— Папа, папа, скажи, а обитательницы Крита — это кретинки?
— Чего?
— Кретинки, кретинки!
— Папа, ну скажи ему, чтобы меня пустил!
— Отпусти ее, Кристиан.
— А-а! А она меня стукнула! Ногой стукнула!
— Лея, не дерись.
— Кретинки, кретинки!
— Пааапа! Ну скажи же ей, что вовсе и не кретинки! Ну скажи ей!
— Так ведь правильно же. Вот скажи, что так! Скажи!
— Да Господи же, Янек, скажи им что-нибудь, потому что я с ума сойду от этого визга.
— Креветки.
— Что?
— Креветки. А теперь идите отсюда.
— Так я же на самом деле хочу узнать!
— Сейчас как сниму ремень…
Кристиан потянул Лею за косу, та хотела отпихнуть его локтем, не попала, тот отскочил и помчался наверх, она за ним. Трудны вздохнул и закрыл дверь, ведущую в холл.
— Откуда они взяли этот Крит?
— Понятия не имею, где-то услышали. Скажи мне… — жена невольно улыбнулась, сориентировавшись, что повторяет слова детей. — Расскажи, о чем ты узнал.
Бул уже вечер. Пять часов тому назад карета в сопровождении жандармов вывезла труп. В течение этих пяти часов Трудный сделал из своего так и не законченного кабинета пару десятков телефонных звонков, из чего только немногие касались бизнеса, которым он занимался. Все остальные он посвятил следствию по делу девочки с чердака. Трудны, хуже или лучше, знал около трех четвертых людей из военных и гражданских структур городских властей, из чего около одной пятой были должны ему какую-нибудь услугу (а то и несколько). Записная книжка Трудного с номерами телефонов обладала могуществом волшебной книги. Сегодня Ян Герман произнес пару мельчайших заклинаний.
— Ничего.
Они сидели в кухне за боковым столиком и осторожно прихлебывали из чашечек горячий, черный будто смоль кофе. За окном падал снег. В духовке пекся какой-то пирожок, наполняя помещение дрожжевыми ароматами. Стоящий на газовой горелке чайник нерешительно фыркал. Из-за закрытых дверей, ведущих в салон, доносились стук и кряканья с ругательствами Павла Трудного, воюющего с привезенной с базара чудовищных размеров елкой, выбранной лично Кристианом и Леей.
— То есть как: ничего? Что, даже не знают, кто это такая?
— А откуда им знать? Никаких документов при ней не было, а для сравнения с фотографиями она уже не годится. Ты хоть имеешь понятие, сколько детей потерялось в тридцать девятом в одной только Галиции? Это какие-то прямо астрономические числа; тот человек из ратуши говорил, что их даже не вносят в списки.
— Ну ладно, а Янош? Ведь это же он продал тебе этот дом. Ведь должен он был знать, что продает.
— Янош поехал в Берлин, оставил мне сообщение в фирме.
— Ну а в бюро недвижимости?
— У них имеется только номер параграфа постановления против евреев. Кадастр не пересматривался с самого начала войны. Я узнал лишь имя владельца, на которого была зарегистрирована покупка участка еще при Франце-Иосифе. — Трудны вынул из кармана листок. — Некий… Мордехай Абрам. Абрам, понимаешь. Ну, и что я могу еще?
— Ну так, все правильно, — Виолетта помешала ложечкой переслаженный кофе. — Но ведь у тебя еще имеются ходы в гетто.
— Милая, ходы у меня имеются всюду, только это вовсе не значит, будто я должен всюду лезть.
— Но все-таки… Труп в нашем доме.
— Труп, труп, — эти слова разъярили Трудного. — А ты чего хотела? Ведь война.
— Но… ребенок!
— Боже милый, я и сам прекрасно знаю, что не Вернигора! Чего ты от меня хочешь?
— А вдруг там их больше? — она показала пальцем вверх.
— Ну, знаешь…
— Был один, может быть и другой, третий. А почему бы и нет?
— Так мне что, запретить Конраду подниматься на чердак. Ты еще спасибо мне должна сказать, что тебя не послушал, он хоть нашел ее быстро. Или ты предпочла бы так и спать с трупами, гниющими над головой?
Вот этого говорить не следовало. Жена послала ему над поднимавшимся из чашки клубом пара сердитый взгляд. Он опустил глаза, стал крутить ложечку между пальцами.
— Правда такова, что я совершенно не собираюсь этим заниматься. Не собираюсь даже думать об этом. Случилось, ладно, такой дом; в другом доме наверняка протекает крыша, в другом кто-то спрятал в стене золото. Нам попался этот. Судьба. Так какое мне дело до этой девочки? Ведь ты же сама слыхала, как доктор сказал: она умерла где-то в июне-июле.
— Он не говорил: от чего?
— А тебе какая разница, — Трудны наклонился над столом. — Виола, прошу тебя, успокойся, нельзя все принимать так близко к сердцу, ведь умирают тысячи, десятки тысяч, всем не посочувствуешь; эту малышку ты увидала своими глазами, но всего лишь по чистой случайности. — Трудны хотел взять жену за руку, но та успела ее отвести.
— От чего она могла умереть? Может ее сунули в этот сундук уже после смерти…?
Он выпрямился, перенес взгляд за окно, где вновь разбойничала метель.
— Так чего ты от меня хочешь? — повторил он, уже тише.
— Я хочу знать, кем она была и как умерла. Что еще сказал врач?
— Он в основном подписывал справки. Непосредственную причину смерти после краткого осмотра трупа установить невозможно по причине времени, прошедшего после кончины.
— И никто ничего больше делать не будет?
— Виола, смилуйся, что ты еще хочешь?
— Никто не станет вести следствие?
— Следствие? Да какое еще следствие?
Та так сильно хлопнула ладонью по столешнице, что звякнули чашки.
— Сюда гляди! — рявкнула она. — На меня!
Трудны отвел взгляд от окна.
— Ты думаешь, меня самого не задело? — скривился он. — Но ведь нужно же быть реалисткой. Никого не заинтересует смерть какой-то маленькой девочки полгода назад, когда с фронта, день за днем катятся забитые трупами вагоны.
Эти слова Виола проигнорировала.
— Когда их выселили по этому антиеврейскому постановлению? — спросила она.
Трудны попытался вспомнить.
— Где-то, вроде бы, весной…
— Выходит, потом дом стоял пустой, правда?
— Выходит, что так, только…
— И она сама залезла в сундук на чердаке пустого дома на безлюдной улице, так что ли?
— А может ее туда положили гномики, потому что не было хрустального гроба, — язвительно передразнил Трудны жену.
Виола смолчала. Трудному было знакомо это жесткое, отвратительное выражение на ее лице, и он знал, что теперь на ее позицию ничем не повлияешь. Он выпил кофе одним глотком, чудом не ошпарив гортань.
Тогда он спрятал листок с данными предыдущих владельцев дома, погасил газ под чайником и вышел в холл. Ян Герман подумал о Юзеке Щупаке, Бриллиантовый Лейтенант которого работал в местном отделении гестапо. Тот мог бы по неофициальным каналам достать из реестров все возможные сведения о любом Мордехае Абраме из округи. Вот только, зачем? Он ругнулся про себя. Виола все еще в шоке; и вот так выглядит вся правда. Трудны направился к лестнице. В конце концов, размышлял он, а чего еще ожидать от женщины. Увидала труп, да еще и детский, вот и…
В груди сперло дыхание.
Он увидал.
Справа от лестницы, перед продырявленной пулями Седого стенкой.
На высоте глаз.
Это.
Словно обнаженное сердце какого-то чудовища. Словно кулак с пальцами из драконьих кишок. Будто клубок гниющих жил. Словно паразитирующий полип. Пульсирует. Дышит. Меняется, шевелится, гримасничает, вращается, колышется, деформируется, резонирует глухим звуком голода. Вовнутрь и наружу. Пространство вокруг этого, а не это в пространстве. Сразу видать: слишком тяжелое, слишком плотное. Почему земля должна притянуть его к себе, почему оно должно свалиться на пол? Ведь оно может торчать вот так, подвешенное на самом себе, целую вечность. Оно реальнее, чем все окружающее. Солнце собственной планеты, планета собственного солнца. Живое. Меньшее — большее — меньшее — большее — меньшее — большее — меньшее — большее — меньшее — большее. Это не ритм, это отсутствие ритма. Словно обнаженное сердце какого-то чудовища. Словно кулак с пальцами из драконьих кишок. Будто клубок гниющих жил. Словно паразитирующий полип. И вовсе не мягкое. Если бы коснулся его (Боже, только не это!), то наверняка почувствовал бы под пальцами камень. Это кружится, переливается само в себя, пучится из одной формы в другую; выпускает щупальца, свертывается в ничто и развертывается из этого ничто во все стороны. Делится и объединяется; пожирает пространство и тут же пожирает само себя. В последовательных тактах симфонии смертельной тишины все более внушительное и резкое во всех своих изменениях. Словно обнаженное сердце какого-то чудища. И в конце концов, пожирает себя с такой жадностью, и с такой силой вжимается само в себя — что исчезает полностью, чтобы уже более не появиться.
Пустота.
Стенка с дырками от пуль; окно, решетка за окном, лестница на второй этаж, лаз на чердак. Пустота.
У Трудного отказали ноги. Он вытянул руку, чтобы опереться о дверной косяк, но каким-то чудом не попал. Поэтому его повело дальше. Дрожь в коленях, широко открытый рот. Вот глаза закрыть не удается, а хотелось бы.
Виолетту он перепугал до смерти. На кухню влетел смертельно бледный и тяжело свалился на стул. Перегнувшись вперед и оперев локти на колени, он тяжело дышал и с упорством кататоника всматривался в пол между своими ногами.
Виола наморщила брови.
— Что-то случилось?
Ян Герман не отвечал. Только дышал тяжело.
Жена подошла к нему, присела на корточки.
— Янек… Что такое?
Он медленно поднял голову. Никогда еще она не видала у него столь побледневшего лица и столь расширенных зрачков. Она коснулась его пальцев. Холоднющие и дрожат.
Тогда она попробовала обернуть все в шутку.
— Ты что, духа увидал?
Ян Герман облизал сухие губы, мрачно глянул прямо в глаза.
— Мясо, — только и ответил.