Ведь Время, приложась
К движенью, даже в Вечности самой
Все вещи измеряет настоящим,
Прошедшим и грядущим.
Большинство людей, стоя по колено в золоте, говорили бы о нём, но только не эти два эксцентричных барона.
— И он вылез из портшеза, с виду совершенно здоровый, — заканчивает Иоганн фон Хакльгебер. Он садится на пустую бочку. Лейбниц сел чуть раньше, кряхтя и морщась от подагры. Они под домом Лейбница, в погребе для съестных припасов. Бутылки с вином, бочки с пивом, репу, картошку и корзины с рыгающей кислой капустой вынесли и раздали бедным, освобождая место для бочек совершенно иного рода. Лейбниц, не доверявший теперь никому в Ганновере, держал их закрытыми до приезда Иоганна. Последний час Иоганн откупоривал бочки, вытаскивал золотые пластины и складывал их аккуратными стопками.
— По вашему рассказу выходит, что его оживили эликсиром жизни, — говорит Лейбниц.
— Я думал, вы в такое не верите. — Иоганн указывает на золотые пластины.
— Я мыслю об этом иначе, чем он, — говорит Лейбниц, — но допускаю, что монады, определённым образом организованные, способны творить то, что нам представляется чудесами.
— Теперь у вас волшебного золота — сколько душе угодно. Если вы хотите вылечить подагру или…
— Жить вечно?
Иоганн теряется. Вместо ответа он берёт лом и начинает вскрывать следующую бочку.
— Подозреваю, что некоторые из нас и впрямь живут вечно, — говорит Лейбниц. — Например, ваш якобы двоюродный дед и мой благодетель, Эгон фон Хакльгебер. Или, как его ещё называют, Енох Роот. Допустим, Енох может посредством манипуляций с тончайшим духом лечить болезни и продлевать жизнь. Чего он добился? Изменило ли это что-нибудь?
— Едва ли, — говорит Иоганн.
— Едва ли, — повторяет Лейбниц. — Кроме того, что он время от времени дарит несколько незаслуженных лет тем, кто иначе бы умер. Наверное, в последние тысячелетие-два Енох не раз себя спрашивал, какой в этом толк. Очевидно, он принимает живое участие в судьбах натурфилософии, старается всячески ей способствовать. Зачем?
— Потому что алхимия его не удовлетворяет.
— Надо думать, да. Теперь смотрите, Иоганн: сэр Исаак алхимическими средствами получил несколько лет земного существования, но не приобрёл ни нового счастья, ни новых знаний. И это ещё одна подсказка, почему алхимия не удовлетворяет Еноха. Вы говорите, что я мог бы при помощи Соломонова золота продлить себе жизнь. Но это, очевидно, не та цель, к которой толкают меня Енох Роот и Соломон Коган. Напротив! Они оба стремятся прибрать всё Соломоново золото к рукам, чтобы оно не досталось тому единственному, кто знает, что с ним делать: Исааку Ньютону! Мне в мои лета браться за алхимию, плавить эти пластины, варить эликсир… чтобы повторить историю доктора Фауста? И с тем же плачевным результатом в последнем акте.
— Мне больно видеть, что Ньютон торжествует, а вы угасаете здесь, в Ганновере.
— Соломоново золото у меня, а не у него. Вот оно, торжество. И я ему не рад. Нет, подражать Ньютону было бы не победой, а капитуляцией. Если я его переживу, то не за счёт противоестественных эликсиров долголетия. Мы должны приложить все усилия, чтобы логическая машина была построена.
— В Санкт-Петербурге?
— Тогда и там, где могущественному правителю угодно будет её построить.
— Я закажу прочные деревянные ящики, — говорит Иоганн, — и велю доставить их сюда. Я сам спущусь в этот подвал, собственными руками уложу пластины и заколочу ящики так, чтобы и мысли не возникло, будто в них что-нибудь ценнее старых заплесневелых писем. После этого вы сможете отправить их в Санкт-Петербург или куда захотите одним росчерком пера. Однако если то, что мне сообщают из России, верно, царь сейчас занят другим и вряд ли доведёт дело до конца.
Лейбниц улыбается.
— Вот почему я сказал: «Тогда и там, где могущественному правителю угодно будет её построить». Если не царь, значит, это сделает кто-то другой после моей смерти.
— Или после моей, или после смерти моего сына, или после смерти моего внука, — говорит Иоганн. — Человеческая натура такова, что, боюсь, это случится не раньше, чем способности логической машины потребуются для войны. А такое трудно вообразить.
— Тогда растите вашего сына и вашего внука, если они у вас будут, людьми с богатым воображением. Внушите им, как важно заботиться о пыльных старых ящиках в Лейбниц-архиве. Кстати…
— Принцесса Уэльская, — говорит Иоганн, поднимая руку, — получив новые земли и титулы, стала необычайно властной особой. Она строго приказала мне жениться. Моя дражайшая матушка её поддержала. Умоляю хоть вас не начинать.
— Хорошо, — говорит Лейбниц, выдержав уважительную паузу. — Наверное, это был очень тягостный разговор.
— Куда более тягостный, чем я ожидал, — говорит Иоганн. — И я рад, что он позади, а не впереди. Я буду время от времени приезжать в Лондон, танцевать с нею на балу, пить чай с матушкой и помнить. А потом возвращаться в Ганновер и жить своей жизнью.
— А что они поделывают? Какие вести от двух великих дам?
— Они в Европе, — говорит Иоганн. — Восстанавливают отношения с кузенами после войны.
Над водой разносится резкий звук. Дикие гуси с криком взлетают в воздух. Звук повторяется, и одна птица падает на берег. Пудель плывёт к ней. Гладь пруда идёт V-образными волнами, почти точным отражением гусиного клина наверху. Слышен звон разбитого стекла, женский вскрик. Двое мужчин смеются. Щит из срубленных и связанных веток рывком отодвигается в сторону. За ним барка: плавучая засада. В ней еле-еле помещаются два охотника, но роскоши — на двух королей. Как только заграждение из палок и мёртвых листьев убрано, становятся видны позолоченные барельефы с изображением Дианы и Ориона. На золочёных походных стульях сидят двое, у каждого в руках непомерно длинное ружьё. Оба помирают от хохота — так им смешно, что пуля разбила окно. Один из них очень старый, розовый, оплывший, наполовину погребён в мехах, которые соскальзывают, когда он заходится от смеха. Старик ловит горностаевую муфту, чтобы не свалилась за борт.
— Мон кузен! — восклицает он. — Вы одним выстрелом уложили двух птиц: гуся и камеристку! Второму лет шестьдесят с гаком, он энергичен, но не проворен. Видно, что от множества пережитых на веку приключений у него всё болит, ломит, тянет, хрустит, ноет и щёлкает. Он шаркает на другую сторону палубы и отодвигает второй маскировочный щит, впуская утреннее солнце и выпуская застоялый воздух.
За это время он успевает составить фразу на ломаном французском:
— Будь она ранена, она бы ещё кричала. Она просто напугана.
— Думаю, вы поразили цель в Трианон-субуа, где обитает моя невестка Лизелотта.
— Небось вся из себя важная особа? — говорит тот, что помоложе. — К такой и подойти страшно. Может, скажете ей, как мне стыдно?
— И как же вам стыдно?
— Ну и ехидный же вы, Луй! Скажите, Лизелотта знакома с герцогиней Аркашон-Йглмской?
— Ещё бы! Сколько интриг они вдвоём провернули! Вероятно, завтракают вместе, пока мы тут разговариваем.
— Тогда, может, Элиза и передаст мои извинения. В любом случае она говорит по-французски лучше вас.
— Хо-хо-хо! — заходится король. — Вам так кажется, потому что вы от неё без ума. Я вижу. Кто-то ломится через кусты у пруда.
— Мерд! — восклицает король. — Нас обнаружили! Закрывайте шиты! Скорее!
Его собеседник поворачивается и тянется к щиту, но замирает и, кривясь, запрокидывает голову.
— Дьявол!
— Что, снова шея? — участливо спрашивает король.
— Такой адский прострел — никогда прежде не было. — Он трогает больное место, снова морщится и начинает поправлять шёлковый платок.
— Вам следовало беречься виселицы.
— Я берёгся, пока мог, но там было дело сложное.
Она появляется на берегу. Одна её рука поднята, большой и указательный палец сведены колечком.
— Доброе утро, Джек.
— Бонжур, мадам герцогиня. — Тот, кого назвали Джеком, отвешивает преувеличенный поклон, граничащий с открытой издёвкой. Каждый из его позвонков выражает громкий протест.
— Ты тут кое-что потерял, а я нашла!
— Моё сердце?
Она бросает в него пулю. Та ударяет в подлокотник и отлетает рикошетом. Мужчины прячут глаза.
— Палатина просила сказать вам обоим, что в её годы трудновато шарахаться от пуль.
— По счастью, Пепе уже несёт искупительный дар. — Король указывает на курчавого пса. Тот вылез из воды, машет Элизе хвостом, затем подбегает и кладёт мёртвую птицу к её ногам.
— Я не люблю дичь, — отвечает Элиза, — но Лизелотта в своё время была великой охотницей. Возможно, подарок её умиротворит.
Она наклоняется, берёт птицу за шею и несёт прочь на вытянутой руке. Мужчины смотрят в благоговейном восторге. Луй тычет Джека в бок.
— Magnifique[11], а?
— Жеребец старый.
— Ах, она великая женщина, — говорит король, — а вы, мон кузен, счастливец.
— Встретить её было несказанной удачей, тут я с вами согласен, потерять — глупостью. Я не знаю, какое слово отнести к себе сейчас, разве что «усталость».
— У вас будет вдоволь времени отдохнуть в прелестнейших местах, — говорит Луй. Джек, внезапно насторожившись, хватает щит и прячется за ним. По берегу идут трое французских придворных — они услышали выстрелы и теперь ищут короля.
— Места прелестные, — соглашается Джек. — Лишь бы обо мне не узнали и не пошли слухи.
— Ах, но ведь на Ля-Зёр и в Сен-Мало несложно укрыться от людей?
— Там я и буду жить на покое, — кивает Джек. — Пока она меня терпит.
Король в притворном изумлении выгибает бровь.
— А если она вас прогонит?
— Тогда в Англию и вновь за работу, — говорит Джек.
— Монетчиком?
— Садовником.
— Поверить не могу!
— Это известная слабость старых англичан, которые уже ни на что не годятся. Мой брат устроился садовником в поместье к богатому человеку. Если Элизе надоест кормить старого никчёмного бродягу, я отправлюсь туда — буду полоть герцогские сорняки и браконьерствовать в его угодьях.
— Отлично! Раз так, дальше я пойду босым! — восклицает малый тех же лет и телосложения, что Джек Шафто. Он двумя руками берётся за колено и дергает. Из сапога, почти целиком ушедшего в грязь, появляется босая ступня. То же происходит со второй ногой. Боб Шафто свободен. Он стоит почти по колено в грязи. Сапоги быстро наполняются дождевой водой. Он салютует им:
— Счастливо оставаться!
— Золотые слова! — доносится голос из палатки, стоящей поблизости на более высоком и сухом месте. Из-за стола встаёт человек и поворачивается к Бобу. На столе горят свечи, хотя сейчас всего два часа дня. В широкополой шляпе Боба скопились несколько озёр дождевой воды общим объёмом свыше галлона. Он медленно, рассчитанным движением запрокидывает голову. Озёра приходят в движение, сливаются, текут в обход тульи и с плеском рушатся в грязь у Боба за спиной. Теперь он может видеть палатку. Тот, кто сейчас заговорил, стоит у входа. За столом человек с деревянной ногой учтиво принимает чашку шоколада у женщины, которая перед тем возилась у походной печки.
— Боб! — кричит стоящий джентльмен. — Босой, под дождём, ты в точности как пятьдесят лет назад, когда мы впервые встретились. Клянусь, так тебе лучше! Брось сапоги гнить, где оставил, и никогда больше не надевай такое кошмарище! А теперь давай в палатку, пока не простыл насмерть. Абигайль сварила шоколад.
Боб вытаскивает ногу из грязи, встаёт на камень, вытаскивает вторую, с осторожностью оборачивается на брошенные сапоги.
— А треклятым планом тут пара сапог предусмотрена?
— Кусты тут предусмотрены! — объявляет одноногий, глядя на Боба в нивелир и сверяясь с расстеленным на столе планом.
— Но не тревожься, вредители съедят твои сапоги задолго до того, как наступят сроки посадки.
— Сколько викарий Бленхейма смыслит в сроках посадки?
— Столько же, сколько я смыслю в обязанностях викария.
— А я — в жизни сельского джентльмена. — Герцог Мальборо обеспокоенно смотрит на полмили грязи и недостроенный дворец. — Но мы все должны учиться. Кроме Абигайль. Она и без того само совершенство.
Абигайль вознаграждает его скептическим взглядом и чашкой шоколада. Боб делает следующий осторожный шаг. Его бывший полковник, а ныне викарий Бленхейма, возвращается к карте, причудливо контрастирующей с унылой реальностью вокруг, скользит глазами по геометрической правильности будущего сада и останавливается на крохотной церковке и доме викария по соседству. Мальборо говорит:
— Из этой палатки мы поведём нашу последнюю кампанию. Мы уничтожим вредителей, которых привлечёт ядовитое амбре Бобовых сапог. Боб научится заботиться о растениях, Барнс научится заботиться о наших душах, я научусь бездельничать, Абигайль будет заботиться о нас всех.
— Должно выйти, — говорит Боб, — если сюда не явится мой братец.
— Он умер, — объявляет Мальборо. — А если он сюда явится, мы его застрелим. А если он всё равно выживет, мы отправим его в Каролину. Ибо, как мне сообщают, ты, Боб, не единственный из Шафто начал новую жизнь и подался в земледельцы.
Боб наконец подходит к палатке.
— Странный поворот судьбы, — бормочет он, — но справедливый.
— Это как?
— Правильно, что Джек, Джимми и Дэнни пашут землю после того, сколько они напахали в политике.
— Если ты собираешься так шутить, — говорит Барнс, — оставайся-ка лучше под дождём.
— Я снова их видел, Томба! Сразу как солнце взошло над морем, распогодилось, я поглядел на запад и увидел их, красные в рассветных лучах. Горы. Ждут нас, как печёные яблоки на противне.
Томба лежит ничком на мешке сухого лапника, который заменяет ему постель, как и другим батракам на плантации мистера Икхема. Спина его (не первый раз) исполосована бичом. Джимми Шафто вытаскивает из ведра мокрое тряпьё, выжимает и кладет Томбе на раны. Томба открывает рот, чтобы закричать, но не издаёт ни звука. Дэнни продолжает говорить, чтобы его отвлечь.
— Неделя быстрым шагом. Меньше, если украсть лошадей. Столько мы продержимся. А в горах полно дичи.
— Индейцев тоже полно, — говорит Томба.
— Томба! Глянь, как тебя разукрасили, и скажи, неужто индейцы хуже надсмотрщика.
— Хуже никого нет, — признаёт Томба. — Но я не смогу идти быстрым шагом семь дней.
— Ладно, дождёмся, пока рубцы заживут. Тогда и сбежим.
— Ребята, вы ничего не поняли. Тогда будет что-то ещё. Надсмотрщик знает, как сломить человека. Особенно чёрного. Сперва я не понимал, теперь вижу. Он со мною не так, как с другими. Гляньте на мою спину и скажите, что это не так.
Солнце бьёт в щели между брёвнами, стена напротив — в параллельных огненных полосах. Снаружи роется свинья, подкапывает их жилище, но её нельзя прогнать или съесть: свинья — гордость и отрада надсмотрщика. Издалека доносятся его крики:
— Джимми? Дэнни! Джимми? Дэнни! Куда вы запропастились, черти!
— Ухаживаем за товарищем, которого ты засёк до полусмерти, скотина, — бормочет Джимми.
— Вы у меня все станете красношеими, — повторяет Томба любимую присказку надсмотрщика. — Поработаете на солнышке и станете. Все, кроме негра — у него шея не покраснеет, пока хорошенько не отлупцуешь.
Все трое знают, что реднеками — красношеими — называют в этих краях белых батраков, потому что в поле шея загорает сильнее всего.
Он упирается руками и встаёт на четвереньки. Потом опускает голову, так что сбитые в жгуты чёрные волосы метут пол — у него плывёт перед глазами.
— Джимми? Дэнни! Джимми? Дэнни! Вы что, кормите своего ручного негра? — Надсмотрщик методом исключения вычислил, где они, и теперь идёт к хижине.
— Ты прав, — говорит Томба. — Он решил меня сегодня доконать. Пора распаковывать узлы.
— Значит, распаковываем, — говорит Дэнни.
Он разрывает мешок, на котором перед тем лежал. Оттуда вываливается длинный свёрток. Джимми быстро сдёргивает верёвки, и они с Дэнни вдвоём принимаются за работу: Дэнни держит свёрток на руках, Джимми разматывает холстину. Томба хлопает рукой по стене хижины, ища, за что уцепиться, и встаёт.
— Их здесь нет, масса! — кричит он. — Здесь нет никого, кроме бедного Томбы!
— Врёшь, скотина! — Надсмотрщик рукояткой бича распахивает дверь. Он застывает в дверном проёме, ничего не видя после яркого света. Однако он слышит неожиданный звук извлекаемых из ножен слабоизогнутых клинков: длинного и короткого. Возможно, даже различает непривычные для Каролины отблески солнца на узорчатой стали.
— Только не говори, что сделаешь из нас красношеих, — говорит Дэнни. — Ты ведь с этим пришёл?
— Что?! За работу, дармоеды! Не то разукрашу вас почище Томбы!
Надсмотрщик входит в хижину и заносит бич для удара, но опустить не успевает: булатный клинок рассекает воздух рядом с его ухом, ампутированная плеть падает на земляной пол. Томба, пошатываясь, выходит наружу и закрывает дверь. Он щурится на несколько акров земли; Томба знает, что она красная, но видит её серой, потому что мир перед его глазами сделался чёрно-белым. За полем — большой белый дом. Батраки долбят землю мотыгами. Надсмотрщик за спиною Томбы непривычно тих. Может, его глаза привыкли к темноте, и он понял, что заперт в тесном пространстве с двумя разъярёнными самураями.
— Шея краснеет не только от солнца, — замечает Дэнни. — И вот как это делают в Нагасаки!
Следует быстрая череда звуков, которых Томба не слышал давно, но прекрасно помнит. Кровь течёт из-под стены в ямку, вырытую свиньёй надсмотрщика. Привлечённая запахом, свинья подходит, нюхает и начинает лакать.
Джимми и Дэнни выбегают из хижины. Дэнни вытирает клинок о штанину и прячет в ножны. Джимми кричит другим батракам:
— Сегодня у вас выходной! А когда мистер Икхем вернётся из Чарльстона и спросит, как так вышло, скажите, что это сделали красношеие ронины! И что мы ушли туда!
Он остриём вакидзаси указывает на дикий запад. Потом убирает меч в ножны и поворачивается к товарищам:
— В горы, ребята.
Уилл Комсток, граф Лоствителский, опасался, что их застигнет туман. Туманы гуляют по вересковым пустошам, как привидения по нехорошему дому. И впрямь, раз или два путников накрывает сплошной пеленой. Тогда Уилл требует остановиться и ждать, пока просветлеет, чтобы не сбиться с дороги. Даниель нервничает, что ван Крйк потеряет терпение и отплывёт без него. Однако к полудню свежий северный ветер уносит туман и гонит путешественников вниз по долине к морю. Оно уже различимо вдали, серо-зелёное, испещрённое пятнами солнца и тенью облаков.
Местность разрезана каменными оградами на куски такой неправильной формы, как будто её собрали из осколков других планет. На склонах вересковой пустоши стены извилистые и зияют дырами. Позже, в долине, путники проезжают через рощицы чахлых дубов. Деревья ростом не выше Даниеля; они цепляются за каменистую почву, как шерсть на овце, и, несмотря на позднюю осень, упрямо не расстаются с листьями. Стены здесь прямые и прочные, мох на них кишит жизнью.
Из такого леска путники выезжают на мглистую низину, где косматые, смоляно-чёрные коровы безуспешно пихаются боками. Дорога идёт вдоль реки, бегущей с вересковой пустоши. Чуть дальше она замедляет течение и расширяется, образуя губу. Там ждёт шлюпка, чтобы доставить Даниеля на «Минерву», которая стоит где-то неподалёку, готовая отплыть в Опорто и оттуда в Бостон.
Однако путешественники из Лондона ехали с графом Лоствителским и Томасом Ньюкоменом не для того, чтобы пялиться на шлюпки и на коров. На выезде из последней мокрой рощицы Даниель Уотерхауз, Норман Орни и Питер Хокстон примечают в долине кое-какие новшества. Сразу за прибрежной полосой склон полого идёт вверх примерно на расстояние полёта стрелы, дальше начинается скальный обрыв. Всякий, даже не поклонник технологических искусств, сразу догадался бы, что из основания обрыва много поколений добывают уголь. По всему берегу до самой воды видны следы угольных тележек. В целом всё довольно типично для небольшой шахты, которую разрабатывают, пока не дойдут до уровня грунтовых вод, а потом бросают.
Недалеко от обрыва на плоском скальном выступе торчит нечто, как будто собранное из остатков разводных мостов и осадных машин. Две отдельно стоящих кирпичных стены разделены промежутком ярда в четыре шириной, заполненным конструкцией из чёрных брусьев, напомнившей Даниелю виселицу. На брусьях держатся платформы, доски и механизмы, назначение которых сложно понять, даже когда подъезжаешь ближе. От сооружения идут шипение и глухие удары — так могло бы биться сердце умирающего великана. Однако великан не умирает, сердце его бьётся мерно. С каждым ударом слышится звук бегущей воды. Слух может различить, как она течёт по зигзагообразному деревянному жёлобу и выплёскивается на берег, где уже пробила небольшое русло до самой прибойной полосы.
— Грунтовая вода, поднятая из шахты машиной мистера Ньюкомена, — объявляет Лоствител. Пояснение совершенно излишнее: трое гостей для того и прибыли из Лондона, чтобы увидеть машину. Однако Лоствителу важно произнести эти слова, как пастору на церемонии, провозглашающему: «Я объявляю вас мужем и женой».
Сатурну и Орни не терпится залезть в недра машины и подробно разобраться в её устройстве. Даниель вместе с ними поднимается на дощатую платформу, с которой видна почти вся долина. Здесь он останавливается и смотрит по сторонам. Это последний случай побыть в одиночестве до самого Массачусетса. Теперь Даниель видит «Минерву» — она стоит на якоре в нескольких милях от берега, там, где речная губа открывается в море. Команда шлюпки уже разглядела Даниеля в подзорную трубу и теперь гребёт прямо к нему, набирая скорость, чтобы зарыться килем в мягкий песок, куда машина выплёскивает грунтовую воду.
Над головой Даниеля потрясает кулаком великанья рука: коромысло из грубых досок, соединённых железными скобами, которые наверняка выкованы где-то по соседству. От него отходит исполинская цепь: звенья размером с человеческую берцовую кость соединены шплинтами чуть побольше медвежьего когтя. В представлении мистера Ньюкомена они должны быть одинаковыми, но на самом деле одни звенья чуть больше, другие чуть меньше. Впрочем, отклонения усредняются, когда цепь исчезает за горизонтом деревянной дуги, завершающей коромысло. Цепь прикреплена к поршню, ходящему в вертикальном цилиндре диаметром с шахтный колодец. Поршень сверху обмотан паклей, на ней уплотнительное кольцо, удерживаемое муфтами. Довольно много пара вырывается наружу, но основная часть остаётся, где положено. Противоположный конец коромысла соединён со стержнем из деревянных брусьев, схваченных железными обручами. Стержень ныряет под землю и приводит в действие чавкающий механизм, который Даниелю не виден. В сравнении со всем этим мозг машины мал и едва заметен: человек, стоящий на платформе этажом ниже Даниеля в окружении различного рода рычагов. Он по мере надобности снабжает машину информацией. Сейчас такой надобности нет, и он снабжает информацией Сатурна и Орни.
Платформа насквозь мокрая, но тёплая: на ней оседает выпущенный пар. Даниель позволяет машине дышать себе в затылок, а сам принимается обозревать другие творения её создателей. Он собирается черкнуть письмо Элизе, рассказать, на что пошёл капитал, который она и остальные инвесторы доверили Лоствителу и Ньюкомену. Мистер Орни доставит письмо по адресу. Разумеется, Орни расскажет гораздо больше. Он человек деловой и приметит многое из того, чего Даниелю не увидеть. Орни без размышлений будет понятно, что интересно и что неинтересно Элизе. Он и сам вложил немного денег в проект; если ему понравится увиденное, он посоветует лондонским собратьям сделать то же самое.
Так что Даниелю нет нужды притворяться, будто он смотрит на затею острым взглядом дельца. Он пытается увидеть её своими глазами: глазами натурфилософа. Поэтому его внимание привлекает экспериментальный аспект, то есть неудачи. На земле вокруг валяются обломки Ньюкоменовых паровых котлов. Естественная форма для котла — шар. Зная это, Ньюкомен учился делать большие сферические ёмкости из железа. Как черновая ученическая тетрадь пестрит, страница за страницей, перечёркнутыми выкладками, так здешний берег хранит несмываемую летопись всех прошлых идей Ньюкомена и зримые свидетельства того, в чём именно и насколько безнадёжно они оказались несостоятельны. Ньюкомен не может выковать из железной заготовки огромную бесшовную сферу, поэтому должен склёпывать её из отдельных гнутых листов.
Пятьдесят лет назад Гук собрал искры, выбитые из стали, положил под микроскоп и показал Даниелю, что на самом деле это шарики блестящего металла, вроде железных планет. Даниель думал, что они сплошные, пока не увидел, что некоторые разорваны внутренним давлением. Искры — не капли, а полые пузырьки расплавленной стали, которые разлетелись и застыли. Лопнувшие немного походили на скрюченные пальцы, немного — на выброшенные морем коряги. Одни неудачные котлы мистера Ньюкомена выглядят, как развороченные искры, что не так с другими — менее очевидно. Они лежат, наполовину уйдя в грунт, словно упавшие с неба метеориты.
Из-под земли появляются рудокопы, говорящие на языке, которого Даниель никогда прежде не слышал: полдюжины корнуолльцев в мокрой чёрной одежде. По спотыкающейся походке видно, что ноги у них промёрзли насквозь и что люди эти работали долго и тяжело. Они берут корзины и усаживаются перед единственным котлом в долине, который и впрямь работает: тем, что приводит в движение машину. Он окружён кирпичной кладкой с отверстием в основании, чтобы подкладывать уголь. Рудокопы стаскивают башмаки и мокрые носки, протягивают ноги к огню, достают из корзин огромные пироги и начинают жадно жевать. Лица у рудокопов чёрные от угольной пыли, гораздо чернее, чем у Даппы. Глаза белые, как звёзды. Одна пара глаз примечает Даниеля; остальные рудокопы тоже поднимают голову. В какой-то миг Даниель смотрит на них, а они — на него, силясь угадать, кто этот странный гость. Каким он им представляется? На нём длинный шерстяной плащ и вязаная матросская шапочка. Он начал отпускать бороду. Даниель высится над рудокопами в клубах пара. Интересно, понимают ли корнуолльцы, что сидят вокруг адской машины? Он приходит к выводу, что они, вероятно, не глупее других, и отлично знают, что котёл может взорваться, но смирились с этой мыслью и готовы принять её в свою повседневную жизнь в обмен на относительный достаток. Точно так же матрос поднимается на корабль, зная, что тот может утонуть. Даниель подозревает, что в грядущие годы служители технологических искусств ещё не раз поставят перед людьми такой выбор.
Всё началось с того, что к нему вошёл волшебник, и теперь заканчивается тем, что на машине стоит волшебник нового типа. Глядя вниз на паровой котёл, волшебник чувствует себя ангелом или демоном, смотрящим на Землю с Полярной звезды. Наученный прошлыми ошибками, мистер Ньюкомен нашёл определённый метод. В его шедевре швы и ряды клёпок, соединяющие гнутые листы между собой, расходятся от макушки, как линии долгот. Под котлом бушует огонь, внутри пар под таким давлением, что не выдержи одна клёпка, Даниеля (как когда-то Дрейка) взорвёт к Богу в рай. Однако этого не происходит. Пар исправно качает воду, а излишки тепла согревают рудокопов. Пока всё работает, как задумано. Когда-нибудь Система даст сбой из-за погрешностей, которые вкрались в неё, несмотря на все усилия Каролины и Даниеля. Может быть, тогда потребуются волшебники нового рода. Но — может быть, потому, что он стар, и потому, что его ждёт шлюпка — остаётся признать, что какая-никакая система, пусть ущербная и обречённая, лучше, чем вечное барахтанье в ядовитом приливе ртути, из которого всё родилось.
Даниель завершил своё дело.
— Я отправляюсь домой, — говорит он.