ИСТОРИИ


Свидетель обветшания Вселенной

Александр Исаакович Левитин родился 24 сентября 1932 года в Ленинграде. Отец его был служащим Госстраха, мать преподавала физику в профтехучилище. В его роду не было душевнобольных. История этого человека настолько необычна сама по себе, что достоверность всего пережитого им не нуждается в подтверждении для того, чтобы оправдать факт появления этой статьи в печати. В моих глазах трагедия единицы ничуть не уступает в масштабе трагедии всеобщей, тем более при данных конкретных обстоятельствах трудно было бы определить границу, отделяя первое от второго.

Итак, в декабре 1949 года, будучи студентом первого курса ЛГУ Александр попадает в психиатрическую клинику с диагнозом «маниакально-депрессивный психоз», однако спустя два с половиной месяца диагноз признается ошибочным и заменяется на «острый невроз на почве переутомления». Левитин возвращается на факультет археологии и в 1956 году защищает диплом.

— Что же с вами произошло тогда, в декабре 49-го?

— 10 декабря я проснулся от странного ощущения: мне показалось, что произошел взрыв, но не то чтобы сотрясение и звуковой удар, а наоборот, внезапное сжатие, я бы сказал — взрыв вовнутрь. Будто некто одновременно выключил радио и потушил свет. Что-то странное было в воздухе, позднее это напомнило мне мерные хлопья на экране телевизора. В то же время было ясно, что, судя по запаху, в квартире внезапно испортились продукты. Не умея связать между собой эти явления, я растерялся и в первую очередь почему-то по-

думал о газовой плите, о том, что отравился газом. Попытавшись подняться с постели, понял, что изменились не только освещение и запах. Двигаться было трудно, но это не было похоже на тяжесть в мышцах или затекшую поясницу: казалось, что мне изменили заодно чувство равновесия и ощущения, связанные с осязанием. Включив свет, я заметил, что пропорции предметов странным образом сместились (это похоже на чернение серебра, когда колечко словно стареет на глазах, но в конечном счёте понимаешь, что это искусственное старение). Положение было до того неестественным, что можно было принять всё за дурной сон, если бы не уверенность в том, что не сплю.

Сутки я не выходил из комнаты: был уверен в том, что сошёл с ума. Новое положение дел выглядело настолько угнетающе, что до сих пор удивляюсь, как удалось выжить. Теперь мне известно, что те немногие, кто по непонятным причинам остаются неподвластны «сдвигу», погибают. Это, кстати, можно проверить, статистика подтвердит: 10 декабря 49-го, 17 мая 71-го и 5 января 96-го — в эти дни количество внезапных смертей намного превысило обычный уровень.

— Вы считаете, что не осталось ни одного свидетеля, кроме вас?

— Мне не довелось познакомиться ни с одним человеком, способным подтвердить то, что я вам рассказываю. Было несколько умалишённых, которые говорили вслух о вещах, подобных тому, что я испытал, но, во-первых, эти несчастные так и не выкарабкались, а во-вторых, нет никакой уверенности в том, что они пережили то же, что и я.

Надо добавить, что окружающие вообще производили на меня скверное впечатление — помню, когда я впервые увидал человека, испугался до крика.

— И всё же, что такое «сдвиг»? Как вы можете охарактеризовать переживания человека, который избежал «сдвига» и получил возможность увидеть происшедшее со стороны?

— Единственная аналогия, которую я теперь могу предложить, — состояние человека под воздействием ЛСД, только ЛСД расширяет восприятие, а моё собственное сузилось до такой степени, что реальность казалась кошмаром. Кроме того, действие препарата когда-нибудь кончается. Вообще эта аналогия уместна только в отношении степени «сдвига», в этом я убедился, когда сам принял ЛСД, ещё в России. Честно говоря, до 1971 года мне в голову не приходила идея «сдвига», все было совершенно ясно: я заболел и выздоровел, хотя в действительности «выздоровление» моё случилось только потому, что я перестал оповещать врачей об истинном положении дел. Кроме того, я привык. Наверное, это может показаться чудовищным, но подобное лишь подтверждает мою «нормальность»: сумасшедший не способен вернуться надолго к нормальному восприятию (за редким исключением), и в большинстве случаев он отлично понимает, что происходило с ним во время кризиса. Я же прожил все эти годы, твердо зная, но поначалу увиливая от признания прежде всего самому себе: в то утро мир изменился, а я остался прежним. Ни тело, ни физические способности, а только сознание и память. Я помнил, каким мир был «до того», и каким он сделался «после».

— Насколько я понимаю, ваши «инаковость», «несдвигаемость» сразу поставили вас в особое положение?

— Мне пришлось притворяться — перед своими товарищами-студентами, сослуживцами, друзьями, которые как-то постепенно сделались «бывшими», и, наконец, перед самим собой. 7 мая 1971 года стало ясно, что «сдвиг» — явление периодическое, и, хотя после этого я продолжал врать другим, у меня не оставалось более возможности обманывать себя. На сей раз адаптация произошла быстрее и была не настолько болезненна. Убедив себя в том, что это не рецидив безумия, я получил возможность взглянуть на происшедшее с другой стороны. Прежде всего, я ученый и должен был (увы, не в интересах науки, а только в своих собственных интересах) заняться исследованиями, хотя бы для того, чтобы достичь твердой уверенности. В конечном итоге мне не удалось добыть ничего, кроме косвенных доказательств — вроде того, что в дни «сдвига» умирает больше людей. Зато я сумел определить основные показатели «сдвига» — изменение эталонов времени, расстояния и массы: килограмм тяжелеет, сантиметр растет, минута сокращается. Сперва я думал, что это мои субъективные ощущения, но позже убедился в обратном. Сумасшествие не принимает в расчет законов физики. Я был здоров.

Нужно уточнить, что меняется не только сенсорное восприятие, я замечаю тысячи несоответствий, которые, однако, без всякого напряжения воплощаются привычными элементами новой картины. Люди, например, стали гораздо многословнее по сравнению с 1949 годом, им стоит гораздо больших усилий придерживаться определенной линии разговора, они тратят вдвое больше слов, и слова эти означают вдвое меньше, вдруг они сбиваются на явную бессмыслицу. Мне кажется, это станет ясно любому, стоит только попытаться проследить внимательно за течением посторонней беседы. Да и я уже не могу вспомнить достоверно, каким образом рассуждал в семьдесят первом, ведь мышление, несомненно, зависит от языка по принципу обратной связи, а язык с тех пор оплошал.

Эмоционально мы тоже проигрываем по сравнению с нами прежними. Я догадываюсь, что моё поведение и манера выражаться иногда выглядят необычно: я сохраняю своего рода отпечаток памяти, негатив, на поверхности которого неразличимы детали, но составить впечатление о композиции целого вполне возможно. Наверное, полной адаптации не происходит вовсе.

— И по этой причине вы стараетесь не привлекать к себе внимания? Вы пытались рассказать о том, что с вами происходит кому-нибудь, кроме меня?

— По этой причине большую часть своей жизни я провёл в одиночестве. Пытался ли я? Да, конечно. Понимая, что мой рассказ способен вызвать определенно негативную реакцию, я говорил об этом всего несколько раз в присутствии людей, которым доверял безоговорочно. Однажды моё описание «сдвига» приняли за метафору, попытку философскую или, скорее, поэтическую. Впоследствии я даже опубликовал статью в научном журнале, статью о возможности «сдвига», не указывая, естественно, источника информации. Позже я охладел к возможности просветить окружающих в отношении реального положения вещей. Немногочисленные друзья считали меня немного чудаковатым, а мне самому, несмотря на развитую способность к тому, что я мог бы назвать «сочувство-

ванием», они казались немного. ненастоящими, и даже неправдоподобными.

— Я думаю, у вас появилась масса социальных и бытовых проблем.

— Я предпочитал проводить время в археологических экспедициях. Парадоксально то, что я совершенно необъяснимым образом был способен притягивать к себе людей, сам того не желая. С другой стороны, в семидесятые годы я превратился в нелюдимого и, наверное, неприятного человека. В сочетании с крайней некоммуникабельностью мой магнетизм действовал на посторонних угнетающе. Мне даже приписывали снобизм, но в конце концов всё прощали по той причине, что я был специалистом очень высокого класса.

— У вас никогда не возникало желания обзавестись семьей?

— В 1976 году мне встретилась девушка, которая хоть и не стала женой, но всё же наши отношения продолжались целых восемь лет — я думаю, это было с её стороны настоящим подвижничеством. Впрочем, мы были похожи. До сих пор я не встретил ни одного человека, настолько похожего на меня. Иногда я задумывался о том, что может произойти с нами во время очередного «сдвига», особенно если мы в этот момент окажемся рядом.

— Подозреваю, что это сыграло не последнюю роль.

— …в моём решении оставить её. Вы совершенно правы.

— Скажите, по какой причине вы согласились дать это интервью? Ведь если бы мы встретились на десять лет раньше.

— Во-первых, я никогда сознательно не скрывал этой информации. После того как мне стало ясно, что сама по себе она не имеет ценности, в том числе и научной, я просто перестал говорить об этом вслух. Во-вторых… мне исполнилось шестьдесят шесть лет, семь из них я прожил в Хайфе, занимаясь исключительно научной деятель-

ностью, но не появляясь при этом «на людях». Я пишу в основном для англоязычных и русских журналов, изданы две монографии, не имеющие, впрочем, никакого отношения к предмету нашей беседы.

Короче говоря, я как бы стал забывать о том, что является на самом деле единственно важным. Последний «сдвиг» девяносто шестого года расставил всё по местам. Я понял, что следующего не переживу. Бессмысленно знать о «сдвиге», будучи не в силах его предотвратить, но так же бессмысленно не знать о нём вовсе. Будь я на вашем месте, мне бы такая информация дала не один повод для размышления. Если и есть основания для нашей сегодняшней встречи, то вот они: Вселенная ветшает на глазах, с этим ничего не поделаешь, но об этом можно знать или, по крайней мере, догадываться.

Саспенс

Этой историей я обязан Шаю Бен-Порату, израильскому издателю и поэту. Мы обедали в «Ар-Кафе» на бульваре Ротшильд и говорили о литературе беспокойного присутствия. Я отстаивал прагматичную точку зрения, заимствованную у китайских алхимиков, которую можно свести к тезису о балансе сил в организме (по случаю бегло пересказал даосскую теорию «трёх трупов»). Шай высказался в том духе, что, мол, в готических рассказах нас привлекает не ужасное само по себе, но та степень свободы, которая появляется в результате последующего «прорыва», не сам страх, но то, что «вокруг страха». Выход (пусть даже опосредованный, понарошку) за пределы безопасного пространства на время расширяет действительные границы пространства — видимого и осязаемого.

Я задумался над сказанным и в конце концов попросил привести пример, чтобы окончательно понять что он имеет в виду.

— Посмотрите на неё, — ответил Шай, указывая взглядом в сторону симпатичной секретарши, делившей столик с немолодым бизнесменом в очках, смутно напоминающим актёра Ника Нолти (судя по всему, он был её боссом), — и представьте, что за фасадом кукольной внешности скрывается чудовище.

— С лёгкостью, — ответил я, не задумываясь.

Шай бросил на меня взгляд, полный лукавой иронии, поправил очки (жест характерный для него, на мгновение сообщающий физиономии удивительно трогательное выражение) и продолжил:

— Однажды она появилась в приёмной частной адвокатской конторы и предложила свои услуги в качестве секретарши. На самом же деле её интересовал хозяин — преуспевающий адвокат. Она намерена его погубить.

Девушка, о которой шла речь, наклонилась к «адвокату» — на мой взгляд, слишком низко, чтобы придерживаться прежнего мнения о природе их отношений. Тем не менее, я решил поддержать игру:

— Тут требуется пояснение: скажем, предыдущая секретарша за несколько дней до этого умерла при таинственных обстоятельствах.

— Вы предпочитаете лёгкие пути, Дмитрий.

— И, кстати, должна быть какая-то разумная причина.

— Причина?

— Она решила его погубить, но почему? Шай сокрушённо покачал головой:

— «Почему?» — неуместный вопрос, коль скоро речь идёт о монстрах: мы не знаем, почему чудовище действует так или иначе, ведь его действия не подчиняются законам логики. Как только поймете, что речь идёт не о человеке, подобные вопросы перестанут вас волновать. Обратите внимание: с каким аппетитом она ест, как облизывает губы, глядя на партнера. Разве мы способны понять природу поступков этого существа?

В это мгновение секретарша оторвалась от тарелки, подняла голову и в упор взглянула на моего собеседника. Её взгляд был совершенно осмысленным, неожиданно жёстким и насмешливым, словно она слышала наш разговор с самого начала и теперь, глядя на моего оппонента, перебирала в уме способы умерщвления издателей. Я, откровенно говоря, несколько опешил, но Шай как ни в чём ни бывало продолжал:

— В первые же дни ей с лёгкостью удалось соблазнить своего работодателя, и теперь она медленно — по капле — выпивает его жизнь. В течение года этот человек состарится так, что друзья перестанут его узнавать на улице, а ещё через год он умрёт от какой-нибудь распространённой болезни — от рака, например. Что вы об этом думаете?

Я не нашёл, что ответить. Шай осторожно, почти нежно взял меня за плечо и повернул вместе со стулом в сторону окна:

— А теперь давайте отвлечёмся от этого пошлого сюжета, как две капли воды похожего на все подобные истории.

Взгляните — ничего ли не изменилось в природе за время нашего разговора? Не кажется ли вам, что солнышко светит ярче? Деревья зеленее, чем прежде? А прохожие? Посмотрите, неужели — те самые люди, которых вы видели полчаса назад?

Я рассмеялся, нисколько не убеждённый его доводами. В этот момент, неожиданно для нас обоих, девушка (которая, к счастью, понятия не имела о том, что за время обеда успела побывать в чужой шкуре) поднялась с места и направилась к нашему столику.

— Вы Шай Бен-Порат, — сказала она, обращаясь к моему приятелю. — Я была на вашем выступлении в галерее «Гордон».

Шай смутился и, польщённый, кивнул.

— Я хотела сказать, — довольно холодно продолжила она, — что была поражена — насколько ваше истиное лицо не соответствует вашей репутации. Всё, что вы делаете в поэзии — почти дословное копирование Йоны Волох. Тут поднялся с места наш «адвокат» (девушка говорила довольно громко, привлекая внимание публики и официантов):

«Ивонн, перестань, ради Бога!»

— Извини, я закончу! — ответила Ивонн и снова повернулась к жертве. Лицо издателя на глазах покрывалось мелкими багровыми пятнами. — Дело не в том, что вы — скверный поэт. В конце концов, плохих поэтов больше, чем хороших, так и должно быть. наверное. дело в том. что будучи плохим поэтом, вы заступаете дорогу поэтам достойным. Почему вы отсоветовали Кравицу печатать Дани Мизрахи?

— Чёрт знает что… — только и сумел выдавить мой приятель. — Кто такой Дани Мизрахи, хотел бы я знать?

— Я Дани Мизрахи, — сказал «адвокат». — Извините за беспокойство. Ивонн, прошу тебя…

Девушка развернулась на каблуках и выскочила за дверь. Некоторое время Шай сидел, не произнося ни звука, механически пережёвывая пищу, затем взглянул на меня и сказал:

— Не нужно далеко ходить. Вот вам пример саспенса. классического саспенса. да уж. эхххх.

Остаток времени мы просидели молча, уткнувшись каждый в свою тарелку. Прощаясь с ним, я огляделся по сторонам и — тихонько, про себя — согласился с его тезисом: солнышко и в самом деле припекало не на шутку, а прохожие выглядели так, будто каждого из них сперва выпотрошили, а после — подвесили на пару часов тушиться на медленном огне. Впрочем, вполне вероятно, у меня просто разыгралось воображение.

Синопсис

История коллекционера частных разговоров, который вечно носит при себе диктофон и дюжину хитрых микрофонов для дальнобойного подслушивания. Занимается он этим исключительно ради удовольствия, хотя время от времени берётся выполнить дорогие (и сложные, надо полагать) заказы, которые обеспечивают ему безбедное существование.

Некий гражданин предлагает за соответствующее вознаграждение записать на плёнку разговоры одинокой старой девы, живущей в дешёвом квартале. Задача выглядит настолько простой, что коллекционеру совестно брать с заказчика обычный тариф (впрочем, он не из тех, кого заботят подобные вещи). В первые несколько дней (недель) ничего не происходит: заурядный распорядок дня среднеобеспеченной женщины за сорок — по утрам слушает радио, жарит яичницу, перекидывается шуткой с молочником, напевает в ванной, шуршит бумагой в туалете, смотрит сериал о похождениях медперсонала реанимационного отделения провинциальной больницы, после обеда спит, ведёт долгие бессодержательные беседы по телефону, изредка выходит в кафе, где встречается с подругами, по вечерам смотрит телевизор, молится перед сном. Ночью спит.

Прослушивая одну за другой эти плёнки, коллекционер всё чаще задумывается о причине интереса заказчика. Он знает цену деньгам. Никто не станет платить за тот мусор, который он раз в неделю с несколько смущённым видом передаёт клиенту из рук в руки. Клиент, впрочем, выглядит вполне удовлетворённым результатами и через некоторое время объявляет, что цель его достигнута. Сполна рассчитывается и исчезает в неизвестном направлении.

Проходят годы, десятилетия. Коллекционер помнит о давешнем странном задании, но память эта всё более напоминает выцветший коврик: внимательно разглядывая поверхность, можно угадать, каким был когда-то тот или иной цвет, но убедиться воочию не дано никому. Однажды ему попадается газетный некролог со знакомой фамилией, напечатанной жирным шрифтом. Коллекционер отправляется на похороны. На кладбище, помимо священника, могильщиков и двух-трёх старух из числа, вероятно, тех самых подруг, с которыми она проводила часы в дешёвых кафе, коллекционер встречает загадочного господина, бывшего когда-то его заказчиком.

Они раскланиваются. Коллекционер приглашает выпить по рюмочке. Тот соглашается (похоже — всего лишь из вежливости). Их разговор довольно быстро соскальзывает на привычки и мелкие бытовые детали из жизни покойной. Они смеются, вспоминая какие-то комические моменты, обсуждают поведение персонажей сериалов, которые она смотрела, сплетничают о повадках её подруг и знакомых.

И вот, после третьей или четвёртой рюмки коллекционер внезапно говорит: «И всё же я не понимаю — зачем вам всё это понадобилось?..» Лицо собеседника каменеет. Коллекционер безуспешно пытается преодолеть последствия оплошности, но все его попытки заводят в тупик: разговор угасает. Собеседник поспешно прощается и выходит вон.

Минуту-другую коллекционер проводит в одиночестве, пытаясь выбросить из головы эту нелепую историю, не имеющую к нему, в общем, никакого отношения, затем выскакивает на улицу и наблюдает отъезд недавнего собеседника. Нашему герою удаётся проследить его путь до квартиры (любителям детективных историй, разумеется, ничего не стоит представить себе эту сцену во всех подробностях), подняться (скажем, по пожарной лестнице) к окнам и установить несколько микрофонов с дистанционным управлением.

Эту ночь он проводит под окнами, слушая и записывая на плёнку всё, что происходит в комнатах.

Сперва раздаётся голос мужчины, который узнать нетрудно, ведь расстались они всего каких-то полчаса назад.

Мужчина жалуется на усталость, у него был нелёгкий день: «Не хочешь ли выпить, дорогая? Я уже принял пару рюмашек, но с удовольствием посижу с тобой, если…» В ответ раздаётся междометие, нечто среднее между «хм» и «угу», заставившее коллекционера насторожиться. У него абсолютная память на голоса, он знает, что слышал это «хм» или «угу», он даже знает уже, когда и при каких обстоятельствах, но всё ещё не может поверить. В комнате включают телевизор, коллекционер узнаёт музыкальную заставку древнего телесериала из жизни врачей, медицинских сестёр и пациентов. Женский голос тихонько (словно бы про себя) произносит: «Вот и не упомню — выжил Пьер или нет…» Мужчина отвечает: «Его как раз должны прооперировать».

Под утро коллекционер возвращается домой — смертельно усталый, но чрезвычайно довольный собой. Чего стоила бы его коллекция без плёнки, записанной этой ночью.

Чебурашка

1 Бывало, родители уходили вечером из дома, оставляя меня одного, и я слонялся из комнаты в комнату, обмирая от предвкушения удовольствия — не зная ещё, что предпринять, сосредоточившись на ощущении того, что в ближайшие пять-семь часов произойдёт нечто из ряда вон выходящее. Это промежуточное состояние само по себе было удовольствием — пронзительным, глуповатым, как все подлиные удовольствия. Я шагал от стены к стене, устраиваясь там и тут на мгновение или минуту — фаустовский инстинкт гнал меня дальше, и вот — усталый, но умиротворённый, почти в беспамятстве оканчивал долгий маршрут в постели, уснув незаметно для самого себя, покойно и крепко.

Скрежет ключа и приглушённые голоса родителей, вернувшихся из гостей, после партии преферанса будили меня, но не настолько, чтобы проснуться окончательно: я был способен воспринимать, но вряд ли сумел бы оторвать голову от подушки. Голоса эти принадлежали счастливым людям: в полудрёме я улыбался и согласно кивал шуткам, не предназначенным для моих ушей, прислушивался к разговорам о тех, кого не знал, внимал бесконечным суждениям о правилах карточной игры. Если верно то, что говорят о способностях человеческой психики в пограничных состояниях, то преферансу я научился именно таким образом — в полусне — не технике, но способности интуитивного проникновения в суть происходящего.

В возрасте двенадцати лет я обыгрывал среднего доцента кафедры общественных наук, а к пятнадцати годам сделал солидную карьеру профессионального преферансиста. Окончилась она нелепо: я выиграл довольно крупную сумму у отпрыска известного вора в законе, в результате отцу некстати пришлось отдуваться. Всё быстро и сравнительно безболезненно уладилось, но карты надолго перестали меня интересовать. Я понял, что законы игры несовершенны, и верное отношение к ней возможно лишь тогда, когда сам ты находишься в состоянии «вне игры».

Шагая взад и вперёд по коридору огромной «полковничьей» квартиры, принадлежавшей родителям, длинному и широкому, заставленному по периметру старой мебелью, я грезил, не пытаясь удержать в памяти сюжеты грёз, говорил от имени персонажей, возникающих в сознании и покидающих его с такой стремительностью, что минуту спустя не помнил, кем был минутой раньше. Отец не одобрял этих занятий и однажды сказал как бы между прочим, что случившееся в мечтах никогда не сбудется наяву. Я спросил: почему? И получил ясный ответ: потому что — так или иначе — это уже случилось. Природа не повторяется в деталях и мелочах, но о важном твердит вновь и вновь, не опасаясь упрёков в тавтологии. Сегодня я думаю, что он был прав, хотя говорил это, вряд ли понимая окончательно смысл сказанного.

Отец мой заведовал отделением крупной психиатрической клиники. То был Человек Прогрессивно Мыслящий, и вместо того, чтобы, пользуясь служебным положением, вымогать у родственников пациентов деньги (думаю, именно так поступали его более продвинутые в отношении гиппократовой этики коллеги), пытался во что бы то ни стало, иногда вопреки здравому смыслу излечить своих подопечных — в частности, вёл с ними длинные фрейдилоги, которые записывал на магнитную ленту.

Содержание этих записей я знал наизусть, хоть мне было строго-настрого запрещено к ним прикасаться. Вот перечень особенно запомнившихся случаев: Человек, Который Рисовал Рыб Человек, Который Видел Лазерный Луч Человек, Который Глотал Термометры Человек, Который Думал, Что Болен Гриппом Человек, Отравившийся Глюконатом Натрия Интеллигентный Человек, Который Стал Жертвой Нелепых Обстоятельств Слушая тайком эти записи, я постиг закон относительной вменяемости в столь нежном возрасте, что к восемнадцати годам мог в течение двух-трёх минут обмануть на спор бдительность любого психиатра при военкомате минобороны. Этим умением мне не суждено было воспользоваться (из ложной гордости, полагаю), и вот — в возрасте 18-ти лет меня, наравне с одногодками, обрили наголо и выдали ремень с бляхой, которую требовалось ежедневно натирать до блеска.

В армии я познакомился с новым, очаровавшим меня абсолютной внятностью принципом отношения к действию.

Внешне он сводился к следующему: «Делай всё, чтобы быть битым как можно реже и постарайся сделать так, чтобы тебя не убили». Именно армия научила меня относиться к действию иначе, чем прежде. Я стал рационален и разборчив. Тем не менее, били меня не реже, чем остальных, и грозили убить за жидовство. Уволившись из рядов Вооружённых Сил подобру-поздорову, я с энтузиазмом принялся готовиться к бегству из страны, о которой узнал много нового за время срочной службы, и в кратчайший срок подготовил все необходимые документы.

Следующая зима застала меня в Тель-Авиве.

Это был самый голодный год моей жизни: почти совершенно не зная языка, я пытался устроиться на работу. Выбор был невелик: сторожка при цементном заводе (8-10 часов в сутки, белая пыль в лёгких, в перспективе — астма), раздел «Культура» в русской газете (12–14 часов в сутки, клубы пенсионеров) или временная должность Деда Мороза по вызову (ватная борода, час или два потного веселья) — за те же деньги.

Я выбрал бороду.

Спросили, умею ли я петь, плясать и играть на каком-либо инструменте, на все эти вопросы я ответил утвердительно.

Спросили, люблю ли детей. Возможно. Скорее да, чем нет.

Последний вопрос настораживал: чувствителен ли я к алкоголю? В каком смысле? В смысле: сколько могу выпить.

Даже не знаю. Не задумывался. Мне никогда не хотелось выпить больше, чем организм мог принять — вот истинная правда. И самое главное — я никогда в жизни не заплывал за буйки так далеко, чтобы наутро ничего не помнить.

Мои колебания не ускользнули от внимания интервьюера. «Это хорошо, что вы сомневаетесь, — сказал он, — хороший признак!»

Мой собеседник — пожилой комсомолец, владелец небольшой фирмы услуг: подтянутый, при галстуке (что, вообще говоря, скорее исключение, чем правило в мире небогатых тель-авивских контор, каких пруд пруди на маленьких улочках, примыкающих к Алленби), внимательный взгляд, мягкая улыбка.

Штирлиц в отставке.

Я улыбнулся ему в ответ, и мы пожали друг другу руки.

Мне выдали под расписку новенькую униформу и церемонно представили Опциональной Снегурочке — худенькой нордического типа блондинке по имени Маша. Маша была студенткой и любила группу «АукцЫон». На Маше экономили отцы семейств, заказывая наши услуги. В реестре стандартного бланка «Пригласите Деда Мороза» была графа — «Снегурочка (опционально)». Ей приходилось надевать костюм Снегурочки далеко не каждый день, поэтому в дополнение к основным обязанностям она взяла на себя работу водителя минибуса, который должен был доставить нас на место очередной вакханалии.

Впрочем, я не успел в полной мере насладиться её профессиональными навыками. Увы, моя карьера Деда Мороза с треском провалилась, не успев начаться. На всё про всё — один-единственный вызов, один вечер, одна новогодняя ночь. В своё оправдание могу добавить, что это была самая длинная ночь моей жизни. Воспоминания о подобных событиях способны украсить галерею семейных преданий — из ряда тех, что пересказываются из поколения в поколение: деда, расскажи, как ты был Дедом Морозом! Ну что ж, усаживайся поудобнее и слушай.

Прежде всего — дельный совет: если ты вошёл в чужую квартиру в костюме Деда Мороза, за плечами у тебя — мешок, борода из ваты затрудняет дыхание и её время от времени приходится выплёвывать (это с непривычки, говорит Опциональная Снегурочка, это пройдёт), и в тот самый момент, когда ты переступаешь порог, кто-то хватает тебя сзади за глотку и профессиональным полицейским захватом перекрывает кислород — так вот, если ситуация напоминает сказанную, постарайся задержать дыхание.

Тебе понадобится ВОЗДУХ.

Ты человек, люди — дышат.

Ты не можешь оставаться без кислорода больше минуты, а в состоянии паники — и того меньше.

В это мгновение мир сужается до нескольких сантиметров: до обидного мало, и всё, что удаётся разглядеть (помимо клочьев казённых ватных бровей) — мускулистое предплечье агрессора, того, кто подло напал на тебя сзади, в самый деликатный момент, когда ты открыл рот, чтобы произнести: «Что, заждались? А вот и я!», когда ты сделал первый решительный шаг навстречу Судьбе.

2 Человек — куда более хрупкое существо, чем ему самому представляется. Меня вовсе не удивляет тот факт, что порой довольно одного неудачного падения в ванной, чтобы засадить молодого, полного жизненных сил яппи в инвалидную коляску на всю оставшуюся жизнь. С другой стороны (история это подтверждает), неотвратимый удар судьбы способен в последний момент сменить траекторию, и вместо того, чтобы сровнять твой дом с землёй, угодить в дерево, забор или колодец.

Так, однажды в Армении я попал в горный обвал: вместе с тоннами камня, земли и пыли спустился по склону горы со скоростью курьерского поезда — путь в три километра, который занял при подъёме несколько часов, я проделал за минуту. Вокруг меня катились валуны, каждый — величиной с небольшой дом. Когда всё окончилось, самым трудным было — поверить в то, что это произошло.

Друзей-одноклассников, которые были свидетелями моего падения, я встретил на середине горного склона: они спускались вниз, чтобы отыскать моё бренное тело, я поднимался, чтобы сообщить им, что жив и здоров.

Ни единой царапины.

Ни дырочки на одежде.

У меня осталось отчётливое ощущение, будто я прокатился на лыжах. Похоже, всё так и было.

Но когда я пришёл в себя на полу чужой квартиры в костюме Деда Мороза, первое впечатление сложилось не самое оптимистичное. «Боже, — подумал я, — мне сломали шею». Мои шейные позвонки решили сменить хозяина, и для начала каждый из них сдвинулся — ненамного, на миллиметр-другой. Оказывается, этого вполне достаточно для того, чтобы перестать считать шею своей собственной.

Следующая мысль: как же здесь воняет!

Это может показаться невероятным, но похоже, что запах этого помещения сыграл для меня роль нюхательной соли или нашатырного спирта, только вместо крохотной склянки под носом, в наличии имелась квартира на 150-170 метров квадратных, и каждый её сантиметр был источником невыносимого зловония.

Я не знал ещё, что успею принюхаться к этому запаху и даже в какой-то (роковой) момент перестану обращать на него внимание. Моё обоняние было потрясено до такой степени, что прежде чем я понял, что происходит, меня стошнило.

Если тебе, внучек, когда-либо доведётся блевать в костюме Деда Мороза, первое, что ты должен сделать (до, а не после) — это как можно быстрее снять накладную бороду.

Или хотя бы приподнять её на резинке.

Или хотя бы раздвинуть пальцами отверстие напротив рта, чтобы тебе было, куда блевать.

В противном случае ты окажешься в том положении, в каком оказался я, когда приступ рвоты прошёл.

Нужно было как-то жить дальше. Я бы предпочёл отмотать назад. Или — в крайнем случае — вперёд (хоть и представлял себе степень риска). Но у меня не было выбора: жить предстояло тут и теперь, несмотря на то, что это казалось совершенно невозможным, немыслимым.

Каких-нибудь пару часов спустя я был уже настолько пьян, что, вспоминая первые мгновения своего пребывания в квартире дяди Вити, хохотал до слёз. Дядь Витя, ну как, как же ты мог додуматься до этого? — спрашивал я, и дядя Витя добродушно улыбался и отвечал: а шо? Я смотрел по сторонам, думая о том, что можно сделать с обыкновенной тель-авивской квартирой за пару лет непрерывной пьянки: грязь, жир и копоть покрывали ровным слоем все без исключения предметы, находившиеся в пределах досягаемости: стены, стулья, холодильник, дверные ручки и даже экран телевизора.

А ведь ещё каких-нибудь полчаса назад я раскачивался в такт музыке на переднем сиденье минибуса и подпевал Снегурочке Маше, не подозревая о том, что меня ждёт полная приключений ночь в компании сумасшедшего алкоголика.

Впрочем, назвать дядю Витю сумасшедшим означало бы погрешить против истины. Не был он сумасшедшим. Он был выпавшим. Однажды этот человек исчез из нашего мира и появился в другом, не параллельном даже, а — отдельном, прямо по Карлосу Кастанеде. Дядя Витя существовал в реальности, где кроме него и Чебурашки не было ни единой живой души, и всё, что происходило снаружи, за дверью его квартиры, напоминало колыхание теней на стене, как если бы кто-то внезапно зажег спичку в тёмной комнате.

Раз в неделю ему приносили ящик водки и ящик еды — его рацион состоял из пельменей, колбасы, хлеба, отбивных и тушёнки.

И водки.

— Неужели тебе никогда не хотелось съесть помидор? — спросил я (это было уже под утро, когда пьянка приблизилась к той роковой черте, за которой события уже не укладываются в общий «сюжет» происходящего, и реальность становится чередой отдельных вспышек осознания).

— Неа, — ответил дядя Витя, — мужик должен любить мясо. Возьми кусок мяса, зажарь и рычи на него!

Дядя Витя был донецким бандитом. Его единственный сын Лёша тоже был бандитом. Когда Лёшу прижали конкуренты, он сплавил отца в Израиль, купил ему пятикомнатную квартиру в центре Тель-Авива и проплатил на три года вперёд услуги ближайшего супермаркета. Посыльный из супермаркета не говорил по-русски. Дядя Витя не говорил на иврите.

Неудивительно, что дядя Витя сошёл с ума. Вернее, как уже было сказано — выпал.

Это случилось в двадцатых числах декабря, на второй год его тель-авивского заточения, годом раньше, чем в дверях этой квартиры появился я в костюме Деда Мороза, с мешком подарков за плечами.

Дядя Витя смотрел телевизор.

По телевизору показывали мультик про голубой вагон. Из телевизора вышел Чебурашка и предложил дяде Вите сыграть в подкидного.

Дядя Витя отказался. Несмотря на изрядное подпитие, ему хватило ума понять, что дело тут нечисто. Он предложил Чебурашке выпить по стопарику и разойтись тихо-мирно: ушастому нарушителю границ предлагалось вернуться обратно, на плоскость голубого экрана, дядя Витя же в качестве ответного жеста был готов продолжать мотать свой тель-авивский срок, ограничив употребление спиртного до необходимого минимума.

— Я ему говорю: шо ж ты за скотина такая, ни стыда, ни совести. А он: тоже мне, еврей выискался! А ну топай к себе на Украину! Тогда я в него бутылкой кинул. А он, ссука: ты за это ответишь… я теперь, говорит, вообще отсюда не уйду. Буду с тобой жить. Пока не обыграешь меня — в карты. Или пока не подохнешь… Вот и живёт теперь. падла ушастая.

— Где же он? — спросил я, с пьяным ужасом озираясь по сторонам.

— Та он жеж тебя боится, прячется. Вон, в шкафу засел, наверное. Пойдём, посмотрим…

— Постой, дядя Витя. Ты меня сюда зачем притащил?

— Так ведь Новый Год. с живым человеком поговорить. выпить… не всё же с этим пушистым говном водку глушить. А что тебя зашиб маленько, так ты извини, братуха, я ведь и в прошлом году Деда Мороза вызывал.

Заплатил как надо! Привезли его… но дальше коридора, пидор бородатый, не пошёл. Говорит: воняет у тебя тут.

Подарки оставил в мешке и ушёл. Нахуя мне его подарки? А?.. Воняет. Мне бы с живой душой. по-человечески.

Я покивал, выплеснул в рот остатки водки в стакане и, собравшись с силами, приподнялся на стуле. Меня сильно качало.

— Ты куда?.. — подозрительно спросил мой собутыльник.

— В туалет, — честно ответил я. Хвала Всевышнему, туалет находился неподалёку от входной двери, а дядя Витя, кажется, был не в том состоянии, чтобы представлять серьёзную угрозу. При свете тусклой жёлтой лампы я попытался отмыть холодной водой пятна на груди форменного костюма, но то ли от выпитого, то ли потому, что вода из крана, судя по запаху, текла ржавая, было совершенно ясно, что чем больше я его тру, тем грязнее он становится. Пошатываясь, я вышел в тёмный коридор, где осветительные приборы, кажется, вообще не были предусмотрены, и попытался на ощупь найти входную дверь.

В это время в комнате дяди Вити что-то рухнуло, старик заорал, перекрикивая телевизор. Понять, что он кричит, было невозможно.

Я судорожно нащупал дверь, защёлку, повертел какие-то ручки, пошарил вокруг, надеясь найти ключ. В голове стучало: «Как же на иврите будет "Помогите!"? Если я стану кричать по-русски, там, по ту сторону двери, меня не поймут».

Дядя Витя крушил мебель в своей комнате, я пытался сломать дверь, с разбега прыгая на неё плечом, а после — тараня её ногой.

Не знаю, сколько это продолжалось, помню, что в какой-то момент решил перевести дух и сел прямо на пол перед заколдованной дверью, а очнулся от звука падающей воды и ощущения влажного прикосновения: дядя Витя стоял, выжимая мокрую тряпку над моей головой. Вода падала мне за шиворот.

— Что такое? — спросил я, встрепенувшись.

— Беда, братуха, ОН говорит: никого не выпущу.

— Кто — «ОН»?

— Чебурашка. Подлая тварь. Поймаю — убью нахуй… Говорит: пока в карты меня не обыграешь… слушай, а ты в дурака умеешь?..

Я помотал головой.

— Ну, зря… я его, гада, ни разу не обыграл, как ни старался…

— Открой дверь, дядя Витя, — попросил я. — Меня ведь искать будут.

— Зуб даю — не запирал! Наверное, этот говнюк постарался. Он, знаешь, такого наворотить может.

— Дядя Витя, здесь нет никого, только мы с тобой… А у меня на сегодня ещё два заказа. Сейчас Снегурочка за мной приедет. Если дверь не откроешь, она ведь полицию позовёт.

Дядя Витя посмотрел на меня ласково и сказал:

— Не, не позовёт… Я позвонил в твою контору и заплатил за всю новогоднюю ночь. Сказал, детишкам ты очень понравился. Забавный ты, братуха.

Я вытаращил глаза.

— Да ты не бойся, мы с тобой ещё хряпнем как надо. А шо?.. У людей праздник… Давай, Димыч! Шоб в ушах зазвенело!!!

3 Слушая украдкой записи папиных пациентов, я частенько задумывался, в самом ли деле логика клинического безумия противоречит обыденной, повседневной логике. Человек, Который Глотал Термометры делал это не за здорово живёшь, он глотал термометры в отместку за причинённые обиды — действительные или мнимые. Чаще всего его обижали санитары — люди физически крепкие, но — бездушные, способные обидеть как больного, так и здорового. Логическая цепочка «ОБИДА — МЕСТЬ — ТЕРМОМЕТР» кому-то может показаться абсурдной, притянутой за уши, но давайте посмотрим правде в глаза: в самом ли деле «СТРЕСС — СИГАРЕТА — РАК ЛЁГКИХ» или «ДОЛГОЖДАННАЯ ВСТРЕЧА — БУТЫЛКА ВОДКИ — ГОЛОВНАЯ БОЛЬ» или даже «ЖЕНЩИНА — ЦВЕТЫ — КИНО — ПОСТЕЛЬ» выглядит разумнее или целесообразнее?

У дяди Вити был Чебурашка, у меня — дядя Витя. Мне было трудно поверить в существование маленького пушистого мерзавца, но ведь и сам по себе факт существования дяди Вити мог бы показаться весьма сомнительным человеку, не говорящему по-русски: феномен из разряда тех, что появляются на страницах жёлтой прессы: «Японка три года просидела в шкафу», «Мальчик был воспитан орангутангом», «Дедушка подарил внучку резиновую женщину» или «Профессор астрономии подглядывал за соседкой при помощи дальнобойного телескопа».

Первого января, в полшестого утра, когда законопослушные ив-ритоязычные граждане ещё не проснулись, а русскоязычные — после салата «Оливье», разбавленного сладким артёмовским шампанским — уже улеглись, на улицу Алленби вышел Дед Мороз.

Он был без Снегурочки, без мешка для подарков и без оленьей упряжки.

Бороду он потерял или, возможно, оставил на память фанатам или ночным поклонницам, правая ватная бровь опустилась так низко, что почти полностью закрыла обозрение, левая отсутствовала вовсе, пластмассовые очки покосились, и даже круглый красный нос съехал набок. Просторный халат был порван в трёх местах, перепачкан чем-то ядовито-зелёным и сильно обожжён, будто кто-то пытался выяснить, что получится, если подпалить его с разных сторон зажигалкой, и только форменная шапка с пушистой каёмкой сидела на нём как влитая.

— Всё в порядке? — осторожно спросила девушка при исполнении, выглядывая из окошка полицейской машины.

Я помахал ей рукой, пытаясь изобразить любезную улыбку. Небольшой утренний променад после бурной новогодней ночи. Ничего из ряда вон выходящего.

Девушка помахала в ответ и засмеялась. Их тут, в Тель-Авиве, ничем не проймёшь.

Когда полицейская машина, наконец, отчалила и скрылась за горизонтом, я остановился как вкопанный. Мне вдруг стало ясно, что я совершенно не помню, как выбрался. Глубокий провал в памяти, заполненный каким-то мельтешением, гиканьем, плясками на столе, дяди-витиным хохотком, его колоритным «а шо?». Чем дальше, тем лучше я понимал, что со мной произошло нечто настолько странное и удивительное, что память предпочла похоронить это в своих тайниках и подвалах — чтобы не смущать меня, не портить мне жизнь, не дать повода усомниться в незыблемости законов повседневного существования. И только одна фраза, состоящая из двух слов:

«пики — козыри» — засела в голове так прочно, будто сама по себе могла объяснить, чем закончился этот необыкновенный новогодний ужин.

Загрузка...