём. Одновременно знаток природы вещей, не опасаясь разделить участь Анаксагора, открыто рассуждал о движении небесных сфер.

Софистов развелось без счёта, и всяк норовил "сделать человека лучше" (за деньги, разумеется), отлучив его от обычаев, завещанных предками и от зари времён, принятых в родном полисе. Повсюду разрушалась старая добрая старина, люди совершенно утратили страх перед богами. Дошло до того, что про недавно отгремевшую очередную Священную войну иные говорили, будто она началась вовсе не из-за святотатства фокейцев, которые присвоили земли Аполлона Дельфийского. Мол, всему виной Фивы с их жаждой гегемонии и нежеланием выпускать из-под своей пяты Фокиду. Дескать, не привлеки они тогда этих злейших негодяев, презревших бога ради собственной алчности, к суду амфиктионов[54], не пролилось бы столько крови. Те же упёрлись, посчитали себя несправедливо обвинёнными.

Но что самое ужасное, так это кое-кем произносимые речи, будто Сребролукому Фебу и дела нет до возни смертных вокруг его святилища. Немедленное возмездие святотатцев не постигло, они ещё и победами отличились.

А вот кому есть дело, как оказалось, так это Филиппу Македонскому, которого фессалийцы опрометчиво позвали для наказания фокейцев. Собственных-то сил не хватило. Пустили лису в курятник.

Святотатцев, конечно, победили, хотя десять лет бодались. Наказали сурово, за бога отомстили. А как начали смотреть, кто в прибытке остался, оказалось — один Филипп-полуварвар. Покинули боги Элладу. Олимп теперь во владениях Македонянина.

С окончанием Священной войны мечи в ножны вложили не все. На северных окраинах Эллады Филипп продолжал претворять в жизнь свои честолюбивые замыслы и подминал под себя город за городом, чрезвычайно огорчая Демосфена. Тому никак не удавалось убедить граждан афинских, что с Македонянином нужно разбираться прямо сейчас, потом будет поздно. Филипп всё сильнее и сильнее. Немногие прислушивались. Воевать афиняне не хотели.

Подписанный мир, лишил привычного занятия множество людей. Тысячи мистофоров подались на восток и на юг. Там царь царей Артаксеркс Ох приводил к покорности мятежную Страну Пурпура, а потом возвращал под свою руку некогда отпавшую Страну Реки. Но потом и эти войны закончились. Наёмники остались не у дел. По Элладе бродили уцелевшие, обозлённые на всех и вся фокейцы. Многие из них подались на Сицилию и в Италию, но кое-кто остался в Элладе. Родина разорена победителями и лежит в руинах. Привычная жизнь порушена, возврата к ней нет. Вновь, как уже было после тридцатилетней Пелопоннесской войны, число людей, признававших лишь один способ заработка, приумножилось многократно.

Сейчас, в середине гекатомбеона, после сбора урожая, особенно оживлялись морские пути, а где овцы, там и волки. В Эгеиде множество островов, а берега Эллады изрезаны сотням бухточек, где так удобно таиться, поджидая добычу быстроходным и вёртким кораблям алифоров, морских разбойников. Бич мореплавания.

Никто не мог справиться с разбойными, хотя, по правде сказать, не очень-то и пытались. Ведь это могло повредить интересам многих уважаемых людей. Среди которых в разное время оказывались персоны весьма могущественные.

Да и, собственно, о чём тут вообще говорить, когда каждый второй купец, стоило ему внезапно встретить слабейшего собрата, при условии безнаказанности сам обирал его до нитки, не слишком мучаясь угрызениями совести? А афиняне ещё во времена законодателя Солона, не мудрствуя, считали ремесло моряка, пирата и купца — суть, одним и тем же.

Однако занятие сие разбойное, сколь бы не почиталось некоторыми, как вполне обыденное и даже естественное, разумеется, не могло сравниться с плотницким или гончарным. Опасное ремесло. И жилось разбойным вовсе не привольно, ибо если их не пытались уничтожить могущественные державы, то друг друга пираты резали с завидной регулярностью. А потому самые успешные и могущественные из их вождей всерьёз заботились обустройством укреплённых убежищ.

Одно из наиболее насиженных гнёзд алифоров располагалось на крайней западной оконечности острова Крит и звалось Фаласарной, по имени одной из нимф. Поселение и порт здесь существовали со времён додревнего морского владыки, царя Миноса. С тех самых времён, уже тысячу лет, критяне слыли отменными моряками, и это, как уже было сказано, в глазах прочих эллинов поголовно относило их к морским разбойникам. Да и сказать, по правде, многие эллины вообще не признавали критян за своих соплеменников, даром что большинство тех — дорийцы, спартанцам родичи. Но ещё жили на острове и настоящие критяне, потомки Миноса.

Бытовала поговорка, что де есть в Ойкумене три худших народа и у всех трёх имена на "каппу" — каппадокийцы, киликийцы и критяне. Разбойники.

Фаласарна пережила взлёты и падения. Иногда люди её покидали, но потом город снова возрождался. Очень уж расположен удачно. Он раскинулся у подножия горы высотой в полтораста локтей, вокруг довольно вместительной лагуны, соединённой с морем природным каналом, примерно в половину стадии длиной. Непогода здесь кораблям не страшна. Это место издревле стало перевалочным пунктом на пути из Египта в Элладу и на Сицилию. В нынешние времена город процветал. Фаласарна торговала, воевала и пиратствовала. Здесь всегда было многолюдно. Большие и малые корабли алифоров теснились у пирсов, словно стаи морских птиц, чьи необъятные крикливые базары — обычное дело для здешних мест. Пираты вставали тут на длительную стоянку, спускали награбленное в местных кабаках, латали корабли и зализывали раны, зимовали, в скуке и праздности коротали дни за игрой в кости, безудержной выпивкой и поножовщиной.

Долгое время город находился под властью Полиринии, соседнего могущественного полиса, но лет десять назад обрёл независимость. Теперь здесь правили свои собственные "лучшие люди", эвпатриды удачи[55], а таковыми являлись сильнейшие пиратские вожди. Разумеется, между ними далеко не сразу составилось некое неписаное соглашение о мирном сосуществовании. За десять лет случилась пара кровавых усобиц, но под угрозой взаимного уничтожения горячие головы поостыли и установилось некоторое равновесие сил.

Солнце клонилось к закату, разбрызгивая по ещё тёплым багровеющим волнам свои бесчисленные отражения. Море не спешило засыпать и дышало жизнью. Глубоко в толще подвижного и прозрачного синего стекла виднелись тёмные спинки тунцов, мелькали стремительные тела дельфинов-белобочек. Вечные спутники кораблей состязались с ними в скорости и неизменно одолевали.

Вечерний бриз нёс разогретому солнечными лучами побережью освежающую прохладу. Он понемногу слабел, но ночным ещё не сменился, и покамест оставался попутным для двух кораблей, что приближались к устью канала Фаласарны. Гемиолия и купец-стронгилон.

От того, что Фаласарна — пиратское гнездо, купцов в её окрестностях меньше не становилось. А пираты… А что, пираты? Плати навлон и плыви себе на все четыре ветра. Ничего с тобой не будет, если, конечно, не нарвёшься на какого-нибудь Безумного Зоила, которому на договоры и понятия плевать. Но тот чаще в Коринфском заливе ошивается.

Так что "круглые" стронгилоны, парусно-вёсельные акаты и керкуры в здешних водах — обычное дело. А уж на одинокую гемиолию дозорные и вовсе взглянули бы вполглаза и давай себе дальше в кости играть от скуки. Но эта шла в компании стронгилона столь крупного, каких в Фаласарну давно не заходило. Осадка у него большая, а канал мелкий, зерновозу в лагуну не зайти, они в во внешней гавани останавливаются.

— Смотри-ка, — дозорный, первый заметивший гостей, тронул своего напарника за локоть, — интересно, кто это?

Его товарищ нахмурился, пристально всматриваясь, почесал бороду и с некоторым сомнением заявил:

— Вроде Крохобор.

— С чего ты взял?

— Точно он, зуб даю. Ты мои глаза знаешь.

— Ишь ты, — удивился второй, — давненько не бывал. Предупредить Законника, что ли?

— Да надо бы. Видать удача Крохобору, наконец, привалила. Смотри какой жирный кусок тащит.

Стронгилон в канал, конечно, не пошёл. Матросы свернули парус и бросили якорь возле входа. Гемиолия легко проникла внутрь. Гребцы оборвали песню-эйресию, втянули вёсла в чрево. Только траниты на палубе, возле кормы, продолжали их осторожно ворочать, подводя корабль к пирсу.

Вдоль бортов протянуты толстые канаты, предохранявшие корпус от повреждений, неизбежных при жёстком соприкосновении с каменным пирсом. Полностью погасить удар они не могли, да в том и не было нужды: разве может он свалить с ног моряка, который и не к такому привычен?

Несколько матросов проворно спрыгнули на пристань, товарищи бросили им причальные концы, которые немедленно были укреплены на вмурованных в камень, отполированных канатами бронзовых тумбах-тонсиллах[56].

На пирс опустили сходни и по ним на берег сошли три человека.

Тот, что шёл первым, был одет довольно богато, но привычно. Хитон с вышитым меандром по краю, на плечах хламида, из-под которой выглядывала перевязь с мечом в ножнах с серебряными накладками. На голове широкополая войлочная шляпа.

А вот спутники его… Никто из обитателей пиратского гнезда никогда прежде не встречал такого дива.

Один, рыжебородый, одет в какое-то пёстрое… и слова-то не подобрать. Короче, нечто распашное, до колен, с рукавами. Ноги будто голые и сажей измазаны, а на самом деле туго обтянуты чёрной тканью. Ни фракийцы, ни скифы, ни персы, что штаны носят, так не одеваются. Рыжебородый был невысок и довольно широк в плечах, отчего выглядел квадратным. На груди его красовалась тяжёлая золотая цепь. На голове шапка или шляпа… Более всего она походила на македонский шерстяной берет-каусию.

Третий одет совсем иначе. Длиннорукавная рубаха до колен, Широкие штаны. На голове платок, перехваченный витым красно-чёрным шнуром. Вся одежда белая. В этом варваре можно было угадать либийца или финикийца.

— "Пурпурные", вроде, — предположил кто-то среди собравшихся зевак.

— И рыжий?

— Да кто их, варваров, разберёт…

Прибывших вышло встречать человек двадцать головорезов во главе с двумя весьма колоритными мужами. Один лысый, от левого уха через всю щеку до уголка рта тянется глубокий шрам. Да и от уха только половина осталась. Другой совсем не уродлив и даже красив. Черты лица тонкие, аристократические. Но чёрен, как головёшка.

Предводитель пришельцев знал обоих, как и они его.

— Радуйся, Этеокл, — вскинул он руку в приветствии и широко улыбнулся.

— И ты ратуйся, Кимон, — сдержанно, с нотками подозрительности в голосе ответил лысый.

Говор его звучал для эллина необычно, поскольку Этеокл эллином и не был. Происходил он из "настоящих критян", что ещё жили на востоке острова, в горах. Имя лысого на его родном языке звучало, как Этевокрей, но среди алифоров он прозывался Этеоклом Плешивым, а иногда ещё Расписным. Последнее прозвище получил конечно же за шрам.

Чёрный промолчал. Он стоял с непроницаемым лицом чуть позади Этевокрея. Скрестил руки на груди, поза обманчиво расслабленная. Всем своим видом он напоминал телохранителя, но кто такое предполагал, оказывался прав лишь отчасти. Уроженец знойного Куша, прозванный эллинами за могучее телосложение Аяксом, и верно некогда охранял персону нынешнего эпонима Фаласарны, но это было давно, а теперь загорелый[57] на всём западном побережье Крита был известен, как Аякс Лименит. Прозвание это намекало, на то, что кушит не только важный человек, но и весьма могуч телесно, причём во всех смыслах[58].

— Радуйся, Аякс, — поприветствовал и его Кимон Крохобор.

Чёрный сдержанно кивнул, а Кимон и Этевокрей сцепили предплечья.

— Тафненько не фитерись, — сказал Плешивый и кивнул в сторону моря, — тфоя топыча? Покато нафарирся?

— Богато, — усмехнулся Кимон и спросил, — кто из Братства сейчас в Фаласарне?

— Кроме нас с Аяксом торько Саконник. Тепе он нушен?

— Только Ойней? И всё?

То, как Кимон произнёс имя архонта Фаласарны, "Ойней" вместо "Эней", выдавало в нём уроженца Этолии. Некоторые его по отчине и звали — Кимон-калидонец. Но чаще Крохобор, ибо Кимон пиратом был из захудалых, хватался за всякую мелочь, мог даже рыбаков ограбить. Оттого приведённый им немалых размеров "кругляк" и вызывал такое изумление.

— Златоуст ещё, — нарушил молчание Аякс.

Этевокрей поморщился.

— Да, этот хрен ещё здесь.

— А Красный?

— Красный в Китонии.

Кимон недоверчиво поднял бровь.

— Как это они разделились? Разосрались, что ли? Чтобы Красный со своим хвостом расстался…

— Скорее, он его сатнитса, а не хфост, — скривился Этевокрей.

— Эней будет рад тебя видеть, Кимон, — сказал Аякс, — его известили, как твой корабль заметили, и он зовёт тебя отобедать с ним.

Говорил чёрный весьма чисто. Куда чище, чем "настоящий критянин".

— Отобедать? — несколько растерянно переспросил Крохобор и оглянулся на своих спутников.

Рыжебородый, коротко кивнул.

— Я, как видишь, не один, — сказал Кимон Аяксу.

— Это твои люди?

— Мои? Да… — в голосе Крохобора прозвучали нотки неуверенности.

— Скажи им, пусть подождут.

Кимон мялся.

— Мы будем ждать тебя, — сказал рыжебородый и после краткой, едва уловимой паузы добавил, — плойарх. Ты ходи.

Он посмотрел на другого спутника Крохобора и вполголоса что-то ему сказал. Этевокрей слов не разобрал, а тот, кому они предназначались, никак не отреагировал. Его суровое невозмутимое лицо было словно из камня высечено.

— Мы ожидать, — повторил рыжебородый, оглядываясь по сторонам.

Кимон кивнул.

— Что это за фарфары? — спросил Этевокрей, когда они с Кимоном и отошли (Аякс остался на пирсе).

— Они из Либии, — ответил Крохобор.

— Странные какие-то. Осопенно этот рыший, — хмыкнул Плешивый.

— Ну… Он издалека. Расскажу потом, как с ними сошёлся.

Этевокрей хлопнул калидонца по плечу:

— Ты чего такой напряшённый, Кимон?

Крохобор вздрогнул.

Жадный Ойней, земляк Кимона, старикан, недавно разменявший седьмой десяток, был знаменит среди разбойных уже тем, что дожил до своих лет вполне благополучно. Более того, хотя и постепенно сгибаемый в последнее время старческими болезнями, он до сих пор сохранил достаточную силу, чтобы держать в узде немалую свору пиратов, и дюжину кораблей. Но всё же годы брали своё неумолимо. Чем старше становился Жадный, тем сильнее наглела молодёжь.

Пока что ему удавалось давать укорот разнообразной излишне дерзкой зелени. Его уже многие пытались отправить "на покой". Чаще всего им предлагали посмотреть на красоты Посейдонова царства и погостить там, как можно дольше, чему весьма способствовал камень, привязанный к ногам. Некоторые отдали концы более изощрёнными способами: к старости у Ойнея изрядно разыгралось воображение. Конечно, подобная живучесть деда объяснялась вовсе не его боевыми качествами.

Ойней заслужил своё прозвище невероятной скупостью, но ему всё же хватало ума подбирать себе в ближний круг людей так, что те за него горой стояли. Им он ничего не жалел, хотя и ворчал всё время, что, дескать, излишняя доброта постоянно вводит его в убыток. Ну и удачлив был, конечно, как без этого. Невероятно удачлив. Потому и тянулись к нему люди: надеялись, что от его удачи им перепадёт. Одним из таких был Кимон Крохобор, Кимон Неудачник. Ойней его жаловал за почти собачью преданность, однако милости удачливого старшего собрата по опасному ремеслу не очень-то шли впрок: Кимон так и не смог возвыситься. С другой стороны, это делало его для Ойнея неопасным, а потому вполне желанным гостем и приятным собеседником.

Старость — не радость. Всё чаще приходилось уступать. Как сам Жадный говорил — утираться. Особенно досаждали двое — спартанец Фиброн и дружок его, критянин Мнасикл. Оба отличались большой целеустремлённостью, тараном пёрли. Лет им чуть за двадцать, по спартанским меркам ещё и зрелость не наступила, а уже вожаки. Дабы пролезть из грязи в князи давили конкурентов, как тараканов. Фиброна прозвали Красным вовсе не за любимый спартанцами цвет хламиды. И не купцы со страху — сами же алифоры и нарекли.

Фиброн избрал своей базой Кидонию и безвозбранно уселся там. Тем самым сравнялся в положении с Жадным. Этим Красный не удовлетворился. Он жаждал большего. Наводил мосты в Киликию, у берегов которой проходил торговый путь из Финикии в Элладу. Набивался в партнёры к Сострату Людолову, архипирату, что орудовал на севере Эгеиды. Мнасикл всюду следовал за товарищем, но в отличие от него покамест не рвал связи и с Фаласарной. Многие его люди были родом отсюда, вот он и торчал здесь время от времени, заставляя Жадного скрежетать зубами в бессильной злобе.

Сильнее, чем Жадный, Мнасикла не выносил разве что Этевокрей. Он вообще ненавидел всех критян-дорийцев, когда-то поработивших его родину, и, разумеется, спартанцев, поскольку те тоже дорийцы.

Ойнея они застали за трапезой. Жадный вкушал опсон[59] прямо в пыточной. С набитым ртом допрашивал еле живого, подвешенного за локти человека. Время от времени подручные окатывали того водой, поскольку он давно уже балансировал на зыбкой грани между заполненной болью явью и спасительным беспамятством.

— Ну, так куда спрятал? Скажи, больше мучать не буду.

— По-моему, он тепе уше ничего не скашет, — раздался за спиной голос Этевокрея.

Жадный обернулся.

— А ты чего сюда припёрся? Не твоего это ума дело.

Плешивый его слова проигнорировал.

— Чего ты от него топифаешься?

— Сказал, не твоё дело.

— Мне тоже интересно, Ойней, — выступил из-за спины пирата Кимон.

Ойней перевёл на него взгляд и расплылся в улыбке:

— О, смотри-ка, не соврали! Кимон, мой мальчик, проходи к столу!

Жадный важно облизал жирные пальцы.

— Садись. Ложа вот нету, извиняй.

— Ничего.

Кимон отыскал глазами ещё один табурет, приставил к столу и сел. Хмыкнул, оценив трапезу Жадного, потянулся к жареной курице, оторвал ей ногу. Этевокрей тоже подсел, хотя его никто не приглашал. Жадный бросил на него недовольный взгляд, но гнать не стал. Плешивый к еде не притронулся. Он уселся возле столба, подпирающего потолок, привалился к нему спиной и скрестил руки на груди.

Некоторое время Кимон молча жевал. Наконец спросил с набитым ртом, указав костью на пытаемого.

— Чем он тебе не угодил?

— Серебро спрятал, гнида.

— Много?

— Мину.

Этевокрей хмыкнул. Жадный покосился на него.

— Ты ещё здесь? Я тебя вроде не звал.

— А мне интересно про Кимонофу утачу. Фнукам потом расскашу.

Ойней, поморщился, буркнул что-то про наглых сопляков и старые времена, когда он их драл. По-всякому. Этевокрей пропустил его ворчание мимо ушей. Хотя у старика в городе людей было втрое против отдыхавшей в Фаласарне команды Плешивого, "настоящий критянин" вёл себя в последнее время весьма независимо. Некогда бывший мноитом[60], сейчас он поднялся до таких высот, что местные "лучшие люди" прочили его в полемархи Фаласарны. Хотя имелись и конкуренты.

— Что, хорошая добыча?

— Ага… — рассеянно ответил Кимон. — Чего-то курица у тебя какая-то жёсткая. Пережарил твой повар, по башке ему надо настучать. А это что у нас тут?

Калидонец поднёс к носу кувшин-онхойю, понюхал, поболтал, налил в приземистый килик и выпил, не разбавляя. Скривился.

— Скажи же — кислятина, — подначил Этевокрей.

— Что бы ты в этом понимал… — лениво возмутился Ойней.

— Да где уж мне.

Снова молчание, сопровождаемое чавканьем и хрустом костей.

— Тут слухи ходят, — сказал Ойней, — будто дома какая-то заваруха.

"Домом" он привычно называл Этолию, хотя не бывал там уже лет тридцать.

Кимон перестал жевать и как-то странно посмотрел на Жадного.

— С месяц назад, — продолжал тот, — или меньше… Короче, где-то так. Заходил один хрен из Эгиона. Сказал, будто Навпакт взяли какие-то мерзавцы.

— Что значит "взяли", — теперь настала очередь удивляться Плешивому, — там же гарнизон Одноглазого стоит. С тех пор, как святотатцев наказали.

— Ты что, Плешивый, не слышал? Я думал, он всему городу уже разболтал. Стоял гарнизон. Вырезали. Город пал.

Этевокрей с досады крякнул. Узнавать подобные новости последним ему, почти полемарху, совсем не нравилось.

— Не-а, фперфые срышу. Ктош на такое спосопен? Вроте от фокейцев почти никого не остарось. Посретнего сфятотатса сам Громофершец припир. Спартанцы бы не поресри. Им щас торько чушими руками каштаны из окня таскать. Афиняне?

— Не… — прочавкал Ойней, — говорят, какие-то варвары.

— Фарфары? Тиррены?

— Да хрен их разберёт. Не пойми, кто. Я, признаться, сперва подумал, будто это Красный вконец отморозился. Или, скорее, Зоил, тот давно на голову ушибленный.

— Кишка тонка, — негромко сказал Крохобор.

— Вот и я о том. Так что, неужто не слышал?

— Слышал, — сказал Кимон и отправил в рот пару оливок.

Жадный некоторое время ждал продолжения, но когда понял, что его не последует, раздражённо воскликнул:

— Да что из тебя вечно всё клещами-то тянуть?!

— Что ты хочешь услышать? — спросил Кимон.

— Врут люди?

— Не врут, — подтвердил Крохобор.

— Ишь ты… — только и нашёл, что ответить Жадный.

Некоторое время они уничтожали труды Ойнеева повара в молчании, хотя было видно, что Крохобор чем-то очень озабочен и хочет поговорить, но не знает с чего начать.

Жадный это заметил.

— Чего-то ты сам не свой, Кимон. Что стряслось?

— Стряслось? Ну как бы да. Есть немного…

— Так ты рассказывай. Знаешь ведь, я к тебе, как к сыну отношусь. Завсегда выслушаю. Обидел кто?

Этевокрей, ковырявший в зубах острой косточкой, усмехнулся.

— Слушай, Ойней, — медленно, будто взвешивая каждое слово, начал Крохобор, — ты каким богам молишься?

— Каким? Пелагию, вестимо, ну и Таллею[61] ещё. Все под ними ходим. Ну а на остальных мне насрать.

— Ишь ты, борзый какой, — заметил Этевокрей, — а не боишься? Тебе ведь уже к отцу нашему Миносу на суд совсем скоро. С Тёмным перевидишься. Он тебе твои слова припомнит. Да и другие. Боги зла долго помнить не станут, отомстят и забудут. А тебе потом какие-нибудь булдыганы вечно таскать. Или ещё чего повеселее.

Кимон как-то совсем побледнел и негромко проговорил:

— Дай-ка я тебе, Ойней, кое-что расскажу. Про богов…

Критянин Мнасикл по прозванью Златоуст, правая рука спартанца Фиброна, коротал время со своими людьми в одном из питейных домов в порту Фаласарны. Когда прибыл Кимон, Мнасикл был занят. Он уестествлял рабыню-сирийку и отвлекаться от сего увлекательного занятия ради какого-то неуважаемого Крохобора, конечно, не стал. Процесс затянулся. Поддатый Златоуст мычал и пыхтел, девка стонала. Причём уже не играла страсть, дабы господин ощутил себя титаном. От боли стонала. Наконец её мучения закончились. Мнасикл обмяк, опрокинулся на ложе и некоторое время приходил в себя, тяжело дыша. Рабыня сползла на пол и негромко всхлипывала.

— Пшла вон, — выдавил из себя пират и потянулся к кувшину на столе.

Рабыня исчезла. В кувшине ничего не булькало.

— Эй, там! — крикнул Мнасикл, — ещё вина тащите. В горле пересохло.

Вошёл один из его ближников, протянул вожаку ойнхойю и сказал:

— Там Крохобор прибыл.

— Да срать на него, — ответил Мнасикл и присосался к кувшину.

— Он "Тавромений" взял.

— Чего? — поперхнулся Мнасикл.

— "Тавромений", говорю. Салмонея который.

Мнасикл некоторое время хлопал глазами. Наконец выдавил:

— А он не охерел ли? Салмоней же того… Этого… Под нами, типа.

— А я о чём? — сказал пират.

— Это он, типа, нашего Салмонея… Да я ж ему глаза на жопу щас натяну, — заявил Мнасикл безо всякого выражения.

Он встал, размял шею, подхватил с табурета перевязь с мечом и как был, не прикрыв срама, шагнул к двери.

На улице ему всё же подали плащ. Из питейного дома высыпало две дюжины пиратов и вся эта пёстрая и пьяная толпа потекла в порт. Во лагуне они, конечно, стронгилон искать не стали. "Тавромений" обнаружился во внешней гавани. Златоуст кипел от возмущения.

— И верно, Салмонея корыто! Вот же сука! Где эта тварь?

— Вестимо где. Жадному подмахивает, где ж ему ещё быть.

— Мнасикл, с ним какие-то варвары прибыли.

— Да срал я на варваров! Я щас этому катамиту кой-чего отрежу нахер!

Кто-то из пиратов осторожно попытался урезонить вожака, что ссориться с Жадным не слишком хорошая идея, людей Ойнея в городе больше. Мнасикл отмахнулся. Он воспылал жаждой праведного воздаяния, ибо всем известный купец Салмоней исправно платил навлон и ходил под Красным, а если этот обсос Крохобор того не знал, то ему, Мнасиклу на то глубоко похер и гнида сейчас пожалеет, что на свет родилась. Златоусту очень хотелось прослыть ревнителем неписаных законов. Почёт де. И уважение. Вот так.

Однако призвать гниду к ответу не получилось. Резиденция Жадного располагалась в акрополе, на горе, за стенами. Весь город они не охватывали. Собственно, и стены акрополя были таковы, что впору сказать — название одно, а не стены, но всё же для нестройной толпы вполне себе преграда.

Пираты полезли на гору. Там Мнасикл некоторое время косноязычно собачился возле ворот с двумя стражами Жадного, потом плюнул и собрался вернуться назад в свою берлогу, но тут вдруг пираты обнаружили, что в порту стало как-то многолюдно. Его заполонили странно одетые люди. Десятки людей. Все они были вооружены.

— Смотрите! — крикнул кто-то из алифоров, указывая вниз, на западный склон горы.

Раскалённый серп, разливающий багрянец на половину небосвода, наполовину погрузился в море, но всё ещё слепил глаза. Мнасикл прищурился, прикрыл их ладонью.

— Что там?

— Здесь люди!

Златоуст подошёл к краю обрыва, посмотрел вниз. И обмер.

Внизу качались на волнах несколько длинных кораблей. Между ними и берегом сновали лодки, высаживая людей. Часть пришельцев, не меньше сотни, уже лезла вверх по склону.

— Это что за… — прошептал кто-то возле вожака.

У того зачастило сердце. Он не вчера родился и хорошо знал, что в подобной ситуации лучше всего сначала унести подальше свою задницу, а уже потом разбираться, кто, что и зачем.

Неизвестно, кто все эти люди, но они явно идут сюда не ради дружеской пирушки. Чувство опасности у Мнасикла было развито чрезвычайно, что и не мудрено, при его-то жизни.

Однако очень обидно быть застигнутым врасплох с голой задницей. Златоуст медлил, прикидывая, бежать из города или проситься за стены к Жадному.

— Валим… — подсказал чей-то голос.

— Куда идти-то? Всё добро же тут…

— И корабли… — заныл другой пират, — бросить что ли?

— К Ойнею может? Чай пустит, отобьёмся. Их вроде немного.

Немного…

Уже видно, что в порту заваривается кровавая каша: люди Жадного схватились с пришельцами. Решили, что справятся. Видно, не заметили подкрепление с холмов.

Пришельцев сопротивление не задержало. Златоуст видел в первых рядах людей, будто целиком в железо одетых. Такого он никогда не видел, только слышал, что у персов такие доспехи есть. С персами драться ему не хотелось.

— Уходим! — скомандовал Мнасикл.

В трюме "Тавромения" укрывалось пятьдесят сипахов-латников и сотня янычар. Неорганизованное сопротивление людей Жадного они подавили очень легко, не сделав ни единого выстрела. Улуч Али строго наказал обойтись без тюфеков, но тут вышло даже проще, чем в Инебахти. Работать саблями и ятаганами пришлось недолго. Пираты в порту не смогли оказать серьёзного сопротивления. Первым обагрил свою саблю кровью язычников Тарик Аш-Шахин. Улуч Али не ошибся, отправив его с Барбароссой сопровождать Крохобора. Когда Кимон смог избавиться от опеки, даже Гассан занервничал, но Тарик остался невозмутимым и сделал своё дело в лучшем виде.

Теперь оставалось узнать, смог ли Кари Али достучаться до сердца неверного. Тот произнёс шахаду, но кто знает, искренне ли. Может отрубленные головы произвели на него большее впечатление, нежели слова шейха и священные суры, кои пришлось переводить на язык неверных. Проклятый язык, исковерканный шайтаном. Уж на что Гассан и Аль-Валид хорошо знали греческий, а всё одно разговоры с местными через слово походили на беседы немого с глухим.

Основные силы, люди Алемдара-паши скрытно высадились на западном берегу, но их помощь не понадобилась. Порт взяли гораздо быстрее, чем рассчитывали и ни капли крови правоверных не пролилось.

Едва солнце окончательно скрылось за горизонтом, ворота акрополя отворились и из них вышел бледный Кимон Крохобор. В руках у него был меч. С него капала кровь.

— Вперёд! — крикнул Алемдар-паша и янычары ворвались в город.

Гассан-эфенди подошёл к Крохобору.

— Ты хорошо поступать, Абду. Я верить — Аллах довольный. Отныне твоё имя — Муслим Ан-Насир[62]. Ты первый, кто сказать шахаду здесь. Первый новый мусульманин. Это великая честь!

Загрузка...