19

— Ты, Шниц, — заговорило чудище словами и мыслями Трудного.

— Я.

Очень трудно понять логику безумия, точно так же, как сложно проследить процессы мышления сумасшедшего. Вначале пришлось бы принять их догмы как сои, а это действие иногда просто убийственное для здравого рассудка нормальных людей. Чудище безумия, которое со всеми удобствами уже разместилось внутри Яна Германа, ворвалось туда без всякого насилия. Никакого сражения ведь и не было. Воистину, никто не сходит с ума вопреки своей воле. Хотя, и вправду, у многих подобное случается совершенно незаметно, без какого-либо участия их сознания; точно так же случилось и с Трудным. Он своего чудовища даже и не видал. Один лишь раз услыхал ее шепот, но не узнал его — да и откуда ему было его знать? Теперь-то ничего уже и не поделаешь. Теперь вообще нет никакого шанса ни увидеть его, ни услышать, потому что ты не способен к объективному наблюдению и осмыслению, сам являясь объектом такого осмысления и наблюдения. Невозможно отличить собственных мыслей в своей голове от — тоже собственных, но — подсказанных.

Засмеялся растянувшийся на ковре Ян Герман, всматривающийся в щель губ на потолке.

— Ты, Шниц, ты! Ну конечно же, ты! Сволочь жидовская, вот кто ты есть! Ведь ты убил бы моих детей, убил бы их, правда? Правда?!!

— Самая истинная, — ответили потолочные губы; исходящий из них голос человеческим не был, более всего он походил на хриплые звуки многократно проигрываемых граммофонных пластинок, механические вибрации водопроводных труб. — Только ты не заставишь меня сделать это. Ты сделаешь все, что я скажу, герр Трудны.

Ян Герман вскочил с ковра, вспрыгнул на стол и потянулся рукой к губам Шница. Те исчезли. Он оглянулся — чудище подсказало, куда: губы всплыли из коричневых обоев над стоящим у самого окна креслом.

— Не дури, — сказали губы. — Ты не в состоянии причинить мне хотя бы малейший вред.

Трудны спрыгнул со стола и еще в полете завопил.

— Думаешь, что зазовешь кого-нибудь своими воплями? — издевался над ним Шниц. — Я замкнул всю эту комнату в самом себе, даже самый тихий звучок отсюда не выйдет; и ты сам отсюда не выйдешь, пока не сделаешь того, что следует.

Теперь Трудны бросился к двери. Он был всего лишь в двух метрах от них, как вдруг двери исчезли, а вместо них появился громадный, топорно отесанный в форме параллелепипеда блок коричневой массы, похожей на камень, растопленный адским огнем в самом центре Солнца. Трудны остолбенел. Сейчас он мог только дышать. Сейчас он был похож на дикого зверя, с выдвинутой вперед головой, с подавшимися вперед плечами, вставшего на полусогнутых ногах против всему свету. Он глянул исподлобья на окна: только ведь те были зарыты решетками.

— Шнииииц!!!

— Да слышу я тебя, слышу.

Кровь ударила в голову Яна Германа, а может и совершенно ушла оттуда. Он уже ничего не видел. Во всяком случае — его охватила мрачная и холодная слабость, кабинет завертелся перед глазами, потемнел, запульсировал в этом затемнении и на мгновение исчез; Трудны грохнулся на пол. Защитная реакция организма на психический, а может и физический шок заставила его потерять сознание, а потом очень глубоко вздохнуть. Он подтянул ноги под подбородок, оперся спиной о книжный шкаф. Шум крови в ушах глушил все остальные звки.

— Шниц… — шептал он. — Шниц, ты….

— Я, я, я.

Ну что он мог сказать этому духу еврейского мага? Какие представить аргументы, чтобы нивелировать его угрозы? И вообще, существуют ли какие-то спиритуалистические правила хорошего тона? Уже сами по себе эти вопросы классифицировали Яна Германа как безумца. Чудовище полностью уже овладело им.

— Но на кой ляд все эти подходы? — простонал он. — Зачем? Ведь все это была игра! Эти книжки… Разве нельзя было сразу…? Под угрозой подобного шантажа я и так сделал бы все, что только…

— Не все. Не говори, пока не знаешь. Нет таких святых, нет таких мучеников, которые во имя неких высших истин, пусть даже не знаю сколь возвышенных, пускай даже во имя собственных детей, были бы и вправду готовы на все.

Получалось, что чудище вовсе не защищает Трудного от страха.

— Так что же это может быть за дрянь… — Неожиданно, он почувствовал внутри себя резкий укол боли: кислоты испуга разливались в желудке и кишках.

Шниц же что-то там говорил из своей стены:

— …же следил за тобой с самого первого шага, поставленного тобой за порогом этого дома. Я слышал каждое твое слово, каждое твое дыхание, видел каждую гримасу на твоем лице, даже если ты сам считал, что остался сам; только ты никогда не был сам, я находился вокруг тебя, слушал поверхностями стен и глядел через линзы воздуха, через который проходил свет. Я ожидал вас почти что полгода и знал, что вторая оказия случиться не скоро. У меня на выбор был ты сам, твоя жена, твои родители и дети. Долго размышлять причин не было. Все, что я сделал потом, было подчинено одной только цели: именно этому моменту. Вот теперь ты уже готов.

Трудны захихикал.

— Ты ожидал, пока у меня поедет крыша!

— Ну конечно. Подумай только: ведь если бы я заговорил с тобой в тот самый вечер, когда ты впервые появился здесь вместе со своим Юзеком Щупаком, если бы я тогда открылся тебе, то всего лишь до смерти перепугал бы тебя и утратил шанс. Очень долго размышлял я над тем, как получить для себя человеческого помощника. Книга и тетрадь сильно помогли мне, потому что, благодаря им, ты был в состоянии проверить достоверность всей истории из внешних источников. А этот чертов фон Фаулнис был истинным даром небес. Ты дозревал словно выставленное на солнце тесто. И я знал тебя уже настолько, чтобы сохранять уверенность, что ты станешь самостоятельно выяснять правду. И до кого же ты добрался с моей Книгой и с моими записками?

— До Гольдштейна.

— Он еще жив? Ты смотри… Наверняка порасказывал тебе много интересного.

— Что ты желал мести.

— А кто же ее не желает?

— И что чары твои основаны на четвертом измерении.

— Ты много знаешь. Это очень хорошо. Я в тебе не ошибся.

— Так что, и теперь ты меня убьешь.

— Зачем, я десятки раз спасал тебе жизнь.

— Врешь, врешь, врешь!

— Кто тебе сказал, будто я вру?

Этот диалог разрушал разум Трудного, как спиртное разрушает мозг находящегося в состоянии delirium tremens пьяницы; все меньше и меньше оставалось в нем от Яна Германа, все больше в нем было от чудища. Безумие становилось все более естественным. На движущиеся на/в стене губы он глядел уже без всякого изумления. С Шимоном Шницем он попросту разговаривал.

— Ты спасал мне жизнь?

— Они неоднократно пытались убить вас всех. Приходилось все время быть начеку.

— Кто?!

— Дети, которых забрал с собой. Те применили газ. Я уже не мог их просто защищать. И потому решился. Не со всеми успел, но те, которые перешли, живы. Как там не говорить, они живы, а другие — нет, выходит: я спас им жизнь. Так это выглядит. Вот только я не принял во внимание факта, что это именно дети. Слишком мало они прожили, чтобы понять, что, собственно, это значит… Слишком мало в них самих от них осталось. Но это не их вина. Для них вы всего лишь червяки под стеклом. Так что нечего удивляться тому, что они желают вами поиграться, растоптать того или иного. Только, повторяю, это не их вина: во всем виноват один я. На моей же совести и этот шантаж, с которым отнесся к тебе; беру на себя все то зло, которое допустил и которое еще допущу по отношению к твоей семье. Я уже переступил порог. И вижу только пепел. Только адскими вратами меня уже не напугать. Во мне уже вообще нет страха. Я уже совершенно бесплоден, пан Трудны. Хоть и нет у меня глаз, но вижу ясно: кровь и слезы повсюду вокруг меня, куда бы я не направился. И ты сделаешь все, чего я пожелаю, или же я выну внутренности из твоих детей.

— А чего ты, собственно, хочешь, ёб твою мать?!

— Свободы.

— Чего…?

— Свободы. Освободи меня.

— Освободить…?

— Не смейся. Спокойней, спокойней. Я тебе все объясню, продиктую заклинание. Теперь-то я его понимаю, так что ошибки не будет. Ты освободишь меня, я освобожу детей… и ты уже никогда нас не увидишь.

— Уйдете?

— За них не ручаюсь, но меня ты уже на Земле в любом случае не встретишь.

Ян Герман с трудом поднялся на ноги.

— Но как?

— Ты выйдешь в четвертое измерение. Только тогда ты сможешь прочесть исправляющее заклинание.

— Что значит: «войду в четвертое измерение»? — фыркнул Трудны, вспоминая слова Коня. — Ведь это же ненаучные бредни…

— В науке не разбираюсь, а вот чары знаю.

Ян Герман поглядел на громадные губы, движущиеся на стене его собственного кабинета, словно материальная тень, проектируемая на трехмерную плоскость конструкции дома, и понял абсурдность своих возражений, очевидную неправду, содержащуюся в — логических, а как же еще — выводах Коня. Логика отрицала реальность. Трудны и вправду понял это. Бестия пошевелилась в нем в пароксизме невольного экстаза.

Догмат автономности науки и магии уже по сути своей был безумным — только Ян Герман видел в этом безумии истину. Ведь и вправду — магия совершенно не зависела от нынешнего состояния науки. Почему бы чарам, срабатывающим в древности, не сработать и в ХХ веке? По каким таким причинам заклинание, сформулированное в средневековье, когда никому и не снилось о измерениях высшего порядка, теперь, когда эти измерения переместились в домен науки, должно было утратить свою силу? Раз уже магические амулеты реально влияют на ход событий, они будут одинаково искажать реальность и в лесной деревушке готов, и в древнем Риме, и в средневековом Париже, и в Генерал-Губернаторстве, и внутри космической ракеты. Наука дотянется до четвертого измерения, освоит его, может через век, может через два, а может и никогда — только это вовсе не означает, будто измерение это столь же недостижимо для магии и родственных ей умений, доктринально враждебных логике. Кто запрещал шаманам примитивных племен с помощью духов на посылках излечивать людей от опухолей в мозгу за тысячи лет до того, как трепанаторы фараонов начали копаться своими пальцами ученых в царских черепушках Рамзесов?

— Так что я должен сделать?

— Заколдовать самого себя.

— Я? А ты что же, не можешь, великий маг и колдун? Это почему же я должен заколдовывать самого себя? А?

— Забудь про «почему». Таков ритуал.

Таков ритуал. Безумие не подлежит обсуждениям. Ян Герман лишь глупо ухмылялся, поскольку ситуация начала его смешить.

— И что дальше? Что с эти вот колдовством, с чарами?

— Ты не можешь охватить умом того, чего не видишь, не замечаешь, не осознаешь. А ведь после этого ты будешь должен заколдовать и меня; другое заклинание, но не менее сложное. Оставаясь трехмерным существом, ты был бы не в состоянии сделать этого, ты был бы не в состоянии освободить меня. Первое заклинание и твоя собственная трансформация, это всего лишь начальное условие. Именно второе, корректирующее, освобождающее… именно это заклинание я оценил жизнями Леи и Кристиана. И только после реализации этого второго колдовства мы будем в расчете.

Только Трудны не расслышал два последние предложения, произнесенные настенными губами Шимона Шница.

— Моя трансформация… — Он пошатнулся, как будто его ударили обухом в темечко. — Выходит, я должен измениться, должен превратиться… Во что?

— В то, чем я сам теперь являюсь. Ты должен, обязан выйти в четвертое измерение. Сейчас ты меня даже не видишь. Ты должен — должен — должен!

— Но как потом я сделаю обратное… Ты дашь мне такое колдовство, чтобы я вновь сделался человеком?

Одно следует Шницу признать: с ответом он тянуть не стал:

— Такой возможности не существует.

Трудны махнул рукой. Это был жест, абсолютно лишенный какого-либо значения, так, визуальная манифестация умственного хаоса. В голове Яна Германа все мысли перепутались. Он тяжело протопал к креслу, завалился в его мягкую черноту. Сейчас он не видел губ на обоях, впрочем, они уже были для него не важны, он уже и не боялся их, и не дивился им, не было в нем и ненависти к ним.

Шниц молчал и правильно делал, потому что все слова были лишними; все, что необходимо, творила живущая в Трудном бестия. Как это ни странно, но это именно она навела порядок у него в голове и уложила мысли в соответствии с цепочками причинно-следственных связей произошедших событий, это она просеяла действительность через сито логики. И вот тогда Яну Герману все стало ясно.

Так вот зачем все это! Вот для чего Шницу было нужно мое безумие! Ха, ведь он и вправду считает, будто я сошел с ума! Вот придурок! Вот только — у него еще Кристиан и Лея; их жизни в его руках… Неужто он и в самом деле убил бы их, если бы я стал сопротивляться? Сделал бы он это? Да. Сначала убил бы одного ребенка, чтобы потом угрожать смертью другого — и вот тогда я бы уже не мог сомневаться в его словах. Ведь убил же он фон Фаулниса, убил эсэсовцев, стоящих на страже в покинутом Абрамами доме.

Трудны беспокойно пошевелился в кресле. Лея и Кристиан, Кристиан и Лея. Неожиданно он почувствовал себя слабым и любящим только лишь самого себя, ибо первое, что пришло ему в голову — это проблема боли: Будет ли от этой трансформации больно? Будет ли больно от жизни в четвертом измерении? Вот что в подобные мгновение вопит в человеке громче всего: животное, зверь. Ему следовало спасать собственных детей, а он думал о физических страданиях. Ян Герман оскалился в пространство. Я совсем не добрый, я ужасно злой, злой, злой человек.

Он прикусил губы, замигал, бросил окурок на ковер, ударил кулаком по поручню. С ним поступали ужасно плохо: и Яну Герману приходилось решать, решать немедленно, делать выбор, причем выбор сатанинский, ведь из приготовленной Шницем ловушки нет никакого безопасного выхода. Либо колдовство, превращающее его в чудовище, и ад на всю оставшуюся жизнь, либо до конца все той же жизни клеймо детоубийцы. В душе он выл в унисон со своим чудищем. А оно так глубоко укоренилось в нем, что даже на мгновение Трудному не пришло в голову усомниться в правдивости слов Шница, не поверить в силу магических ритуалов. Внутри Яна Германа погасли последние искры неверия. Свои поступки он теперь обдумывал, основываясь на принимаемую как реальность — невозможность.

Вот если бы его еще не заставляли делать выбор! Если бы все это было вопросом мгновений, инстинктов, рефлексов! Тогда он прыгнул бы в огонь, чтобы спасать детей; вот тогда, без малейшего размышления, он и вправду сделал бы ради их жизней все. То есть — это мне так кажется. Всего лишь предполагаю… Размышляю… Но вот сейчас… Можно ли придумать пытку, хуже такого выбора? Лея и Кристиан. Люблю ли я их? И вообще, люблю ли я хоть кого-нибудь? Понятно, что я сильно завишу от людей. А вот тут необходимо избавиться от эгоизма. Ведь не будет даже чьего-либо восхищения или зависти, потому что для меня возврата не будет. Так что — все для других, ничего для себя. Без надежды, без награды, без удовлетворения, без гарантии справедливого обсуждения. Организм восстает против подобных самоубийственных требований разума. Я знаю, уверен, что без особого страдания способен был бы пережить смерть и Леи, и Кристиана. Виола, скорее всего, так не смогла бы, даже понятия не имею, что бы с ней сталось; только сам я бы пережил это довольно легко. Кровь от крови моей, плоть от плоти — вот только что это, черт подери, значит?! Никогда я не был особо хорош в анализе чувств, тем более — собственных. И уж наверняка не изучал сравнительную любовь. Все равно, так или иначе, когда-нибудь я их потеряю! А спасая их жизни, я утрачу даже гораздо больше — весь человеческий мир. Для этого и вправду нужен безумец. Лея и Кристиан. Они еще настолько маленькие, что я даже и людей в них пока что не вижу, скорее уж — мягкие, пахучие игрушки, домашних зверушек. Вот если бы Шниц начал мне угрожать смертью Конрада, тогда… кто знает… Только вот он размышлял иначе: ведь каждый любит маленьких детей. Ладно, я попросту бессердечная скотина. Уже вижу, как они лежат в одинаковых гробиках. Ведь правда, настоящая я скотина? А что, разве мало сейчас умирает детей?

— Расскажи мне, как, — процедил Трудны сквозь стиснутые зубы.

И Шимон Шниц, посредством выпирающих из стены огромных, кирпичных, обтянутых обоями губ, продиктовал ему заклятие.

Загрузка...