Переступив порог, ты видел четыре двери, из которых три были в стене холла по правой руке; они вели, поочередно, если считать к лестнице — в кабинет/библиотеку Трудного, сортир без окон и гостиную. А дверь слева открывалась в столовую-салон. Пройдя их и двери в ванную, ты попадал в левостороннее расширение холла, залом которого ранее скрывал за собой двери в кухню. Теперь перед тобой была винтовая деревянная лестница, а чуть дальше — широкое, выходящее на северную сторону зарешеченное окно, через которое солнечный свет попадал на всю длину холла. С боку, под лестницей, находился спуск в подвал, закрытый обитой железными полосами подъемной крышкой. Поднявшись по лестнице, ты глядел теперь в противоположную сторону, на улицу, а окно — уже без решетки — было у тебя за спиной. Но перед собой, в конце не такого длинного, чем внизу, холла, второго окна ты не видел, а только две двери, ведущие в фронтальные спальни. А с левой стороны еще три двери: в детскую, меньшую туалетную комнату и кладовочку. Туалет и кладовка окон не имели. Правую (с твоей точки зрения) часть верхнего этажа занимали две большие комнаты, входы в которые размещались за заломами расширений холла по обоим его концам. В углу расширения, в котором ты сейчас стоишь, между лестницей, окном и стеной детской, размещалась крутая и узкая лестница, ведущая на чердак, закрытый точно такой же подъемной крышкой, что закрывала спуск в подвал.
— И что тут должно быть? — спросила Виолетта, входя во вторую из больших, пустых теперь комнат наверху; новая лампочка освещала голые стенки. — Ты уже решил?
— Пока что эти две устраивать не буду, всегда смогут пригодиться, — ответил ей Трудны, вынув карандаш, который держал в зубах. Он сунул складной метр в карман рабочих штанов, карандаш — в кармашек свитера, очки — в футляр, а чертежи свернул и сунул под мышку.
— Пошли, я уже закончил.
Все еще вытирая руки от муки льняной тряпкой, Виолетта с неодобрением покачала головой.
— Зачем ты вообще все это затеял? Юзек и этот его забуханный мастер-ломастер обмерили весь дом сверху донизу уже раз десять.
Они вышли в прихожую. Трудны погасил за собой свет, закрыл двери. Из левой спальни доносился голос его матери; кого-то там она обзывала неучем и хамом — Трудны вспомнил, что на сегодня договорился менять оконные рамы. Он заглянул в кладовку, в которой горел свет, но там никого не было. Где же этот Юзек? Снизу были слышны удары сразу нескольких молотков в какой-то резонирующий ящик; Трудны даже и не пытался догадываться, откуда берется весь этот шум. Он подошел к жене, ожидавшей его у лестницы.
— Глупая была эта задумка ремонтировать в рассрочку, — буркнула она. — Надо было переезжать, когда все уже было бы сделано.
— Знаю. Только хотелось до праздников. А на Шевской же и елочки не поставишь.
Они спустились вниз. Михо Роскваса, лучший механик с фирмы Трудного, орал из ванной в сторону спуска в подвал, где тоже горел свет. Было только начало пятого вечера, но декабрь, и в доме Трудного горели чуть ли не все лампы; Ян Герман скривился, подумав о будущих счетах за электричество. Он прошел за женой в кухню. Даже через закрытую дверь сюда проникали взбешенные крики Росквасы:
— Не держит!? Не держит!? Я тебе, блядь, дам не держит!!! Закрути этот долбаный вентиль, потому что я сам спущусь на низ!
Застонав, Трудны свалился на стоявшую возле стола табуретку, чертежи положил на шкафчик. Виолетта что-то искала в буфете.
— Слышишь? — фыркнула она. — Хорошо еще, что детей нет. И что у тебя за люди работают? Боже, Янек, ведь так долго тянуться не может. Утром было замыкание, так этот твой бородатый громила так стукнул электрика плоскогубцами по голове, что бедняга потерял сознание, пришлось приводить его в себя. Это же бандюги!
— Не все, — буркнул под нос Трудны, схватив с тарелки горячий пирожок. К счастью, Виолетта его не услыхала.
— Опять же, этот твой Юзек Щупак, — продолжила она, шинкуя луковицу. — Это же чистой воды мошенник. Притащил сюда каких-то цыган и продал им то старье, которое ты приказал вытащить с чердака. — Его жена терпеть не могла Щупака, равно как не любила похожих на него форсистых и скользких типов, которые всегда готовы подлизаться к хозяину; это же пиявки, говаривала она, их счастье — это всегда для другого беда. — Не знаю, сколько он там в конце концов наторговал, но ведь ты купил дом со всеми манатками, они же ему не принадлежат.
— Я сам ему разрешил делать с ними все, что угодно. Впрочем, если тебе так жалко всего этого барахла, то могу сообщить, что чердак освободили, самое большее, на одну пятую. Не хочу забивать себе голову. Я бы вообще не морочил бы себе этим чердаком яйца, если бы не этот, господи упаси, инженер. Ему захотелось осмотреть потолочные балки и несущие стены. И что, много он там насмотрелся? Ты там была? Поднимись как-нибудь, глянь сама. Ужас. — Он закрыл глаза, прислонился спиной к стенке. — Ой, женщина, это не неделька, а сплошное издевательство. Даже не знаю, доживу ли до праздников. У тебя случаем горячего кофейку не найдется?
— Погоди, не все сразу. — Виолетта обернулась. — Ну, и куда б я это совала бумаги? Забери их отсюда. И вообще, зачем ты все перемеряешь? Это же идиотизм.
Трудны зевнул.
— А ты сама как думаешь, почему им пришлось переделывать все по нескольку раз? Потому что всегда все выходит по-другому. Разницы не очень и большие, но все неточности накапливаются, и потом выходит, что или стенка должна быть кривая, или двери наполовину уже. И все такого же типа.
— Ну, строили же еще в прошлом веке… — буркнула жена.
Трудны спрятал улыбку под усами. В прошлом веке строили. Легко она это восприняла. Ведь сам он всегда был хорош во всяких расчетах и геометрии, имел развитое пространственное воображение — а вот тут никак не мог понять, что же на самом деле творится. Измерял комнату, выходил, измерял другую, возвращался в первую и снова его перемерял тем же самым метром — и оказывалось, что за эти несколько минут помещение раздувалось или же съеживалось на несколько десятков кубических сантиметров. А ведь это же простейшие расчеты, тут даже негде и ошибиться. До него это никак не доходило.
— Да, кстати, — вспомнилось жене. Она кивнула Трудному и показала ему на столешницу. — Чуть не забыла, это же я ходила к тебе, чтобы показать.
Он поднялся с табурета, подошел.
— Ммм?
— Вот, глянь. Это же зубы, правда?
У самого края столешницы виднелась ровненькая подковка небольших углублений; если приглядеться, то и вправду, были похожи на след укуса.
— И что же это за зверь? — заинтересовался Ян Герман.
— Собака?
— Да нет, совершенно не то расположение. Больше похоже на человеческие, только маленькие. Обезьяна. Наверняка здесь держали обезьяну.
— Ты думаешь? И что же это с ней произошло, что она так грызла все вокруг? И так сильно. Ты только глянь, какие глубокие следы.
Трудны пожал плечами и вернулся на свое место.
В трубах что-то зарычало, заржало, заскрежетало и забулькало, после чего начало ужасно хрипеть, при чем, в муках усиливающегося кавитационного эффекта, входя в еще более сильный резонанс.
— Прибью сволочугу! — заорал в прихожей Михо Розкваса.
Не поднимаясь с табурета, Трудны открыл дверь и выглянул из кухни.
— Черт подери, Михо, прибивай его не так громко!
— Да это ж абсолютный кретин, он бы и в сортире воду не смог бы толком спустить, а тут — на тебе…
— Михо! — предостерегающе гаркнул Трудны.
— Да ладно, ладно.
Трудны закрыл дверь. Виолетта наблюдала за ним, отвернувшись от раковины.
— Даже боюсь спросить, зачем тебе в фирме нужны подобные индивидуумы.
— Такие уж времена, Виола, такие времена…
Жена покачала головой и осторожно отвернула кран — вода текла без особых приключений.
— С газом проблем не было? — спросил Трудны, разыскивая по карманам сигареты.
— Только нечего мне здесь курить, — отозвалась Виолетта, даже не глядя на мужа. — Разве что, если хочешь подобным образом проверить, нет ли где здесь утечки.
Трудны не стал спорить.
— Хоть кофе налей, — со вздохом попросил он.
У него болела голова. Вот уже два дня он почти что не спал. Послезавтра его ждал прием у Гайдер-Мюллера, и Трудны знал, что ужрется — единственное, что ему еще осталось, чтобы безболезненно профилонить непрекращающиеся вопросы шефа Яноша и самого штандартенфюрера относительно принятия Трудным немецкого гражданства. Сам факт, что он бегло говорить по-немецки, что у него были предки по линии матери, жившие где-то на границах с Силезией и гордившихся аристократическим именем фон Вальде, а прежде всего — потому что у него было столько знакомых среди германских офицеров, все это делало чуть ли не необходимым скорейшую перемену Трудным и его семейством своей национальной принадлежности. Он и сам прекрасно понимал, что это ждало его, раньше или позже, тут уже не выкрутишься. Янош изложил ему этот вопрос недвусмысленно: даже деньги стоят денег. В Польше он мог бы быть богатым поляком, но в Генерал-Губернаторстве ему можно быть исключительно богатым немцем. Трудны уже говорил об этом с женой, и все это дело — понятно — энтузиазма в ней не вызывало; но тогда, в той беседе, перемена национальности была всего лишь одной из множества возможностей — сейчас же Яну Герману придется поставить Виолу, родителей, детей, а также всех родичей и знакомых перед свершившимся фактом. Остракизма он не боялся, на это у него имелись деньги. Боялся же он свар в доме.
Трудны поблагодарил за кофе. Взяв чашку, он пересел вместе с нею и рулонами строительных чертежей на стул, стоявший по другую сторону двери, у столика, который в нынешнем своем положении баррикадировал черный ход из дома. Выход этот, размещающийся справа от окна, предыдущими хозяевами явно не использовался, и потому его забили досками. Трудны решил его восстановить, приказав одновременно смонтировать снаружи, над ступеньками, электрическую лампочку. Вообще-то, дворик был небольшой и закрытый со всех сторон высокой стеной, за которой находились пустые гаражи, но, что ни говори, он являлся частью строения и принадлежал Трудному. Хотя, он и сам еще толком не знал, зачем ему этот дворик сможет пригодиться.
Трудны выглянул в окно: прямоугольник снега с кривыми полосами теней, одна ворона и чьи-то следы.
— Кто это выходил во двор?
— Конрад. Что-то он говорил про чердачные окна. Понятия не имею, чего он хотел.
— Конрад поднимался на чердак?
— Да он прямо влюбился в него. Пообещал, что приведет друзей, и они там все разберут.
— Ты ему запретила.
— Естественно. Впрочем, его погнал Юзек. Похоже, что он серьезно надеется, что подаришь ему все содержимое чердака.
Конрад, их старший сын, которому в апреле исполнится семнадцать лет, обладал неисчерпаемыми запасами энергии. Говоря по правде, он даже начинал пугать Трудного. Поскольку обучение на курсах, казалось, занимает у него ничтожную часть времени, отец вовлек его в работу в фирме. Только быстро оказалось, что для Конрада мало и фирмы. Он начал кучковаться с какими-то парнями в кожаных куртках; одного из них Трудны впоследствии увидал в охране Майора. Жене он ничего не сказал, но сам почти что видал венки на могиле сына. Посему взял его с собой на несколько приемов, организованных Яношом и Гайдер-Мюллером, где юношу, как и было предусмотрено, заинтересовали другие аспекты польско-германских отношений. Трудны вздохнул с облегчением, но ненадолго; дело в том, что однажды вечером весьма озабоченный Конрад весьма туманно начал что-то бубнить что у кого-то сильно затягиваются месячные. Прозвучало имя некоей Инги. После страшных умственных усилий Трудны вроде бы вспомнил статуеобразную фигуру блондинистой и грудастой арийской девахи. Тут же прозвучала и ее фамилия. Трудны никак не мог понять, почему, тогда, на месте не отбросил коньки. Он запретил сыну куда-либо выходить и кому-либо звонить. К счастью, месячные у генеральской дочки в конце концов все же наступили; Трудны переждал, когда она уедет из города, но Конрад все равно поимел неотвратимый запрет появляться на каких-либо вечеринках с участием немцев. Но, поскольку уже какое-то время вокруг пацана царила относительная тишина, Трудны невольно начал подозревать его в самых ужасных вещах, и, чем дольше длилась эта тишина, тем более ужасными становились подозрения. Чердак, думал он теперь; да пусть бы он торчал там днями и ночами, там он никого не убьет, и его никто не порешит, опять же, чердак не станет причиной никакого мезальянса. А черт его знает, может взять, да и подарить ему этот чердак на Рождество.
Трудны пил кофе и приглядывался к Виоле. По ночам, когда она спрашивала его шепотом, любит ли он ее еще, Ян-Герман отвечал, что конечно же — сейчас же, при электрическом свете искусственного дня, он не смог бы обмануть ее столь легко. К счастью, днем она ничего о таком и не спрашивала. Виола до сих пор оставалась красивой женщиной — еще до того, как жениться на ней, он знал, что она долго сохранит молодой вид, таков уж был тип ее красоты: худощавая фигурка, худощавое лицо, черные, с синим отливом волосы, еще и более темные глаза, не самая светлая кожа. Такие женщины, старея, очень редко становятся полными, а уж от морщин им приходится спасаться только после сорока. У них нет поводов к преждевременной сварливости, потому-то они и долго сохраняют молодость духа. Все это Трудны знал, когда объяснялся ей, сам же он, в свою очередь, был мужчиной систематичным, все тщательно планирующим и очень редко забывавшим о холодной логике в пользу радостного иррационализма. Но, при всем том, он не был ни педантом, ни мрачным типом, во всяком случае, сам себя он таким не считал. Он считал себя способным деловым человеком. Точно так же думали о нем и другие. Вот такое вот редко встречающееся согласие воображаемой и видимой фигур, давало Трудному приятное чувство полноты и делало нечувствительным ко всепроедающему яду фрустрации.
Он говорил, что любит жену — и сам чувствовал, что лжет. Сами слова звучали и имели вкус лжи; даже странно было, как это она сама не замечает. Что такое любовь, размышлял Трудны, глядя на то, как Виолетта толчет в ступке какие-то резко пахнущие ингредиенты; что же это такое, потому что сам я уже не знаю, забыл. Я испытываю к ней желание, мне нравится быть с ней рядом, боюсь, если потеряю ее, уважаю ее. И все же, слова на губах повисают грязной ложью. Возможно, это просто такой закон: только молодые любят, а мы любовь вспоминаем. Может, просто закон. Только, неужели же я не был бы в состоянии снова влюбиться? Не верю. Янош всего на полтора года моложе, но каждые несколько месяцев до смерти влюбляется. То есть, это он сам так говорит. Все эти его влюбленности как гитлеровские наступления: поначалу быстрые, громкие и шикарные, а потом, когда завоевано уже все, что только может быть завоевано, они размываются и гаснут в монотонности обладания. А я сам? Не люблю: обладаю. Действительно ли в этом самое главное? Неужто в этом и состоит тайна, что любовь это только процесс, а не состояние? Вектор, а не скаляр?
Виолетта как раз проходила рядом, и Трудны схватил ее за талию, притянул так, что жене пришлось сесть у него на колени, высоко подняв юбку; запачканные чем-то руки она подняла и положила у него на плечах.
При этом она усмехнулась, развеселившись его жестом.
— Что?
— Виола…
— Угу?
Трудны прижал ее к себе, поцеловал. У ее губ был вкус горячего хлеба; а сама она пахла потом и луком.
— Ну что?
— А вот если бы я сказал тебе, что влюбился?
— Тоже вот, нашел время комплименты строить.
Трудны придержал жену.
— Нет, нет. В кого-то другого.
Виола наморщила брови, слова заставили ее сделаться посерьезней.
— Это же в кого? В рыжую Марту?
Трудны не сдержался, захохотал.
Виола стукнула его предплечьем по уху, но, вопреки собственному желанию, вновь усмехнулась.
— Ну, и чего тут ржать? Дурацкие вопросы задаешь, глупости в ответ и получаешь. Тоже мне, влюбился он, конь старый!
— Нет, ты послушай, — начал он, подавив смех. — Мне нужно вообще знать, а поверила бы ты в что-нибудь такое?
— Неужто ты такой святой? Знаю я вас, верных муженьков, все ваше постоянство лишь до того момента, пока двери не закроешь.
Ах, не с той стороны он за все это взялся, теперь она ничего ему не скажет, да и ничего она не поняла. Впрочем, днем они никогда и не разговаривали, днем они только вели диалоги; даже и сейчас, даже в этот момент.
Трудны поцеловал жену еще раз, вновь почувствовав присущий ей вкус, и отпустил. Виола подмигнула ему и вернулась к делу.
Он же допил кофе и развернул чертеж. План первого этажа был вычерчен с многочисленными поправками, сделанными последовательно, по мере того, как инженер производил все более точные измерения стенок, размеры которых изменялись совершенно непонятным образом.
Казик от Горбуна открыл дверь, сунул голову в комнату и пролаял:
— Пана к телефону.
— Что, неужто уже провели? — удивилась Виола.
— Звонить же надо, — поднимаясь с места буркнул Трудны. — Дал людям по паре бутылок, вот и устроил.
Он перешел в кабинет, спотыкаясь по дороге о протянутые провода. В комнате, обставленной шкафами с пока что пустыми полками и еще не заслужившей наименования библиотеки, располагались два электрика, отдыхавших после сражения с обвешанной цацками люстрой, которая, несмотря на все усилия, не желала держать вертикаль и каждый раз отклонялась то в одну, то в другую сторону. Трудны указал на дверь. Работники помурыжились, но вышли, забирая с собой бутылки и бутерброды.
Ян Герман поднял лежащую на полу трубку.
— Трудны, — коротко представился он; он никогда не мог знать, кто звонит: поляк или немец.
— С вами тяжело связаться. — На сей раз это был поляк.
— Это ты?
— Нет, моя тетка. Слушай, пан, завтра, в час дня, у тебя на фирме.
— Чего вам надо на этот раз?
— Маргариток в садик. Завтра, в час.
— Что вас на этот раз припекло?
— Вот и поговорим.
— А вот чьи это были слухи, с прошлой недели? Ваши или тех, других?
— Какие еще слухи, я ничего не знаю. До свидания.
— Домой больше не звоните. Слышал? От дома держитесь подальше.
— Что, заразиться пан боится? До свидания.