14

В воскресенье после праздников, в тихий и снежный полдень, Ян Герман Трудны провел четыре важных разговора, которые потом, ночью, повернулись у него в мыслях на девяносто градусов, явившись теперь уже мрачными кошмарами.

Первый разговор он провел в костеле, во время мессы.

— Но ведь это же прямо непристойно, пан Трудны, то, что пан именно сейчас делает. Как пану не стыдно. Убийство заказывать под звуки органа.

— Тихо, Гречный, тихо. Подумал бы кто, какие из вас святоши. Сами же только что ксендза на тот свет отправили.

— Потому что сексотом был.

— Ну а этот — эсэсовец. Ешке, запомнишь?

— Ешке, Ешке. Майор идиот, что до сих пор еще с паном не расстался. Из-за этого с паном договора мы вообще наемными убийцами стали.

— Вы солдаты, у вас обязанность. А что у меня? У меня семья.

— У пана миллионы. И пан не так уж сильно за них страдает.

— Пошел нахрен с Мицкевичем. Слушай меня, Гречный, потому что имеется еще одно дельце. Кто-то в меня стрелял. И вот теперь выкладывай, чья это работа.

— Если бы была наша, то сейчас пан был бы тут в виде привидения.

— Расскажи это Лысому.

— У Лысого две дырки в пузе. А у пана даже волосок с головы не… И что же это была за пальба?

— Прямо перед моим домом. За семью опасаюсь. И только не говори мне, Гречный, будто это швабы.

— Ясный перец, не они. Но и не мы.

— Разве что за свой счет, некто такой, кто разделяет твои моральные воззрения, только слишком любит хвататься за пушку.

— Уж если кто и за свой счет, то уже, скорее, твои германские контрагенты.

— Херню ты спорол.

— Эт' точно. Только… честно, я понятия не имею, про такие вылазки. Совершенно ничего не слыхал. Зато дошли до меня, пан Трудны, слухи про какого-то берлинского чинаря, который в общественном месте принимал пана хлебом и солью. Или же пан его. А тут в чем дело?

— А ни в чем. Он уже труп. Побеспокоился прийти ко мне с визитом, а потом его вынесли ногами вперед. Скорее всего, сердце.

— Ой-ой, в опасном квартале пан проживает, совершенно в небезопасном. И у пана из-за этой смерти намечаются какие-то неприятности?

— Посмотрим. Пока что меня не цапнули. Он здесь был, якобы, по личным мотивам.

— И лично же с вами встречался?

— Ага. Ты, Гречный, помнишь, что Седой рассказывал? Ну вот, оно по людям и пошло. Дом с привидениями, сечешь? А в квартале этом жили одни евреи. Эсэсовец мистиком был. По-моему, он хотел устроить спиритический сеанс или что-то в подобном стиле.

— Серьезно?

— А ты что думал? Что у Гитлера с головкой все в порядке? У них там у всех уже давно крыша поехала. Астрология и тому подобные штуки. Ладно, вали, ксендз идет.

Второй разговор Трудны провел по телефону, уже возвратившись домой.

— Янош?

— Спокойно, у меня хорошие известия.

— Тогда слушаю.

— С фон Фаулнисом никаких проблем не будет; Берлин все затушевывает, им никаких проблем не нужно. Приехал, умер и все — ничего не было. Это их внутренние пертрубации, которые для нас складываются весьма удачно.

— И никакого следствия?

— Никакого. Впрочем, ты бы и так был вне подозрений.

— Даже так?

— Прежде, чем тело забрали, Гайдер-Мюллер приказал провести вскрытие, так после этого вскрытия им уже ничего выяснять не хочется. Представь себе, режут его, вскрывают грудную клетку… и что же видят?

— И что же?

— А ничего!

— Как это: ничего?

— Ничего! Я же тебе и говорю: ни-че-го. Пустота. Ноль.

— ???

— У него в средине ничего не было! Ни сердца, ни легких, ни кишок, вообще ничего. Так что вопрос уже не в том, как он умер, а каким образом жил. Ведь тяжело обвинить в умерщвлении трупа, даже если бы это обвинение и было липовым, а дело было заранее подстроено. Такие вещи даже в Генерал-Губернаторстве не пройдут. Фон Фаулнис мертв, потому что и не мог жить. Если бы не сотни свидетелей, я бы усомнился и в том, что он вообще приехал сюда самостоятельно. С медицинской точки зрения он с самого начала был ходячим трупом.

— Что ты из меня дурака делаешь?

— Ну знаешь!

— И все равно, что это за сказки…

— Никакие не сказки!

— Но я же с ним завтракал! При мне он слопал одного салата с полкило! Так куда он его запихивал? В рот, а потом оно прямо в задницу ему пролетало, или как? Или из него при вскрытии вылили бутылку бордо? А то, что он дышал, так я сам видел. Я же с ним разговаривал! Впрочем, и ты сам тоже! Вот Янош, прошу тебя, попробуй, издай хотя бы звучок, не набирая при этом воздуха в легкие!

И какого ты от меня хочешь?! Я тебе только пересказываю результаты вскрытия! Я в нем не копался! Специалисты отчет написали. Вот он лежит передо мной, и в нем, черным по белому написано…

— Ну хорошо, хорошо, извини.

— Ладно. Есть еще одно известие. Помнишь, ты расспрашивал про какого-нибудь еврея, на которого с полгода-год назад было бы особое распоряжение?

— Ну и?

— Тут у меня в списке несколько десятков человек. Как ты и хотел, я исключил тех, которые уже попадали на допросы и неграмотных, которые ни «бе», ни «ме». Осталось девять позиций; и на одну из них — имеется в виду некий Шимон Шниц — запрос был как раз со стороны Ahnenerbe, при посредстве берлинского гестапо. Я им позвонил, только же это страшная бюрократия — начали меня отсылать от одного к другому, в конце же концов из этого всего вышла такая мура, что, якобы, Шница затребовали для их музея, или что там может быть, для какой-то никогда не существовавшей его секции. Печати имеются, подписи имеются, все имеется, вот только реального заказчика и нет. Только кучка цифр и букв: подотдел подотдела какого-то другого подотдела, который сам находится уже на совершенных задворках этого самого института. Ничего больше я не узнал, потому что вдруг в разговор влез какой-то бешеный генерал, о котором я в жизни не слышал, и начал допытываться, а чего это такого хочет от Ahnenerbe штандартенфюрер идентатуры войск СС из какого-то захолустья в Генерал-Губкрнии.

— Ну что же, хоть что-то уже есть. Ага, что касается тех неточностей в документах, которые…

— Так?

— Этим делом я уже занялся.

— Вот за это спасибо. Большое спасибо. Когда мы сможем встретиться?

— Тридцатого. Предварительно звякни на фирму. Ну ладно, мне уже пора.

Трудны прервал второй разговор, чтобы начать третий.

— Янек?

— Угу?

— Скажи мне.

— А если я дам тебе слово…

— Нет.

— Все это грязные дела; ты бы сама предпочла…

— На самом деле, не имеет ни малейшего значения, что бы я предпочла. Но я должна знать.

— Понятно.

— Так как?

— Здесь был один немец. Эсэсовец из Берлина. Шантажировал меня и Яноша. Он уже мертв.

— Неужели…

— Нет, нет.

— Но ведь я же чувствую, что ты уворачиваешься.

— Я тебе сказал правду.

— Верю. Только я имею в виду другое. Даже не тот день.

— Не понял.

— Ну, пожалуйста.

— О чем ты меня просишь?

— Чтобы ты отказался.

— От чего? От дел?

— Я… даже не знаю. Тут что-то такое… Думаешь, я не вижу? Пытаешься передо мной скрыть… Признайся!

— Ну что я пытаюсь скрыть? А?

— Не знаю!

— Успокойся.

— Я спокойна. А все из-за этого дома. Не надо было сюда переезжать.

— Возможно.

— Не возможно, а точно. Ты знаешь, что Конрад все еще шастает на чердаке? Не дай Бог, еще одного трупа найдет. Ну, чего ты смеешься? Это совсем не смешно.

— Не дадим свести себя с ума. Нельзя ведь в жизни руководствоваться только лишь предчувствиями и плохими снами. Так бы мы далеко не зашли.

— Вот, хорошо, что ты мне напомнил. Лея с Кристианом видели какой-то кошмарный сон. Утром буквально тряслись от страха. Кристиан до сих пор плачет.

— И что же такого им снилось?

— Они мне не рассказали. Хотели поговорить с тобой, только ты уже уехал. А ведь сейчас праздники… Янек, хоть сейчас ты бы мог побольше…

— Знаю, знаю, извини. Ведь все это не по собственному желанию, я такого не планировал. И разве это я придумал этого Гитлера? Разве это я придумал войну?

— Только не надо так.

— Эх, к чертовой матери все это…

Пришла Лея; Кристиан где-то спрятался, и никто его уже долгое время не видел. Минут с пятнадцать девочка ходила туда-сюда по всему кабинету, забиралась на кресла, постукивала по книжным корешкам и поглядывала на Яна Германа, когда он сам на нее не смотрел. Сам же он был занят проверкой квартальных отчетов. Лея постепенно приближалась к отцовскому столу, нервно теребя в пальцах подол юбки.

— Папа?

— Мгм?

— Я должна… должна тебе сказать, что мы уже не можем выходить из дома.

— Что?

— Нам нельзя.

— Кому?

— Мне и Кристиану.

— Что? Вам нельзя выходить? А ну-ка, иди сюда, присядь. Ну? Вам нельзя. И скажи-ка, кто это вам запретил? Мама?

— Не-е.

— Не мама?

— Нет. Они ни о чем не знает. Мы должны сказать про это тебе.

— То есть: ты и Кристиан.

— Ага. Только он трусишка и боится.

— Чего боится? Меня?

— Э-э, нет. Только…

— Только что?

— Потому что это были такие страшные-страшные чудища. И они сказали…

— Вам снились чудовища?

— …

— Ну и?

— Я скажу тебе на ушко.

— Говори, говори. Ой! Не тяни так!

— Они пришли ночью. Пришли в нашу комнату и сказали, что если мы хотя бы палец выставим за порог дома, то с нами случится такое, как с паном Фонфальницом, и что от этого мы умрем, совсем умрем, и что ты знаешь, и чтобы сказать тебе, а потом вдруг сделались такими страшными-престрашными, а Кристиан начал плакать, потому что он трусишка, и…

— Погоди, погоди! Вам это снилось сегодня ночью?

— Ну, папа, совсем нет, это был совсем даже и не сон, они на самом деле приходили, и…

— Слушай, Лея, а ты всего этого не придумала, правда?

— Пааапа…!

— Н хорошо, хорошо. Повтори-ка, пожалуйста, имя того пана, которому они уже сделали… какое-то такое имя. Как его звали?

— Фонфальниц.

— Кристиан тоже их видел и слышал?

— Ага.

— Кстати, а как они выглядели? Я понимаю, что страшные, но как?

— Ну-у, вот так вот и еще как-то так…

— Знаешь что, ты мне их лучше нарисуй. Садись тут, вот тебе бумага, карандаш, и рисуй. Я буду писать, а ты будешь рисовать.

Только ничего он писать не стал. Хотя зимнее солнце еще и не ушло за горизонт, Трудного охватила мягкая и сырая темнота ночи. Фонфальниц, фон Фаулнис. Они не могли, просто не могли о нем знать. Когда это им снилось, мне еще ничего о выпотрошенном шандартенфюрере СС известно не было. Как там Розенберг перевел слова, которые прошептал дух? Хозяину… что это для него… Для меня. Смерть фон Фаулниса. Духи этого дома могут совершать невозможное — только ведь и раньше я это понимал: стена, мегасердце, чердак. Они убили эсэсовца, а теперь шантажируют меня смертью моих детей. Мне уже известна угроза, содержащаяся в этих словах, только они никак не откроют цели этого шантажа. Что такое должен я сделать взамен за то, что Лею и Кристиана оставят в покое? И еще это чувство: будто во всей этой истории я фигура всего лишь третьего плана. Ahnenerbe. Die Gruppe. WerVIIMoeErde. «Недавно. Частный. Интерференции. Необъясн. Стабильн.» Эти книги… Эти еврейские сироты… Мордехай Абрам, оторый прятал у себя — который прятал у себя Шимона Шница; да, я это чувствую, слишком уж это большое совпадение, чтобы оно оказалось пустой случайностью. Шимон Шниц — его заметки, его Книга. И ведь ни с кем не могу поделиться всей этой историей, разложить ее бремя на несколько умов. Потому что в одиночестве — я чувствую, как меня охватывает ночь. Только у меня нет выхода. Ведь это уже безумие. Нет никаких сомнений, я схожу с ума — и это, к сожалению, правда. В меня стреляют. Разговаривают со мной из воздуха. Наяву показывают кошмары. Пленяют моих детей. Посылают ночь. Эта игра перерастает меня. Не для меня написана эта пьеса, моя роль совершенно не имеет значения, и умру я еще во втором действии. Боже, ну что я могу? Только лишь послушно ожидать приказаний с того света. А затем послушно выполнить их. Не больше, но и не меньше. Все-таки, я только дневное животное, ночью же я слеп и беспомощен, не отличаю дыма от камня, возможного от невозможного. Я у них на крючке, заловили уже Яна Германа Трудного.

— Вот, посмотри. Такое, такое.

Трудны поглядел на подсунутый Леей рисунок. Ни верха, ни низа — ничего не понятно. Он несколько раз покрутил листок, наклоняя при этом голову. Чудища, появившегося перед Леей, он, при самых лучших намерениях, так и не увидал. По его суждению на листке бумаги была смесь карты Европы с какой-то из картин этого сумасшедшего Пикассо и растоптанная медуза.

— Красиво, красиво.

Загрузка...