☤ Глава 3. Что скажу я над телом твоим?

Афины. Пятый день месяца таргелиона, два часа после восхода. Утро, которое могло стать чудесным, но не стало.

Сперва казалось, что скорбь будет длиться вечно. Слова божьего вестника разворошили в сердце огонь стыда и горя, и огонь этот жёг, причиняя боль почти ощутимую. Даже хуже ощутимой; по сути, Акрион с радостью променял бы душевные мучения на телесные. Предложи кто сейчас отсечь ему руку, которая нанесла царю смертельный удар, взамен на то, чтобы навсегда утих голос совести – Акрион принял бы такую казнь за избавление. Да что там: он и второй руки готов был лишиться, если бы это помогло обратить время вспять, вернуть жизни прежний порядок и вызволить его благородного отца из Аида. Но, как известно, Кронос безжалостен и неумолим, и время, которым он управляет, столь же безжалостно и неумолимо. Оставалось лишь терзаться содеянным, доводя себя до исступления.

Спустя час, однако, душевная боль начала утихать. Такис, хромая, принес свежеиспечённые лепёшки. Поглядывая на Акриона – тот всё ещё лежал ничком на полу – поставил блюдо с едой на низенький столик. Нерешительно помялся, промямлил «Радуйся, хозяин» и уковылял обратно во двор. «Сейчас кувшин принесёт и фрукты, – машинально подумал Акрион. – Всегда в два приёма завтрак подаёт, старый уже совсем».

Вдруг стало неловко оттого, что показался перед Такисом в таком недостойном виде. Акрион кое-как поднялся, отряхнул с хитона пыль и вышел наружу. Во дворе дымилась жаровня, куры клевали рассыпанное под алтарём Аполлона зерно. Волоча ноги, Акрион подошёл к алтарю, вгляделся в статуэтку бога, сам не зная, чего ожидает – обещанного ли знамения, небесной ли кары. Но Феб, как всегда, глядел перед собой нарисованными зрачками, не замечая смертных. Мраморное лицо хранило обычное выражение мудрости и безразличия.

За спиной покашлял Такис.

– Хозяин, тебе сыра положить? – спросил он скрипуче. – Сыр готов, свежий.

При мысли о еде замутило. Акрион бросил взгляд на руки, покрытые засохшей кровью – кровью отца.

– Нет, – сказал он, с трудом ворочая языком. – Пойди наполни купальню. Да принеси гидрию полную и оставь там. И пемзу ещё.

Он долго лил воду из пузатой гидрии, держа её за скользкую ручку, тёр с ожесточением руки пемзой, смывал, снова тёр. Ладони стали красными, саднили ободранные костяшки, а он всё мылся и мылся, заново посылая Такиса набрать воды из дождевого бассейна, когда гидрия пустела. Наконец, сдёрнул насквозь мокрый, в розовых потёках хитон, сделал глубокий вдох и погрузился в купальню. Ледяная влага обняла его, стиснула, выстудила все жилы. Акрион подавил дрожь, заставил члены расслабиться и опустился на дно.

Вот бы так и остаться навечно. Под водой, под серебряным пологом. Не дышать, не думать. Не жить. Ведь зачем жить, если повинен в таком? Зачем думать, если все думы – о страшном злодеянии? Зачем дышать, если...

Тут ему вправду стало нечем дышать, и он, дёрнувшись, с плеском вынырнул. Закашлялся, сплюнул воду. Дрожа под утренним ветерком, задувавшим под навес, Акрион выбрался из купальни и напялил прямо на мокрое тело заботливо принесённый Такисом свежий хитон. Подпоясавшись и расчесав волосы, он вдруг с удивлением и некоторым стыдом обнаружил, что чувствует себя намного лучше.

Внезапно захотелось есть.

– Говоришь, сыр готов? – окликнул он Такиса, возившегося в курятнике. – Давай свой сыр.

Спустя четверть часа Акрион, устроившись на лежаке в андроне, уплетал лепёшки с сыром, запивая всё это молоком и перехватывая время от времени оливку-другую из глиняной чашки, стоявшей тут же, на низком столике. Как ни странно, скорбь прошла совершенно. Мало того: он дивился, как можно было так рыдать об убитом царе, которого, в сущности, даже не видел никогда вблизи. И как вообще можно было принять всерьёз всю чепуху, которую ему наплёл самозваный Гермес.

В том, что посланник богов был мнимым, Акрион больше не сомневался.

«Сволочной пройдоха, – думал он, яростно кусая лепёшку. – Измазал руки кровью, пока я спал. Шутник херов. Так и спустится ко мне с неба вестник Гермес, как же. До чего же мерзко всё вышло, и на душе теперь погано. Не иначе, то был колдун! Хотел меня опутать чарами. Зачем, интересно? Хотя какая разница, этих колдунов не поймёшь. Надо будет вечером жертву Фебу принести, чтобы очиститься. Или Афине?.. А, ладно, обоим принесу».

– Акринаки! – послышалось снаружи. – Акринаки, сынок! Ты дома?

Акрион встрепенулся, едва не подавившись лепёшкой.

– Я здесь, мама! – отозвался он.

– Ты покушал?

Можно найти много доводов в пользу того, чтобы жить по соседству с родителями. Например, никогда не останешься голодным. Даже если очень захочешь.

– Да! – крикнул Акрион.

– Чего-чего?

– Я поел! – заорал Акрион.

– Я тебя не слышу. Такис! Ты покормил ребёнка?

– Покормил, госпожа! – задребезжал старик.

– Что он кушал?

Акрион вздохнул. Допив молоко одним большим глотком, он вскочил с лежака, вышел из дома, схватился за верх стены, разделявшей его двор и двор родителей и, подтянувшись, перемахнул на материнскую сторону.

Федра ждала, подбоченившись. В этой позе она весьма походила на гидрию, из которой он только что мылся: такая же широкобёдрая, объёмистая, с упёртыми в бока руками. Сходства добавлял волнистый критский узор, вышитый по краю пеплоса – точь-в-точь как тот, что рисовали на вазах мастера в Керамике.

– Тебе выступать через час, – сказала Федра, прищурясь на сына, стоявшего против солнца. – Или забыл? Отчего не в театре? Заболел? Всё ночами гуляешь, вот здоровье и прогулял. Кушаешь плохо тоже.

– Я уже иду в театр, – сказал Акрион, досадуя, что и вправду забыл о выступлении. – Не заболел. Ночами не гуляю. Поел уже, хорошо поел.

Мать оглядела его с головы до пят, поджав губы и сохраняя на лице выражение, в котором поровну мешались любовь, скепсис, тревога, гордость и смутное желание немедленно отшлёпать.

– Ладно, беги, – разрешила она. – Роль повторить не забудь.

– Не учи молодца, старуха! – послышался из дома слабый голос. – Он сам всё знает!

Киликий, опираясь на кривую, покрытую резьбой клюку, выглянул из-за полога, что прикрывал дверной проём: косматая борода колечками, заложенный бельмом глаз, щербатая усмешка. Акрион торопливо поклонился отцу. Киликий в ответ подмигнул.

– А ты мне не указывай! – не поворачивая головы, отозвалась Федра. – Только и знаешь, что на крыше сидеть да на кифаре бренчать день-деньской. Пока в театре играл, от тебя хоть какой толк был. И как только на крышу ту залезаешь, сатир хромой, старый.

– О боги, – засмеялся отец. – Правду говорил Сократ: лучший брак – это когда баба слепая, а муж глухой...

Он снова подмигнул Акриону. Федра развернулась к Киликию и, часто взмахивая перед лицом рукою с выставленным обвинительным пальцем, взялась перечислять мужнины пороки. Тот в ответ посмеивался, собирал в горсть бороду, стучал клюкой о дубовый порог. Сложная причёска на голове Федры подрагивала в такт упрёкам. «Опаздываю», – спохватился Акрион, глянув на высокое, начинавшее припекать солнце. Ловко подобравшись к увлекшейся руганью Федре, он чмокнул мать в щёку, вернулся к забору и перелез обратно к себе во двор.

«Разве они мне не родные? – думал он, торопливо оборачивая вокруг плеча гиматий. – Нет у меня никого их дороже и ближе. И не было, и не будет. Царь Ликандр, ха! Придумал бы чего поумнее, глупый прощелыга. Тоже мне Гермес-ловкач, складно соврать – и то не сумел».

Выбежав из дома, он понёсся по узкой улочке, лавируя между прохожими, увёртываясь от навьюченных семенящих осликов, собирая то и дело плечом побелку с подвернувшейся стены и неизбежно вляпываясь в мутные, охристые лужи: пару дней назад прошёл сильный дождь. Бежать было недалеко – Акрион жил в Коллитосе, самом ближнем к театру районе – но солнце стояло уже почти в зените, а представление начиналось в полдень. Как назло, на улице было полно народа, причём все шли в том же направлении, что и Акрион, но раздражающе медленно, да ещё и ругались вслед, если их задевали.

Неудивительно: все шли смотреть на спектакль, но им-то спешить было некуда. Впрочем, не страшно. За четверть часа можно добежать до театра, потом – быстренько переодеться, надеть котурны, маску и... Что мы там сегодня играем? А, «Царя Эдипа». Легкотня, «Эдипа» мы с детства наизусть шпарим, хоть ночью разбуди – «И снова горе, боль терзает плоть, терзает душу память лютых дел...» Главное – руки заламывать поестественней, публика нынче взыскательная.

«Руки! – вдруг сообразил он с досадой. – Руки-то красные, исцарапанные после пемзы! Вот неловкость. Сколько вопросов будет...»

Акрион скрежетнул зубами. Всё из-за проклятого злодея, который прикинулся Гермесом. Надо было сразу его выставить. И чего, спрашивается, пугался и раскаивался? Хотя да, кровь на ладонях. Это, конечно, было страшновато.

«Вот ведь гад какой, кровью меня замарал во сне. Не иначе, на бойне взял свиную. И сон ещё этот... И то, как он говорил... Неужто и впрямь... Нет, не может быть. Ба! А ведь Такис всё утро меня с красными руками видел! И уж всяко заприметил, что я себя вёл по-дурацки. Как бы не побежал с испугу доносить... Впрочем, вздор, не побежит. Любит он меня, старый кашлюн. Да и потом, рабов же по закону перед показаниями пытают, ибо лживы суть. Такису это без надобности. Его и пытать-то не надо: того и гляди, сам развалится».

Чем ближе становился театр Диониса, тем теснее толпился народ, и тем сложнее было прокладывать путь в неподатливой людской массе. Акрион опаздывал. Разозлить опозданием публику – ещё полбеды. Ну, постучат сандалиями о сиденья, ну покричат, пощёлкают языками. Но прогневать высшие силы! Всякому известно: театр угоден богам. Недаром, когда три сотни лет назад сам Аполлон явился в огненном сиянии жителям Эллады, он среди прочего повелел разыгрывать представления не раз в год, как это делалось испокон веков, а еженедельно – и ходить на те представления полагалось всем от мала до велика. Так что каждый раз, когда выступаешь на орхестре, на тебя смотрят не только десяток-другой тысяч афинян, но и сами олимпийцы. Сам Аполлон. Сама Афина. Сам Гермес...

Тьфу ты, опять этого прохвоста утреннего вспомнил. Не Гермес то был! Не Гермес!! Всё, Акринаки, забудь и не вспоминай. Вон уже театр, вот и вход. Уф, хвала богам, успел вовремя. Зрители только-только рассаживаются.

Земля под кожаными подошвами сандалий сменилась звонким камнем. Акрион сбежал вниз по ступеням театрона, запрыгнул на орхестру и, едва не запутавшись в ярком пологе, влетел в скену.

Здесь, как всегда, царил волшебный запах: старая ткань, крашеный гипс, тягучие белила. Все, конечно, были уже в сборе и переодевались. Поодаль, сгрудившись, стояли хористы; один только что закончил рассказывать какой-то длинный и, видимо, похабный анекдот, прочие гоготали из-под одинаковых масок. Двое рабов, пыхтя от натуги, волокли на орхестру здоровенную расписную декорацию, изображавшую главные ворота Фив.

– Где тебя носит?! – зашипел толстяк Паллий, устроитель спектакля. – Уже народ на местах! Что я им скажу? Прощения просим, граждане, наш Эдип дрыхнет с похмелья?!

– Будет тебе, Паллий, – отмахнулся Акрион. Отворив сундук с актёрской одеждой, он принялся спешно перебирать тряпки в поисках яркого пурпурного плаща, положенного при исполнении царской роли. – Эдип на месте. Вот он я, Эдип. И ни разу не с похмелья.

– Ну конечно, – фыркнул Паллий. – Руки все красные, ободранные. Бьюсь об заклад, дрался вчера. А круги-то круги под глазами! И рожа бледная, как у призрака! Хорошо, что под маской не видно будет.

Акрион тихо зашипел от злости. Рванул из рук подоспевшего раба актёрский хитон – длинный, до пят – стал переоблачаться. «Так и знал, что руки заметят, – подумал он. – Удружил Гермес фальшивый. Чтоб ему в Тартар провалиться, стервецу ряженому».

Котурны не желали привязываться, шнурки путались в дрожащих от ярости пальцах, петли сваливались с лодыжек. Маска Эдипа вся провоняла какой-то дрянью после прошлого спектакля. Акрион трижды взмок, пока напяливал пурпурный хламис, едва не свалился с котурнов, потом маска съехала вниз, и он, ковыляя к орхестре, сослепу отдавил руку несчастному рабу. Чудом не врезавшись в колонну, ощупью добрался до выхода, откинул полог и вышел, наконец, к публике.

Хор уже стоял рядом с декорациями, но молчал. Выступал актёр-пролог, чьей обязанностью было рассказывать почтенным афинянам, какое интересное и увлекательное зрелище ждёт их в течение ближайших пяти-шести часов, которые они проведут, сидя на жёстких каменных скамьях под лучами палящего солнца. Афиняне, притихнув (что было, вообще говоря, большой редкостью), внимали.

Не слушая пролога, Акрион поправлял маску, которая упорно съезжала таким образом, что глазные прорези оказывались на уровне носа, и заодно проговаривал про себя первые строфы заученной роли. «О Кадма внуки, юные фивяне! Зачем сидите здесь у алтарей...» А, нет, не так: «О деда Кадма юные потомки! Зачем сидите здесь у алтарей...» Да! Вечная беда, первую строчку вру. Деда Кадма, деда Кадма. Смешно получается. «О деда Кадма юные потомки! Зачем сидите здесь у алтарей, в то время как весь город фимиамом наполнен, и моленьями, и стоном?» Всё, главное – первая строчка, дальше само пойдёт.

Пролог тем временем продолжал вещать и закругляться, кажется, не собирался.

«Ну, долго он ещё?» – недовольно подумал Акрион. Маску, наконец, удалось пристроить на положенное место, и он смог разглядеть, что творится вокруг.

Вокруг творилось что-то не то. Публика уже не сидела тихо: театр в самом деле полнился моленьями и стоном, как Фивы в Софокловой трагедии. Зрительская толпа волновалась, будто штормовое море. Одни стояли, запрокинув лицо к небу, и взывали к богам. Другие, схватившись за голову, смотрели перед собой выкаченными испуганными глазами. Кто-то плакал, скрючившись на скамье, не стесняясь соседей, и соседи плакали вместе с ним. Кто-то бил себя в грудь, гневно скалился, роптал, то ли суля месть, то ли требуя ответа.

И только тогда Акрион, наконец, понял, что актёр-пролог говорит не о представлении.

И что никакой это не пролог, а городской глашатай.

В чёрном траурном гиматии.

– ...Ступайте на площадь, добрые люди! – кричал, перекрывая гудение толпы, глашатай. – Ступайте на агору и услышьте, что скажет Семела, несчастная царица. От неё одной узнаем всю правду. Беда, горе! Какое же великое горе постигло Элладу. Как теперь будем жить? Кто будет править так же справедливо, так же милосердно? Осиротел наш бедный народ. Нет больше за нами отчего присмотра. Нет владыки. Слушайте, Афины: царь Ликандр мёртв!

Акрион замер, как изваяние – на котурнах, в маске и долгополой одежде.

Царь мёртв...

Это не может быть совпадением. Не бывает таких диких, безобразных, страшных совпадений. Неужели все, что было ночью, случилось наяву, по правде? Но как?! Выходит, тот, в нелепом платье – действительно Кадмил, вестник богов? А он, Акрион – убийца?! И... царский сын? Но это невозможно, он всю жизнь, сколько себя помнит, жил с отцом и матерью. С Киликием из Аргоса и его женой Федрой.

Сколько себя помнит? А много ли он помнит?

Глашатай всё кричал, вытирая потное лицо пятернёй, оставляя серые пыльные разводы на щеках. Что-то про смерть и беду, про злосчастье и бездолье, про скорбь неутешную и наказание богов. Люди вставали с мест, брели наверх по ступеням театрона – мужчины хмуро молчали, теребили бороды, женщины выли, раздёргивая прически на лохмы. Какой-то старик валялся на земле, рыдая, царапал ногтями окровавленное лицо. Вдали остервенело, надрывно выла собака.

Акрион стоял, замерев, опустив руки, закутанный в праздничный пурпур.

Вспоминал.

Вот он – пятнадцатилетний подросток, загорелый до того, что кожа цветом сравнялась с обожженной глиной. Они с отцом перекрывают тростником кровлю после урагана, ходят вдвоём по скату крыши, и сверху всё кажется таким маленьким. Вот Акрион, двенадцатилетний, с матерью идёт на рынок. Сердится, что придётся таскать покупки по жаре, дуется. А мать знай покрикивает: Такис заболел, кто ещё поможет, не отлынивай, лодырь. Вот Акриону десять, и впервые Киликий берёт его в театр. Ставят «Прометея». Отца приковывают к деревянной скале. Он кричит о том, сколько добра сделал для людей: дал им разум и слова, научил понимать тайные знаки и прорицания, надоумил, как лечить больных и как укрываться от непогоды. Акрион плачет, жалея отца, жалея бедного Прометея, а после спектакля решает, что хочет быть актёром. Вот ему девять, и он ранит ногу, упав с повозки на камень – шрам под коленкой остался до сих пор. Вот ему...

Акрион вздрогнул.

Порой бывает так: прозвучит случайное слово, сложится узор из листьев, повеет аромат, и будто бы луч света падает на дно памяти. Оживляет миг детства, казалось, прочно забытый. Сейчас не одинокий луч осветил память Акриона, а огромное, яркое солнце. Обожгло, ослепило. Развеяло темноту, за многие годы ставшую привычной.

И он прозрел.

…Вот ему семь. Отец, царь Ликандр, берет его на руки и сажает перед собой на лошадь. Вокруг кричат люди, забрасывают царя цветами. Акрион тянется ручонками к рукояти меча на отцовском боку.

Вот ему шесть, и отец учит его стрелять из лука, впервые взяв на охоту. Тетива твёрдая, как железный прут, и, кажется, никто не сможет натянуть её. Но Ликандр кладёт огромную ладонь поверх пальцев Акриона, и лук сгибается, послушный царской силе.

Вот ему пять. Отец подбрасывает его в воздух и ловит, подбрасывает и ловит, а маленький Акрион визжит от ужаса и восторга. Ликандр смеётся, громко, щедро, и борода его черна, без единого седого волоска...

Акрион плакал – под маской, неслышно и невидимо для мира вокруг. Он вспомнил. Всё, до самой последней малости. Как только мог забыть, как не вспоминал все эти годы?! О мой царь, о мой горький поверженный царь, как оплачу тебя? Что скажу я над телом твоим?

Слепой от слез, он побрёл по опустевшей орхестре обратно в скену. Маска полетела в угол, туда же отправились котурны. Акрион опустился на сундук, съёжился, уткнулся лбом в ладони. Память донимала его, как воспалённая рана. Дворец. Тронный зал, и коридоры, и роспись на стенах. Его собственная кроватка из дорогого дерева. Лицо отца, широкое, смуглое, длинные волосы, схваченные диадемой. Его смех, большие белые зубы. Мать – воспоминания о ней были туманнее всего, и одновременно – всего тревожней. Ещё образы, воскрешённые памятью: какие-то девочки, старше его. Сёстры? Да, у царской четы две дочери, верней, были две дочери, одной теперь нет. И снова – отец на пиру, на охоте, с советниками в зале, куда Акриона не пускают, в андроне, отец правит колесницей, отец стоит на морском берегу, отец принимает просителей...

Акрион вскинулся, будто от ожога. Самое свежее и самое страшное воспоминание: отец поднимается с постели и тут же падает от удара мечом. Как это произошло? Немыслимо, невозможно!

«Тебя околдовали. Подставили. Ты не виновен. Виновны другие – те, кто наслали магию. Теперь твой удел – месть».

Месть. Но кому? Незнакомец в странной одежде, которого Акрион счёл обманщиком, не назвал имена злодеев. Только сказал, что Аполлон явит знамения. Впрочем, трудно найти знамение более явное, чем непостижимым образом вернувшаяся память.

«Лучше бы она не возвращалась», – подумал Акрион в отчаянии. Он нашел силы зашнуровать сандалии и, скинув пурпурный хламис, набросил плащ, в котором пришёл: простой, зелёный. Что же делать? Куда податься? Кто подлинный убийца отца, кто направил руку Акриона, навёл морок, заворожил глаза? «Ступайте на агору, – говорил глашатай. – Услышьте, что скажет Семела. От неё одной узнаем всю правду». Семела! Ну конечно! Родная мать расскажет обо всём, что случилось.

Акрион выбежал из скены, поднялся по ступеням пустого театрона. Улица полнилась разноголосым шумом, слышны были рыдания. Люди шли, огибая Акрополь, к агоре. Тут и там раздавались крики, одно и то же: царь мёртв, великая беда, слушайте, люди, царь Ликандр мёртв... Акрион шагал вместе со всеми, глотая пыль, поднятую сотнями ног. Солнце поднималось в зенит, сверкало на позолоченном шлеме статуи Афины-Воительницы, зажигало небесным огнём наконечник стрелы Аполлона, стоявшего рядом. Огромные изваяния покровителей города глядели в сторону моря, но по пути к берегу их взгляды встречали Царский холм, где белел дворец. Казалось, что Аполлон и Афина тоже скорбят вместе со всеми и ждут, что объявит народу Семела, вдова убитого правителя.

Акрион вышел на площадь со стороны Монетного двора. Агора была полна народа, все напирали друг на друга, стараясь протолкаться поближе к храму Гефеста. Небольшой стройный храм, построенный на Колонском холме, возвышался над площадью, и именно с его ступеней всегда обращался к народу Ликандр. Судя по тому, что вокруг холма растянулась цепь хмурых стражников, Семела собиралась прийти сюда же.

«Окликнуть её, когда появится? – мелькнула мысль. – Закричать: мать, здесь твой сын, я обрёл память? Стоит ли, и услышит ли она?» Не приняв решения, Акрион принялся прокладывать дорогу сквозь толпу к храму – вдруг подвернётся случай обратить на себя внимание, да и слышно будет лучше, если подойти вплотную. Люди стояли тесно, бранились вслед. Акрион был на полпути к цели, когда все загомонили: пришла Семела.

Бросив толкаться, он поднял голову, высматривая царицу. Как всегда среди людского столпотворения, выручил немалый рост. Акриону хорошо было видно поверх моря людских голов, как на ступени перед колоннадой поднялись две женщины в дорогих, лидийского шёлка пеплосах – траурных, угольно-чёрных, пусть и расшитых золотом. Он вгляделся в их лица и почувствовал, как заторопилось сердце.

Обе были статные и высокие. Младшая, Эвника, дочь Ликандра от первой, давно умершей жены, теребила пальцами край пеплоса, кусала припухшие губы. Горе опростило её лицо, лишило женской строгой красоты, и во взрослых чертах угадывался облик маленькой девочки. Девочки, которая когда-то играла с Акрионом в царском саду. То была его сестра, теперь он видел это ясно, и, поражённый, отмечал сходство: тонкие крылья носа, высокий лоб, яркие брови и, конечно, светлые глаза, глаза Ликандра Пелонида, которыми тот наделил всех своих детей.

Её мачеха, царица Семела – вдовая, вдовая царица! – держалась спокойно и с достоинством. Гордо поднята была голова на точёной шее, унизанные браслетами и кольцами руки лежали на перилах неподвижно и властно. Устремив взгляд поверх толпы, на Акрополь, где бок о бок стояли изваяния Аполлона и Афины, Семела звучным голосом, в котором не было и следа скорби, поведала о том, что царь Ликандр скончался сегодня ночью от внезапной скоротечной болезни. Сказала, что безутешна и едина в горести с эллинским народом. Пообещала соблюдать траур столь долго, сколько потребуют боги, ибо положенных законами тридцати дней не хватит, чтобы оплакать возлюбленного супруга.

И говорила ещё о многом, но Акрион уже не слушал.

Царь скончался от болезни? Как это?!

Он ведь лежал, пронзённый мечом, на полу, и кровь хлестала из раны. Невозможно спутать погибшего от удара оружием и умершего от хвори. Выходит, Семела солгала афинянам? Но зачем? Не хочет, чтобы начались волнения? Вздор: убийца должен быть пойман и наказан, и всем миром его искать куда проще. Акрион содрогнулся, представив, что было бы, расскажи Семела правду. Его красные, истёртые пемзой руки – сейчас их видит множество людей. Акриона бы схватили прямо здесь, на площади. А несчастный Такис под пыткой показал бы на Ареопаге, что хозяин вернулся под утро весь в чужой крови.

Да, ложь царицы обернулась преступнику во благо.

Но почему она солгала?

Не потому ли, что откуда-то знает, кто убил мужа? Знает – и не хочет, чтобы узнали все прочие?

В этот самый миг Семела всмотрелась в толпу. Акрион мог поклясться, что глаза царицы встретили его взгляд. Но и только: тут же она повернулась к дочери, сказала что-то. Эвника сжала ладони, кивнула еле заметно.

Семела взмахнула рукой. Люди на агоре затихли.

– А сейчас, – воскликнула царица, – мы собираемся в храм Аполлона, чтобы попросить лучезарного Феба о лучшей загробной судьбе для моего мужа. Ступайте в храм, добрые граждане! Ступайте за благодатью Фебовой!

Человеческое море пришло в движение. Акриона стиснули с боков, понесли, приподняв над землёй. Он извивался, стараясь не упасть и хватаясь за соседей; не было и речи о том, чтобы противостоять толпе. Людская волна выплеснулась из агоры, растеклась по Панафинейской дороге. Шли в храм – переговариваясь, обсуждая услышанное, качая головами, горестно вздыхая и всхлипывая. Народ Афин любил царя Ликандра и жалёл о нём.

Акрион спотыкался о чужие ноги, со страхом ждал, что его узнают, что кто-то закричит, тыча пальцем: «Вот этот вчера ночью пробрался во дворец! Я видел его в потёмках, хватайте убийцу, предайте суду!» Но никто не узнал и не закричал. Видно, ложь о смерти Ликандра не вызвала подозрений. Невыносимо было идти вот так, среди толпы, зная правду и не смея открыться, терзаясь тоской и раскаянием, мучаясь от стыда и запоздалой сыновней любви. Любви, на которую он, отцеубийца, не имел права.

Вместе с прочими Акрион поднялся по ступеням на Акрополь, прошёл под портиком Пропилей, миновал статуи городских покровителей. Направо, к Парфенону, почти никто не направился: Семела призвала молиться Аполлону, а не Афине. Поэтому людской поток устремился налево, в Фебион, и перед храмом вытянулась очередь.

Акрион стоял, одурманенный солнечным жаром. Не так всё должно было пойти сегодня. Ему суждено было играть Эдипа. Потом, накричавшись и напевшись до хрипоты, отдохнуть в скене, утоляя голод и жажду, пока зрители успели бы все до единого сходить в храмы и поклониться богам, как это положено после спектакля. Затем, ближе к вечеру, он тоже пришёл бы к алтарю и отдал должное Аполлону, покровителю Муз. А после ритуала, усталый и умиротворённый, отправился бы домой, чтобы завалиться на кровать и спокойно, крепко проспать до самого утра. Без магических блужданий и видений.

Как же он был счастлив до вчерашней ночи!

Подошла очередь. Жрец, стороживший вход, взмахнул рукой, впуская дюжину людей. Акрион шагнул под гулкие прохладные своды Фебиона. Ступая по многоцветным плиткам, прошёл в наос, внутреннюю часть храма, к огромной мраморной плите, отполированной мириадами касаний. Привычно, безучастно скользнул взглядом по мозаике, которая украшала стены. Битва богов и титанов, победа Зевса над Кроносом, поход против амазонок, Последняя война со Спартой. Лишь огромная картина на потолке вызывала трепет – как всегда. Явление Аполлона-Миротворца. Осиянный пламенем, прекрасный и грозный Феб спускался с небес к предкам, чтобы возвестить начало нового времени. Аполлон нёс мир и союз враждовавшим племенам Эллады. Великий эллинский мир. И великие казни – для тех, кто ему противился.

Акрион приблизился к алтарю, преклонил колено и возложил руку на белый мрамор.

Огромное блаженство заполнило его целиком. Прогнало горе, страх и вину. Благодать разлилась по телу, наполняя члены тяжестью и истомой, сладкой тяжестью и нежной истомой, и хотелось только одного: чтобы это не кончалось никогда. Акрион вскинул взор на исполинскую статую Феба, что поднималась под самую храмовую крышу. Бог улыбался, глядя поверх голов своих чад. Улыбался, как ласковое солнце, которое дарит всем людям тепло и свет. Улыбался каждому эллину: младенцам и старикам, рабам и богачам, простым ремесленникам и искусным философам. Улыбался ему, Акриону...

Тронул за плечо жрец: пора.

Как всегда, подступила обида – как, неужто четверть часа уже истекла? Ведь, кажется, только что руку на алтарь положил. Но Акрион знал, что жрецы отмеряют время точно и беспристрастно, следя, чтобы никто не получил благодати больше прочих.

Он с трудом поднялся с колен. Качнулся от слабости, едва не оступившись. Подбежал, суетясь, храмовый раб – помочь, удержать от падения – но Акрион вяло махнул ему: сам, мол, справлюсь. Шатаясь, поплёлся в обход статуи, к выходу во двор. Позади храма под навесом-стоей были устроены скамьи для отдыха, журчали маленькие фонтаны, росли лавровые деревца. Здесь сидели те, кто пришли раньше и уже успели вкусить благодати. Акрион знал, что выглядит так же, как они: бледный, с горящими, счастливыми глазами. Он наклонился над ближайшим фонтанчиком, плеснул на голову, жадно напился ледяной воды. И без сил опустился на скамью.

Не было больше тоски, раскаяния и стыда. Аполлон милостью своей очистил душу, забрал всё лишнее, что мешало здраво мыслить и верно поступать. Осталась лишь спокойная, почти торжественная печаль по отцу.

И ещё был гнев.

Его обманули. Заставили совершить самое гнусное из преступлений. Поганая магия застила ум и глаза, превратила в куклу, в раба. В преступника. Но Акрион – не раб. Он – царский сын и наследник трона Эллады. Теперь его долгом стала месть. Он найдёт виновного в колдовстве, осудит и покарает за злодеяние. А после – предстанет перед матерью-царицей, назовёт себя и обретёт то, что принадлежит ему по праву. Подлинное имя.

Он – Акрион Пелонид, сын Ликандра.

Решимость вновь наполнила жилы кровью. Акрион встал, чувствуя себя ещё слабым, но словно бы обновлённым. Удивительно, как люди жили когда-то без божественной благодати? Ведь говорят, еще лет триста назад эллины молились богам, не ощущая блаженства. Как же велика была милость Аполлона-Миротворца!

Он спохватился. Ведь Аполлон не только дарует благодать. Феб ждёт, чтобы Акрион исполнил его волю. «За час до заката найдешь меня у Диохаровых ворот» – так сказал Гермес, провозвестник высших сил. Закат ещё не скоро, но уже можно идти на условленное место; боги ждать не любят. Пора!

«О, дай мне сил, Аполлон, – думал Акрион, спускаясь с Акрополя. – Всего немного, чтобы дотерпеть до вечера. Дай мне сил».

Загрузка...