Глава 27 В которой вновь же говорится о любви

Муж любит жену до тех пор, пока не полюбит другую женщину. Жена любит мужа до гроба, а потом до гроба другого мужа.

…наблюдение, сделанное неким Зигмундом Небожским, потомственным мастером гробовых дел.

Пропажу супруги княжич Гурцеев заметил, признаться, не сразу, но на то имелись причины веские. Во-первых, он был занят и на сей раз даже делами государственными, во-вторых, явившись домой поздно, решил Аглаюшку не беспокоить.

В последнее время она сделалась до крайности капризна.

Нет, оно понятно, что ведьма и характер, но как-то раньше этот самый характер не так был выражен. И ведь не скажешь же, что скандалит. Отнюдь. Просто уставится своими глазищами этак, с упреком, и от взгляда ее, тоски полного, охота сквозь землю провалиться.

Совесть опять же.

Хотя… что тут такого-то? Подумаешь, задержался… в клубе актриски? А кого еще в клуб пускать? Не приличных же женщин! Приличным женщинам надлежит дома сидеть и этим самым домом заниматься, а еще не задавать мужьям неудобных вопросов.

Впрочем, спрашивать она тоже не спрашивала, только мнилось — незачем. Все-то сама видит, все-то понимает, и оттого… оттого появлялись нехорошие мыслишки, что поторопился Гурцеев с женитьбою. Надо было папеньку слушать, который советовал погодить годик-другой.

Он бы и погодил.

Но ведь влюбился!

Вот честное слово, влюбился, как только увидел её на том музыкальном вечере, куда и идти-то не хотел, но папенька настоял, мол, самое оно время начать по детским балам прогуливаться да приглядывать себе невесту. Ведьм с пятнадцати лет вывозить начинают, аккурат хватит времени и знакомство свести, и с Ковеном сговориться, уж коли глянется которая. И очаровать, само собою.

Кто ж знал, что так выйдет?

Гурцеев стянул перчатки, понюхал, поморщился… запах женских духов привязался намертво. Пусть даже и не изменял он супруге, но вот актриски так и вились, так и норовили на колени примоститься, смеясь, шуткуя. Не гонять же их было? В клубе бы не поняли.

Он и так после свадьбы, женою очарованный, три встречи пропустил. Пропустил бы и больше, получивши после отставку, когда б не Яшка, верный приятель, который не допустил совершиться непоправимому. Явился лично. Раскланялся с Аглаюшкой да и забрал Гурцеева.

Сказал еще:

— Твоя жена от тебя никуда не денется.

И эта простая мысль успокоила.

Верно.

Жена.

Перед богами и людьми. Сама клятву давала, добровольно, и услышана была, и стало быть…

Он скинул фрак и сам снял запонки, отправивши их на туалетный столик. Ослабил галстук, упал в кресло, ноги вытянув… и ведь завтра придется опять глядеться в эти вот исполненные печали глаза.

А ведь он хороший муж!

Актриски — это так, баловство, никто-то их всерьез не принимает. И ей негоже на такие пустяки обижаться. Он-то для Аглаюшки ничего не жалеет! Шубу вон купил. И еще присмотрел один браслетик из розового жемчуга, но повод нужен… или нет?

Правда…

Отчего-то к драгоценностям она проявляла несвойственное женщинам равнодушие, и подарки принимала так, что Гурцеев себя чувствовал еще более виноватым, чем прежде. И…

Он вздохнул.

Глупости все.

Просто молодая, непривычная, может, ей вовсе неудобно сразу и княжною быть? Аглаюшка-то происхождения простого, он узнавал. И еще удивился, потому как невозможно было представить, чтобы утонченная эта женщина и вправду из селянок вышла.

Папеньке, правда, говорить не стал.

Ни к чему оно.

Ведьма? Как есть. И силы немалой. Это он сразу ощутил, еще там, в храме, а после и вовсе… правда, в последнее время этой силы словно бы поубавилось. Он даже к Верховной обратился, а она ему присоветовала… насоветовала.

Какая живопись?

Сразу не стоило слушать, но нет же, хотелось угодить. И талант опять же… наставник хвалил, правда, Гурцееву эти похвалы одновременно и лестны были, и ревность будили, все мерещилось, что этот кривоносый старик смотрит на Аглаюшку вовсе не как на ученицу.

Оттого и отослал.

А учиться… в Академию художественную… был он в той Академии, знает, чему и как они там учатся. Не бывать такому! И вовсе, не гоже это, чтобы княгинюшка время свое драгоценное на пустое тратила. И репутации семейной ущерб причиняла.

Про художников вон тоже много всякого сказывают.

А потому запретил.

Взял и запретил.

Муж он или как?

Вот именно, что муж! И сам разберется, что с семьею своей, что с женой.

С этой успокоительной мыслью Гурцеев и уснул. А проснувшись, понял, что к завтраку опоздал, и это вновь же не прибавило хорошего настроения. Но ничего. Он умылся, позволил облачить себя в простое домашнее платье — ради супруги можно было и потерпеть денек дома — и тогда уж спустился в трапезную. Завтракал в одиночестве, хотя прежде Аглаюшка все же спускалась, составляя супругу компанию.

Видать, крепко обиделась.

Надо будет за шубой послать.

Или все-таки браслетом тем? Правда, за него просили двести золотых, а Гурцеев в нынешнем месяце поиздержался, но ради Аглаи…

Браслет доставили к полудню, аккурат перед обедом, и откинув бархатную крышечку, Гурцеев убедился, что жемчуг все так же округл и гладок, а золото — золотисто. Застежка же змейкою поблескивала рубиновыми очами.

Понравится ли?

Или…

В покоях супруги было пусто. И в саду.

И…

Трапезу накрыли на одного.

— А где Аглая? — поинтересовался Гурцеев, переступивши через гордость, ибо не пристало князю показывать себя перед слугами несведущим.

Домоправитель же поклон отвесил и ответил, как почудилось, с немалою издевкой:

— Отбыли. Еще вчерашнего дня.

Гурцееву показалось даже, что он ослышался. Отбыли? Куда отбыли? И еще вчерашнего дня… и…

— Велели передать, что по просьбе Ковена.

— Ковена? — глупо переспросил Гурцеев.

— Так точно. Как дело завершат, так сразу вернутся…

Почему-то Гурцеев в это не поверил.

Дело?

Какое дело?

Ковена? Нет, в контракте, им подписанном, имелся пункт… кажется, имелся… Гурцеев не очень-то в контракт вчитывался. Тогда-то ему хотелось одного: поскорее воссоединиться со своею Аглаюшкой, а бумаги… что ему до бумаг, когда сердце из груди рвется и того гляди выскочит? Или рассыплется, то ли от любви, то ли от ревности.

Бумаги все одно папенькин поверенный читал. И раз счел годными для подписи, то так оно и есть.

Но…

— Как… — он ощутил себя несчастным.

И растерянным.

Он тут, стало быть, браслет покупает, хотя придется папеньке писать и виниться, чтоб содержание прислал, а она… отбыла.

По делам Ковена.

Еще вчера.

И разрешения не спросила! Разве возможно, чтобы так оно? Чтобы жена и без разрешения куда-то там отбыла, пусть бы и по делам Ковена.

— А… куда, к слову? — только и сумел выдавить Гурцеев. Померещилось вдруг в глазах верного старого — явно папеньке наушничает, и отправить бы его в отставку, да не Гурцеевым он был назначен — слуги нечто этакое, то ли упрек, то ли насмешка, то ли все сразу.

— Не имею чести знать, — он согнулся в поклоне.

— А кто имеет?

— Думаю, вам следует обратиться к ведьмам, — уголки губ домоправителя дрогнули.

Точно, насмехается, скотина этакая… над хозяйским горем насмехается! И тут же кольнуло в груди. А ну как не вернут? В контакте имелось что-то такое, про невыполненные обязательства. Но разве ж Гурцеев их не выполнил?

Покои у жены есть.

И гардеробная. И девки ей прислуживают…

Девки!

Вот кто знать должен! И… бегать людям солидным негоже, а потому Гурцеев изо всех сил себя сдерживал. И лицо сохранить старался. Не хватало, чтобы слухи пошли… а ведь пойдут.

Обязательно пойдут.

И думать нечего.

И… что говорить станут?

Что княжна Гурцеева куда-то там отправилась. С ведьмами. И… и куда? Для чего? С кем она там время проводить будет? Уж не с новым ли женихом… нет, за ведьмами не случалось, чтобы браки разрывали, но как знать… темная дурная ревность затопила, мешая и думать, и дышать. И потому девку, что под руку подвернулась, Гурцеев схватил за горло да тряхнул.

— Где?! — голос его прокатился по дому.

Девка вяло затрепыхалась, забормотала что-то. Дура!

И он дурак, ведьме поверил!

А ведь любил. Как есть любил! Вон, из клуба мало что не выгнали! И ныне-то посмеиваются, что он актрисок сторонится, что… они-то на все согласные и веселые. И не смотрят так, что сквозь землю провалиться охота.

И…

Девку Гурцеев отпустил. Не хватало еще после с папенькою за несдержанность свою объясняться. Та всхлипнула да сползла по стеночке, дрожа, закрывая голову руками. Будто есть до нее кому-то дело…

— Куда уехала? — рявкнул он на ключницу, что сунулась было к девке. Та же, вместо ответа, лишь губы поджала и глянула… а ведь тоже от папеньки досталась вместе с домом.

Гнать всех надо бы!

Но погонишь и… папенька осерчает, перестанет деньгами способствовать.

— Госпожа просили передать, что вернутся, как исполнят свой долг перед Ковеном, — произнесла ключница сухо. — И что возможности отказаться ей не предоставили. Что принесенная ею клятва…

Клятва!

Конечно! Его дорогую девочку заморочили треклятые ведьмы! Клятвой опутали, обманули. Заставили! Эта мысль принесла несказанное облегчение.

Гурцеев махнул рукой.

Он… он отправится к Верховной немедля. Пусть возвращает жену. В конце концов, каково бы ни было их дело, найдется другая ведьма, которая его исполнит. Ибо не дело это, княжне Гурцеевой, чужими делами заниматься.

Именно так.

И все будет как прежде. Но браслет он велел отослать обратно. Во-первых, дарить его было некому. Во-вторых… могла бы и предупредить. Тогда бы он сразу с Верховной сговорился.

В общем, не заслужила.


За окном сгущались сумерки, бледно-лиловые, они казались Стасе прозрачными. Они меняли весь мир, делая его каким-то невыразимо хрупким, будто она, Стася, оказалась вдруг внутри огромного аметиста.

— Несколько дней Ладушка молчала. Просто молчала. Ходила по дому, трогала вещи. Слуги ее опасались, и чуя их опасения, я отослал многих. Хотя… и до того дня у меня осталась едва ли треть. Дом был велик, да, но так уж вышло, что к Ладушкиному возвращению он опустел. Многие комнаты я уже тогда закрыл, ибо не видел в них нужды. Я стал отшельником, и обитал большею частью в своей башне.

В сумерках сад загорается огнями.

Робкий нежный свет.

Волшебство, пусть и без магии, но ничуть не менее настоящее.

— На третий или на четвертый даже Ладушка пришла ко мне в лабораторию, спросила, можно ли. И я сказал, что это её дом. Весь. И ей можно быть там, где ей хочется. Мы говорили. Сперва о погоде. И о книгах, которые я не читал, а ей приходилось, поскольку нельзя не читать книг, о которых говорят в свете. Хотя я видел, что ей это было не интересно. Поэтому и сменил тему. Я показал, над чем работаю. Спросил… сперва одно, потом другое. И она ожила.

Стася смотрит в окно. Ей кажется, что именно туда и стоит смотреть, что Евдоким Афанасьевич не из тех людей, которым легко вот так делиться прошлым.

И показывать свою слабость.

А потому… огоньки местные — это даже не светлячки, Стася пыталась их поймать, и у нее даже получилось, но искра на ладони истаяла. От этого Стасе стало неимоверно грустно, и совестно тоже, будто бы она взяла и прикосновением своим убила чудо.

Поэтому теперь она предпочитала смотреть со стороны.

— Слово за слово… я не узнавал свою дочь. Куда подевалась та, что когда-то спорила со мной? Порой злилась, топала ногами, могла и высказаться так, как не подобает высказываться боярышне. Теперь она словно боялась произнести лишнее слово. Постоянно переспрашивала, то и дело замолкала… уходила. И возвращалась.

— Тот лес…

— Был сотворен ею. Вернее, не столько сотворен, ведьмы часто не делают что-то специально, скорее уж совпало. Ладочка была крови Волковых, а земли эти прочно связаны с моим родом, и не только владением, но и силой, божьим даром, божьим словом. Вот и откликнулись они на невысказанное.

Всякий раз огоньки светили иначе. Порой тускло, словно не хватало у них сил пробиться сквозь туман, а другую ночь — ярко, так, что становилось светло, едва ли не как днем.

Они мерцали.

Переливались.

Складывались узорами неизвестных созвездий.

Стася отвернулась от окна.

— Ее муж её… бил?

— Если бы… он любил её. Я знаю. И душил этой вот любовью. Он решил, что лучше знает, как ей жить. Нет, он не хотел ей зла, напротив, силился защитить и даже от себя самой. Он боялся, что занятия наукой пойдут во вред ей и детям, которых еще не было, но ведь будут же. Да и вовсе, не дело это женщины силу тратить попусту. Вот и стал ей внушать, что ничего-то она не понимает, что суждения её пусты, глупы и наивны, что я, говоря о её таланте, льстил или просто был по-отечески слеп.

Евдоким Афанасьевич замолчал.

А Стася услышала перезвон. Легкий такой, будто хрустальные крылья дрожат.

— Он был искренен в своем желании. И Ладушка запуталась. Она не знала, кому верить и верить ли вовсе. Она сомневалась во мне. И в себе. И… уходила из дому. Гуляла. Возвращалась. Вновь уходила.

И вновь возвращалась.

— Первой мне написала супруга. Выражала беспокойство, что Ладушка чересчур уж загостилась. Мой ответ… пожалуй, был более резок, чем следовало бы.

— Он за ней приехал?

— Приехал, — согласился Евдоким Афанасьевич. — Сперва написал вежливое письмо, напоминая, что ныне он один властен над своей женой, что отвечает за неё перед Богами и Государем.

— А вы?

— Я напомнил ему, что Ладушка ведьма, а стало быть, «Домострой» не под неё писан.

Слово резануло.

Заставило поежиться.

Домострой? По-настоящему? Или…

— И она вольна поступать так, как ей хочется. Знаю, он писал и ей. Сперва, надо полагать, уговаривал. И она выходила расстроенная, то и дело порывалась ехать, но тут же меняла решение. Исчезала в лесу, порой на несколько дней, и возвращалась успокоившись. Но получала новые письма…

Евдоким Афанасьевич покачал головой.

— Получал и я. От супруги, что взывала к моему разуму, обвиняла в черствости, во… многом. Признаюсь, эта женщина, которую я некогда любил, в конце концов, вывела меня из равновесия. И отвечал я довольно-таки резко, а заодно уж напомнил, что вполне способен не только содержание её урезать, но и вовсе призвать к себе. Ибо жена да пребудет при муже своем.

Голос его гулкий наполнил комнату.

— Писала мне и Береника. Она была умнее. Уговаривала помириться с князем, который Государю родным племянником приходился. Мол, Ладушка по молодости чудит, что не дело потакать ей в её глупостях, что когда родятся дети, тогда-то и забудет она обо всем, кроме семьи. Муж её любит, а что еще надо? И потому следует проявить строгость для её же благо.

— Но вы не проявили?

— Любовь… — Евдоким Афанасьевич смутился. Ему-то, такому серьезному мужчине, о любви говорить было как-то не с руки. Он и за бороду себя дернул, ущипнул меховой рукав шубы, но продолжил. — Любовь бывает разной. Одна дает крылья. Другая их ломает. Любовью изуродовать можно куда сильнее, чем ненавистью, ибо она сама уже полагает, будто бы тот, кто любит, не причинит вреда.

Причинит.

И не то чтобы Стася на собственном опыте знала. Опыта-то у нее никакого, но вот…

— Егорьев появился на излете осени. Прибыл без предупреждения, верно, опасаясь, что я спрячу Ладушку, отошлю её… может, так бы оно и вышло, ибо земля, повторюсь, наша была. Да, я мог бы скрыть Ладушку так, что ни он, ни вся Гильдия мажеская с Ковеном вместе не сыскали бы.

— Но не стали?

— Не стал. Не ради него или их, но ради самой Лады. Что это за жизнь, когда прятаться надо? Нет, я иного желал.

Евдоким Афанасьевич прошелся по комнате, постукивая посохом, и на каждый удар дом отзывался, вздрагивая каменным телом своим.

— Он полагал себя сильным, позабывши, что Волковы из тех, из старых родов, которые Государя и кровь его приняли, ибо видели это правильным для всей земли беловодской, а не склонились перед силой его, — и вновь же голос его гудел колоколом. — Мальчишка. Наглец. Уверенный, что все-то в его власти… здесь, пожалуй, он впервые понял, что не так уж он и велик.

Призрачные пальцы сжали навершие посоха так, что тот вдруг обрел плотность. И показалось, что еще немного, и Евдоким Афанасьевич шагнет на каменные плиты, воплотившись единственно волей своей.

И древней силой.

— Он разозлился. Он уже был зол.

— А вы?

— И я, признаюсь. Что уж тут, но… Ладушка сказала, что желает встретиться с ним. И потому я дозволил этому… человеку, — он скривился, явно не желая произносить ненавистное имя. — Ступить на земли рода. Я принял его в доме, как полагается принять гостя. Я пригласил его за стол. И был вежлив.

— А он?

Глупые вопросы, но других у Стаси нет.

— И он, к его чести, проявил сдержанность, — Евдоким Афанасьевич остановился у окна. — Ведьмины огоньки… простой люд полагает, что это крохи ведьмовской силы, которую ведьма утратила или отпустила.

— А… так можно?

— Кто знает. Прежде мне это казалось досужим вымыслом, теперь… теперь я понимаю, что знания мои ничтожны и не позволяют с уверенностью судить… да ни о чем, — он махнул рукой и отер лицо, почти разрушив его. — Ладушка спустилась к ужину. И сидела молча. Егорьев разливался соловьем. Говорил, как ему тяжко без своей лебедушки, как опустел дом, как болит сердце, как… она молчала. И уже тогда я понял, что все пойдет не так, как он себе придумал.

Ведьмины огни подобрались к самому стеклу, они скатывались клубками искр и распадались, чтобы вновь сложиться удивительнейшим узором. Они завораживали танцем и звоном, будто звали Стасю, и она бы пошла. Наверняка, пошла бы… и пойдет.

Потом.

Позже.

— Он привез ей самоцветы. Целую шкатулку. Притирания какие-то. Краски для лица, будто моя дочь — гулящая женщина, которой надо лицо красить, — в голосе Евдокима Афанасьевича слышалось искреннее удивление. И столь же искреннее возмущение. — Ленты, бусины, глупости, к которым она и в девичестве-то равнодушна была… а она… она молча встала и ушла, чтобы вернуться с «Вестником магии», который и швырнула ему в лицо. Сказала, что если её идеи были столь глупы, то отчего Егорьев не постеснялся выдать за собственные?

Стася приложила ладонь к стеклу.

— Я и сам не знал, каюсь. Она… ни словом ведь. Ладушка читала эти журналы… прежде читала, и опять вот начала. У меня имелась подборка, присылали по просьбе… вот… — Евдоким Афанасьевич тяжко вздохнул. — Порой… потом уже… когда все случилось, я думал, что, возможно, не был так и прав. Что стоило бы поступить так, как советовали они, что супруга, что Береника. Надо было убедить Ладушку, уверить, отослать с мужем. Что… только тут, — он хлопнул себя по груди. — Тут не давало покоя. Понимаешь?

— Да.

Наверное.

У нее, Стаси, никогда-то особого выбора не было. И не потому, что не оставляли, наверное, если бы она тогда сказала, что хочет стать юристом или там бухгалтером, ей бы позволили.

Или остаться после учебы в Екатеринбурге.

Или…

Но в том и беда, что она не хотела.

Не знала, чего хочет.

А если бы знала? Наверняка знала? Хватило бы сил настоять на своем?

— Он разозлился?

— Скорее опечалился. А потом… потом стал говорить, что сделал это во благо, что слишком любит её, что не готов остаться один, и потому пытался защитить.

— Обокрав?

— Он сказал, что идеи спорны и он просто вынес их на всеобщее обсуждение. Что отзывы, полученные на ту статейку, нехороши, а если бы были хороши, он бы показал их Ладушке. Порадовал бы её…

— Имя ведь его стояло?

— Верно, — Евдоким Афанасьевич склонил голову. — Лада… спрашивала его, как будет, если она вернется. И… поняла, что по-прежнему. Да, Егорьев готов был обещать все, но… он бы нашел способ не сдержать слова. Убедил бы себя, что вновь же действует ей во благо, что…

…точно знает, как сделать её счастливой. А для этого можно и поступиться малостью. Сперва одной, потом другой, потом… потом, глядишь, и поступаться будет нечем.

А счастье?

Счастье — вот оно. Не нравится? Не его вина. Он ведь старался.

Искры прожгли стекло и ударились в ладонь, прошли под кожу.

— Ай, — Стася замотала рукой.

— Сила тебя признала, — кивнул Евдоким Афанасьевич с преважным видом. — Ты бы собрала её, глядишь, и сама прибавилась бы…

В чем именно Стася прибавилась бы, уточнять не стал.

— Когда Ладушка отказала, он разозлился. Потребовал, чтобы она исполнила долг и о клятве напомнил, перед богами. И она ему тоже… далее случилась обыкновенная ссора, верно, какие во многих семьях происходят. Он отбыл к себе, а Ладушка заперлась в своих покоях и не выходила несколько дней.

Что-то подсказывало Стасе, что на том дело не закончилось.

Загрузка...