II ШТОРМ ВОЗВОДИТ ТРАГИЧЕСКИЙ ВЗОР

1

Зазвенело разбитое стекло. Шторм возвел трагический взор и увидел женщину, за которую не жалко и умереть.

На коленях у него все еще лежала открытая книга, а губы шевелились, пока он произносил последнюю фразу: «На наших глазах бренные останки обратились в прах». Но ему было уже не до декламации. Эта женщина была столь прекрасна, что при виде нее он вскочил как ошпаренный.

Шторм прекрасно понимал, что выглядит смешно. Что, собственно, делать дальше? Прыгать от радости, высунув язык, как герой мультфильма, у которого глаза на пружинках выскакивают из орбит, а сердечко прорывается сквозь рубашку? Он же современный американец, в конце концов, голливудский малый. Живой человек, с зарослями волос в носу и задним проходом. Жизнь — не кино. И в жизни невозможно — или все же возможно? — вот так влюбиться с первого взгляда.

Раздался смешок, но он продолжал молча смотреть на прекрасную незнакомку. Она стояла в арке у входа в салон, одна из многих, кто пришел сюда, когда Шторм начал читать вслух. У нее за спиной, в глубине гостиной, виднелась нарядная рождественская елка, и на этом своеобразном фоне женщина выглядела особенно эффектно. Ей было лет двадцать с хвостиком. Она не походила ни на изнуренных диетой старлеток, ни на бойких девиц с силиконовыми грудями и вакуумом в голове. Черное бархатное платье с глубоким вырезом выгодно подчеркивало достоинства ее фигуры — бедра и талия дышали очарованием женственности. Зачарованному Шторму незнакомка казалась посланницей тех далеких времен, когда женская грудь действительно была грудью. Лебединая шея, румянец цвета дамасской розы, кожа — слоновая кость, иссиня-черные, воронова крыла, волосы. Светло-карие глаза, светящиеся живым, острым умом. Боже правый, какая женщина!

Публика — сплошь лондонские снобы, — собравшаяся в салоне Боулта, принялась шумно выражать восторг. Послышались смех и аплодисменты. Женщина, продолжая растерянно держать на весу руку, в которой только что был бокал, изумленно взирала на рассыпавшиеся по полу осколки. На ковре расползлось бесцветное мокрое пятно. Скорее всего она задела поднос, который нес проходивший мимо дворецкий, и бокал выскользнул из ее пальцев.

Наконец к незнакомке вернулся дар речи.

— Ах, какая же я неловкая!

Услышав ее голос, Шторм внутренне содрогнулся. Нет, какое произношение! Настоящая английская леди. Совсем как Джули Эндрюс[4] в роли Мэри Поппинс. В детстве Шторм не раз представлял себе, как Мэри Поппинс, таким же неподражаемым голосом, напевает ему колыбельную: «О Ричард, мой юный хозяин!»

«Простите, — готово было сорваться с его языка. — Простите, что напугал вас. Это все дурацкая мистика». Однако к нему постепенно возвращалось привычное самообладание. К тому же к таинственной незнакомке уже направлялся, расставшись с любимым креслом, сам Боулт, хозяин дома.

— Ах, Фредерик, — проговорила женщина, — я все уберу. Ну какая же я неловкая!

— Нет-нет, — Боулт взял ее под руку. — Я уже распорядился. — Действительно, две горничные уже ползали по полу, собирая осколки.

Боулт со стремительностью и неотвратимостью авиабомбы приближался к порогу зрелости; дородный, с намечающимся брюшком, в ядовито-зеленом сюртуке и такого же цвета жилетке, он в самом деле чем-то напоминал небольшую бомбочку. У него было маленькое, морщинистое личико, на котором оставили неизгладимую печать долгие годы пристрастия к «Беллз»[5] и «Ротманс». Нечесаные, с проседью, волосы были обильно усыпаны перхотью; в руке он держал сигарету и стряхивал пепел прямо на ковер.

— Да и, к слову сказать, дом все равно не мой, — добавил Боулт, провожая ее из салона. — Я его арендую.

Шторм окинул их отсутствующим взглядом. Они вышли в холл. Голоса зазвучали глуше…

— Прости, Фредерик, мне не следовало приезжать — я с ног валюсь от усталости. Еще вчера я была в Огайо, а неделю назад в Берлине…

— Что за глупости. Я живу лишь ожиданием твоих визитов. Эти осколки я сохраню как реликвию, сооружу специальный ковчежец…

Кто-то похлопал Шторма по плечу:

— А ты молодец. Жутковатое чтиво. Ну и нагнал же ты на нее страху.

— Кто она? — пробормотал Шторм, не в силах оторвать глаз от того места, где только что стояла незнакомка.

— София Эндеринг, — ответили ему. — Ее отцу принадлежит галерея на Нью-Бонд-стрит. Недурна, верно?

Шторм рассеянно кивнул и осмотрелся: уютный альков, над полками, заставленными дешевыми — в бумажных переплетах с потертыми корешками — книгами, несколько плохоньких гравюр в псевдовикторианском стиле. Широкая арка, ведущая в гостиную, где сверкает разноцветными огоньками рождественская елка, горит газовый камин, и на бутылках с белым вином играют веселые блики. Туда-то и потянулись гости, еще недавно внимавшие ему, затаив дыхание. Из гостиной доносился нестройный хор голосов.

Хлопнула входная дверь; что-то подсказывало Шторму, что это ушла она.

«София Эндеринг, — твердил он про себя, положив на колени книгу и продолжая держать большим пальцем страницу, на которой прервалось чтение. — София Эндеринг».

Но какое это имеет теперь значение? Решительно никакого. Он не любил ее. Не мог он ее любить. Он уже никого не мог любить.

Он сидел, ссутулившись и целиком отдавшись своим мрачным мыслям.

2

«Но почему? — спрашивала себя Харпер Олбрайт. — Почему он так печален?» Сидя на парчовых подушках в кресле у окна, она все видела. Видела, как Шторм вскочил, когда его взгляд случайно упал на Софию. Видела, как моментально вспыхнувшее чувство оживило его лицо и как оно снова превратилось в бесстрастную маску. Сама собой напрашивалась аналогия с крабом, который «отбрасывает» клешни, чтобы вырваться из рук, лап или когтей врага. Ей казалось, что Шторм — она называла его этим нелепым именем из уважения к американцам, которые сами себя создали, — точно так же «отбросил» свое сердце, чтобы вырваться из объятий жизни.

Она размышляла об этом, сцепив сухие ладони на венчавшей трость резной голове дракона. Ее считали странной, эту Харпер Олбрайт. Угрюмой. Еще не старая — ей было, наверное, лет шестьдесят, — она тем не менее казалась древней развалиной. Безжизненные седые волосы, взбитые коконом над изборожденным глубокими морщинами лбом. Сизые мешки под глазами, ввалившиеся щеки. Постоянно моргающие за толстыми линзами очков глаза. И вечно попыхивающая кольцами желтоватого дыма пенковая трубка с чашечкой в виде черепа, которую она сжимала прокуренными зубами. Опустив подбородок на переплетенные пальцы, Харпер Олбрайт размышляла.

Почему бы Ричарду Шторму не полюбить Софию Эндеринг? Это верно, он старше ее — ему не меньше сорока. С другой стороны, выглядит он моложаво, такой подтянутый, даже симпатичный. Коротко остриженные русые волосы, волевое лицо с грубоватыми — как Дикий Запад, откуда он родом, — чертами. К тому же не женат — вернее, разведен. Великодушный, с отличным чувством юмора, он умел ладить с мужчинами и нравиться женщинам. Харпер и сама признавала, что Шторм, с тех пор, как впервые появился здесь, успел заронить в ее душе некие сентиментальные чувства. Возможно, успел. Некие. Так зачем же он избегает ее, Софию? Да и всех остальных. Этот вопрос не давал Харпер Олбрайт покоя.

«Несмотря на всю свою доброжелательность — думала она, — Ричард — человек таинственный или по крайней мере человек в себе». Удачливый голливудский продюсер, он делал хорошие фильмы, и те, которые она видела, в известной степени затрагивали и ее профессиональные интересы, поскольку в них речь шла о природе загадочных, сверхъестественных сил, о призраках, оборотнях и демонах. И вот примерно месяц назад Шторм внезапно все бросил и приехал в Лондон, где его практически никто не знает. Он явился к ней без чьих-либо рекомендаций и вызвался бесплатно работать стажером в ее журнальчике «Бизарр!»[6]. Шторм пояснил, что ему надоели фильмы о паранормальщине и что он хочет найти «нечто настоящее». Больше он ничего не сказал. Не требуя жалованья и не сетуя на судьбу, он стал ее тенью, ищейкой, принимая участие в журналистских расследованиях, в ходе которых ей приходилось проверять слухи о привидениях, ведьмах, вампирах, пришельцах и иже с ними. А поскольку Харпер не могла понять, в чем же заключается его истинный интерес, за чем он охотится и почему, наконец, держится особняком, ею постепенно овладело серьезное беспокойство.

Ее размышления были прерваны появлением Боулта.

— Следует отдать вам должное, читали вы убедительно, — ядовито заметил он Шторму.

С этого-то, полчаса назад, все и началось. С мистики. Общее внимание было приковано к Боулту, разглагольствовавшему о книгах, посвященных привидениям и призракам, которые принято читать на рождественских вечеринках. Шторм заметил, что всегда любил английскую разновидность этого жанра. Так и сказал: «любил» — с присущим янки энтузиазмом. Боулт не то чтобы питал неприязнь к американцам вообще или к Шторму в частности. Однако природное жизнелюбие Шторма не могло не раздражать Боулта, оно было противно его пессимистической натуре. И Боулт внезапно ощутил внутреннюю потребность выступить в роли эксперта. Теперь он уже не разглагольствовал. Он вещал с видом знатока. Поэтому, когда Шторм сказал, что относит оксфордское собрание мистики к числу сенсационных изданий — «Абсолютная сенсация!» — так буквально он выразился, — бедняга Боулт не выдержал.

— Возможно, — сказал журналист, — если только не принимать во внимание то, что издатель упустил из виду «Тернлейское аббатство». Конечно, нельзя объять необъятное, но, в конце концов, это «Оксфордское собрание английской мистики», и подобное название к чему-то обязывает!

— Да, «Тернлейское аббатство» — вещь, — согласился Шторм. — Кажется, оно вошло в «Викторианский сборник».

Но Фредерик Боулт лишь фыркнул.

— Кстати, а вы читали «Черную Энни» Роберта Хьюза? — деликатно перевел разговор на другую тему Шторм.

Харпер Олбрайт поняла, что таким образом Шторм пытается сгладить неловкость. Однако его слова возымели обратный эффект, потому что вскоре выяснилось, что Боулт не только не читал «Черную Энни», но даже и не слышал о ней. Что могло означать лишь одно: не стоит об этом и разговаривать. Боулт так и сказал.

— О нет, вы не правы! — С этими словами Шторм встал с кресла и уверенным шагом — так, будто находился у себя дома, — прошествовал к книжному шкафу, откуда извлек четырнадцатый том сборника мистики серии «Фонтана»[7]. — Вот! — торжествующе воскликнул он. — Вы непременно должны прочесть. Это действительно замечательная вещь.

Боулт недобро покосился на книгу:

— Ах, четырнадцатый! Здесь наверняка собраны жалкие остатки. — Но видя, что Шторм продолжает держать книгу в вытянутой руке, он скривил губы в презрительной ухмылке: — А почему бы вам не почитать нам вслух? Случай самый что ни на есть подходящий: Рождество, камин, призраки. В самом деле, Шторм, почитайте.

— Да полно вам, — проворчала Харпер Олбрайт. Временами Боулт становился совершенно несносным.

Однако чуть позже в душе ее шевельнулось сомнение: уж не попал ли Боулт в западню, намеренно устроенную американцем? Шторм, вернувшись в свое кресло, и начал читать вслух историю о Черной Энни. «Недаром его отец был актером», — отметила про себя Харпер. Ричард сам рассказывал ей об этом. Читал он так, что мороз пробегал по коже. Когда он дошел до того места, где Квентин и Невилл при свете свечи спускаются в зловещее подземелье, большинство гостей уже собрались в салоне и слушали, точно завороженные.

А прелестная София Эндеринг уронила бокал.

— Ничего не скажешь, прочитано мастерски, — признал Боулт. — Да и история занятная. Конечно, автору недостает оригинальности, ироничности — элементарной эрудиции, я бы сказал, — но все равно забавно.

Шторм развел руками.

— Понимаете, дело в том, что я впервые прочел эту историю, когда мне было, наверное, лет десять, — сказал он с подкупающей простотой, которая, по мнению Харпер, должна была бы сразить Боулта наповал. — Я был буквально потрясен. Я вдруг понял — это и есть настоящая английская мистика. И это стало для меня своеобразным толчком. Я снял свой первый фильм двадцать лет назад — мне тогда было, не знаю, года двадцать два. Он назывался «Призрак». Я никогда не был в Англии и написал сценарий, сидя в Калифорнии. Там же проходили все съемки. Но когда я работал, перед глазами у меня стоял вот этот мир — понимаете? — мир «Черной Энни». Не знаю, он всегда был со мной в этом…

Шторм осекся и сокрушенно покачал головой. «Что ж, в конце концов, он американец, — напомнила себе Харпер, — а американцы давно утратили привычку изъясняться законченными фразами». Но то, что он сказал — или пытался сказать, — заставило ее задуматься. Положив подбородок на набалдашник, она посасывала пенковую трубку с чашечкой в форме черепа и часто моргала сквозь толстые линзы очков. «Да, кажется Ричард Шторм и впрямь любит английскую мистику», — думала она.

Возможно, в этом и заключался ответ.

3

Тем временем София Эндеринг быстро шла по узкой, забиравшей вверх улочке, и над булыжной мостовой в темноте гулко разносился стук ее каблуков. Великолепная грудь, так поразившая воображение Шторма, вздымалась от волнения. «Дурацкий рассказ, — думала София. — Дурацкий американец и рассказы у него дурацкие».

Одной рукой она прижимала к себе сумочку, другой ритмично, словно подчиняясь беззвучной команде, размахивала в такт шагам. Она шла, устремив взор вперед, подставляя лицо ветру и мелкому моросящему дождику.

Тук-тук. Тук-тук.

«Это всего лишь нелепое совпадение, — убеждала она себя. — Рассказ, повторяющийся звук, гонка по коридорам дома, населенного призраками». Тук-тук. Этот звук странным образом вторил ее воспоминаниям. Далеким и тяжелым воспоминаниям…

Дойдя до перекрестка, она сбавила шаг и полной грудью вдохнула холодный зимний воздух. Над головой у нее, подсвеченные полной луной, тяжелыми свинцовыми комьями перекатывались облака, наваливаясь на маячившие впереди таинственные кущи Холланд-парка и сливаясь с ними.

Тук-тук. Тук-тук.

София нервно оглядывалась по сторонам в надежде увидеть такси. Стояла непривычная тишина. Ни одной машины. Ни единой живой души. Лишь слабый звук ее собственного дыхания. «Наверное, уже слишком поздно», — решила она. Часы показывали второй час ночи. София почти физически ощущала звенящую тишину пустынной, безлюдной улицы у себя за спиной. Тишина нервировала, раздражала. Под уличным фонарем негр с войлочными волосами — очевидно, выходец с Ямайки — целовал сифилитичного вида блондинку. Проехали несколько машин. Откуда ни возьмись появилась шумная ватага подростков, они громко смеялись, и каждый норовил исподтишка пнуть другого. Они исчезли так же внезапно, как появились, и смех бесследно растаял в ночи. София решила, что ей надо следовать за ними, по направлению к авеню. Там даже ночью можно поймать такси. Она почти не сомневалась, что ей повезет. Таксистам она всегда нравилась.

Тук-тук.

София оцепенела. Ей показалось, что на сей раз это не просто плод ее воспаленного воображения. Неужели она действительно слышит этот звук? Негромкое цоканье по булыжной мостовой. Собравшись с духом, она обернулась и внимательнее вгляделась в темноту. Стиснутая с обеих сторон старыми, увитыми засохшим плющом кирпичными стенами, улочка сбегала вниз. Нет. По-прежнему ни души. Большинство домов были окутаны мраком, а если где-то и теплился свет, то он пробивался в щелки между плотно сдвинутыми шторами. София судорожно сглотнула. Все это изрядно действовало на нервы: история о монахине, ее собственное непонятное волнение. То, как она на глазах у всех уронила чертов бокал. Американец, который устроил этот спектакль…

Она повернулась и невольно вскрикнула.

Прямо перед собой она увидела мужчину. Он стоял совсем близко, непозволительно близко, его лицо буквально нависало над ней.

Первым ее побуждением было прошмыгнуть мимо, сделав вид, будто она ничего не заметила. Ничего не говорить. Не провоцировать. София опустила голову и сделала шаг вперед. Мужчина поднял руку. У нее екнуло сердце — может, все же позвать на помощь?

— Подождите, — сказал он. — Мисс Эндеринг. София. Не бойтесь.

Это остановило ее. Тот факт, что он знал ее имя. Его интонация. Превосходный английский, с легким немецким акцентом. Она замерла, устремив на него испытующий взгляд. Незнакомец был молод, и в глазах его сквозила неподдельная чистота юности. Он кутался в короткую курточку с поднятым воротником. Совсем молодой и очень обаятельный. Светлые кудри. И эти глаза, излучающие теплый, мягкий свет. Несомненно, приезжий.

Мужчина улыбнулся:

— Нет-нет, вы меня не знаете. Я — «восставший из мертвых».

Первоначальный испуг прошел, и к Софии вернулось самообладание, но ей по-прежнему было не по себе. Ее нервировала его близость, нервировали тени, притаившиеся вокруг. Незнакомец был значительно выше, и ей приходилось все время задирать голову, кроме того, он стоял так близко, что она ощущала на лице жар его дыхания. Совсем недавно она веселилась на вечеринке у Боулта, с губ еще не улетучился вкус вина. Как бы она хотела оказаться там вновь, подальше от этого странного продрогшего человека. «Восставшего из мертвых».

И все же София знала, что в состоянии контролировать собственный голос.

— Вы стоите слишком близко, это меня пугает, — сказала она. — Отойдите подальше, если хотите поговорить со мной.

Он повиновался беспрекословно, хотя и с видимым неудовольствием. Казалось, он чувствует себя неуютно, попадая в область более яркого света. Он опасливо покосился по сторонам, а когда мимо проехало такси, еще глубже втянул голову в плечи.

— Итак, — сказала София. — Говорите, я слушаю.

Шум мотора затих. Луну закрыл слой облаков. Молодой человек нервно облизал губы и поднял голову, в его глазах застыло выражение тревоги и растерянности. Светлая прядь упала ему на лоб. В его облике было что-то очень трогательное, мальчишеское.

— Сегодня ночью меня убьют, — внезапно сообщил он и нервно рассмеялся, будто только что осознал нелепость сложившейся ситуации. — Меня убьет человек, который купит «Волхвов».

София невольно открыла рот, однако ничего не сказала, а лишь осторожно кивнула. Неловко сунув руки в карманы, она зябко поежилась и отвернулась, глядя в пространство и стараясь собраться с мыслями.

— Мисс Эндеринг, вы должны… — робко продолжил незнакомец, но София не дала ему договорить.

— Пойдемте на авеню, — сказала она. — Найдем какое-нибудь кафе и спокойно поговорим.

Обладатель немецкого акцента всплеснул руками, точно извиняясь.

— Простите, но меня никто не должен видеть. И вас никто не должен видеть в моем обществе. Это очень опасно. Извините, но я не хочу, чтобы на меня падал свет. — С этими словами он снова придвинулся к ней, спасаясь от падавшего на него тусклого света уличного фонаря. — Я не угрожаю вам, а просто прошу вашей помощи. Я хотел бы, чтобы вы поскорее все уяснили. Тогда я сразу исчезну.

София тяжело вздохнула и смерила его задумчивым взглядом. Сердце бешено колотилось у нее в груди.

— Ну хорошо. Продолжайте, я вас слушаю.

— Мое имя Джон Бремер. Вы запомните?

— Джон Бремер. И что же?

— А он купит «Волхвов».

— Вы все это серьезно?

Молодой человек стиснул ее локоть. В этом прикосновении София почувствовала — даже сквозь толстую шерстяную ткань рукава — настойчивую мольбу. У него дрожали губы, точно у обиженного ребенка.

— Он — это Дьявол из Преисподней, — выпалил Бремер. — Все «восставшие из мертвых» погибли. Человек, установивший подлинность триптиха, замучен и убит, тело его обезображено. Та же участь постигла пару, которая нашла мастерскую в Восточной Германии. Обоих пытали и в конце концов умертвили. Не избежал гибели и владелец мастерской — его тело извлекли из Эльбы через три дня после того, как был найден триптих. Его глаза… это чудовищно… Итого, пять человек — пять человек держали «Волхвов» в руках, мисс Эндеринг. Четверо из них мертвы. Я последний.

— Боже правый, — выдохнула София.

Она чувствовала, что Джон Бремер говорит правду, и все же этот разговор казался ей плодом воображения, бредом, порождением дурного сна. Они сами напоминали в тот момент призрачные тени, которые жмутся к стенам домов, избегая открытых пространств. И слова — нет, они обменивались не словами, а таинственными, исполненными угрозы заклинаниями. Нет, это просто смешно. Дьявол из Преисподней…

— Что ж, в таком случае вам следует обратиться в полицию, — решительно заявила она.

— Нет-нет! — Молодой человек замахал руками и в ужасе отпрянул от нее. — Его люди повсюду. Вы единственная, кому мы можем доверять. — Он снова схватил ее за руку. София вдруг поняла, как сильно он напуган, и ей стало жаль его. Жаль их всех. — София, мне больше не к кому обратиться. Все дело в «Волхвах». Вы узнаете участников сделки. Вы можете спокойно задавать вопросы, и никто ничего не заподозрит. А когда вы увидите, кто купит «Волхвов», когда вы узнаете… вы можете незаметно привлечь внимание… властей… ваших друзей в прессе… кого угодно…

София согласно кивнула, и Бремер наконец отпустил ее руку. Голос его сделался тише, теперь он говорил почти скороговоркой:

— Я устроил так, чтобы одну створку триптиха выставили на аукционе от имени некоей благотворительной организации — нечто вроде анонимного пожертвования с самыми благородными целями. Я все устроил. Аукцион «Сотбис». В середине января. Пока картина будет в пути, ей ничто не грозит. Это я и собираюсь сказать им, когда… — София видела, как судорожно дергается его кадык. — Когда они найдут меня, — закончил он и заговорил еще тише: — Он купит, я знаю, он заплатит любые деньги. Вы понимаете, о чем я? На аукционе он наконец обнаружит себя.

Шквальный ветер разорвал облака, и в образовавшуюся брешь выглянула луна.

— Нет, я все же не понимаю. Зачем кому-то платить любые деньги? Зачем убивать? Эта вещь стоит двадцать пять тысяч фунтов, максимум пятьдесят, при условии, если обнаружатся две остальные створки. Почему вы уверены, что кто-то поступит именно так? Ваши люди…

— Мертвы, — сказал он торжественно, словно подчеркивая серьезность момента. — Они все мертвы. И я уверен. Я кое-что знаю о нем. Он ничего не боится, и не будет посылать кого-то вместо себя. Он сам явится на аукцион.

Джон Бремер попятился, и у Софии словно камень с души свалился. Покосившись по сторонам, он снова посмотрел на нее — теперь его взгляд был далеким и отрешенным.

— Я не знаю, зачем он убивает и почему он заплатит любую цену. Но он убивает, и он заплатит. Он выложит любую сумму. Так что его будет легко узнать, потому что покупателем будет именно он. Дьявол из Преисподней. Вы должны помнить об этом. Покупателем будет он…

Софии показалось, что молодой человек ускользает из поля ее зрения, подхваченный течением ночи. Ей хотелось остановить его.

— Послушайте, — пролепетала она. — Вам действительно следует обратиться в полицию. Я не могу…

— Запомните. — Его голос внезапно охрип и зазвучал невнятно. — Тот, кто купит картину, тот и убил меня, убил нас всех. Тот, кто купит «Волхвов»…

На ее глазах он ступил на тротуар, подошел к стене парка, и тень деревьев словно втянула его в себя.

Тот, кто купит «Волхвов»…

Нет, он не повторял этой фразы. Он уже исчез.


Такой чудовищной ночи София не помнила. Несколько часов ее преследовали кошмары. Призрачная фигура Черной Энни оборачивалась тремя царями, сошедшими с картины Рейнхарта «Волхвы». Зловещий коридор Вороньей Рощи превращался в бесконечный лабиринт Белхема, по которому ей приходилось идти на ощупь. Тук-тук. Тук-тук. Запомните, София. Тот, кто купит «Волхвов»… То и дело она просыпалась, объятая ужасом, и снова забывалась тревожным сном. Тук-тук. Тук-тук. Сны были вязкие, они затягивали, подобно зыбучим пескам. Коридор тянулся за коридором, а на темных стенах висели картины, и каждая оказывалась очередной копией «Волхвов». Запомните, София…

Наконец, застонав не то от досады, не то от страха, София усилием воли вырвала себя из объятий сна. Она лежала, уставившись в потолок, и потирала ладонями плечи, чтобы согреться. Все воспоминания стерлись — осталось лишь смутное ощущение враждебности окружающего мира. Знакомые предметы обрели гротескные, гипертрофированные очертания: выставочные экземпляры постеров в высоких рамах, книги по искусству на полке, шведское бюро, привычный силуэт компьютера, стопки книг на полу…

Запищал будильник, включилось радио: «Би-би-си, Радио Четыре. Семь часов утра…» — и вслед за этим раздались сигналы точного времени: «бик-бик-бик…»

«Восставший из мертвых», — внезапно вспомнила София, и у нее екнуло сердце. Сегодня ночью меня убьют…

По радио передавали новости: «Сегодня утром из Темзы извлекли тело немецкого торговца антиквариатом Джона Бремера. Бремер пользовался известностью и уважением среди европейских антикваров. Полиция не исключает, что это убийство совершено сектой сатанистов. Представитель полиции сообщил, что Бремера подвергли ритуальным пыткам. У него были выколоты глаза…»

София привстала.

«… а на груди вырезаны странные знаки».

— О-о! — невольно вырвалось у нее.

Но диктор уже рассказывал о другом. София, прикрыв ладонью рот, вглядывалась в сизый сумрак спальни. За окном слабо брезжил рассвет. Из глубины комнаты, где еще недавно стоял компьютер, на нее смотрело обаятельное юношеское лицо живого Джона Бремера. И только глаза, его чистые, правдивые глаза, были мертвыми — на их месте кровавыми провалами зияли пустые глазницы.

4

— Кто такая эта София Эндеринг? — неожиданно спросил Шторм.

Харпер Олбрайт приложила палец к губам:

— Ш-ш-ш!

Шторм перешел на шепот:

— Просто любопытно… Ты ее знаешь?

Харпер не ответила и не удостоила его даже взглядом. А про себя отметила — выходит, Ричард еще не забыл Софию, а ведь после приема у Боулта прошло почти две недели.

Они со Штормом устроили засаду на сельском кладбище в графстве Девоншир. Разумеется, в полночь, потому что, по слухам, зверь появлялся здесь именно в эту пору. Заросли папоротника у могильных плит уже занесло мокрым снегом. Более того, под снегом оказался и кусок оленины, который они в качестве приманки водрузили на кладбищенской стене.

Слой снега в палец толщиной покрывал поля широкополой шляпы Харпер Олбрайт и полы ее манто. Она стояла неподвижно со своей неизменной тростью, чувствуя, как серая шерстяная ткань манто тяжелеет, пропитываясь влагой, и как промозглая сырость подбирается к ее старым костям. Ветер, не стихающий ни на минуту, с глухим воем переваливался через изгородь и старался опрокинуть ее на землю. И были в его жалостном, словно предсмертном, вое странные нотки, напоминавшие о дартмурских феях, которые погубили рыбачившего на реке сына фермера только тем, что без конца звали его по имени. Жан Ку! Жан Ку! И теперь в печальном завывании ветра Харпер слышались их голоса.

«Пора бы этой твари и появиться», — угрюмо размышляла она.

Холод пробирал ее до костей, но она не жаловалась и приготовилась ждать сколь угодно долго. Если бы не живые, постоянно мигающие за толстыми линзами очков глаза, Харпер походила бы на затейливый надгробный памятник.

Шторм же, напротив, беспрестанно подпрыгивал на месте, напоминая бутылку, покачивающуюся на волнах, бутылку, которая светилась в ночи, словно неоновая реклама. На нем была немыслимая пуховая куртка — ярко-оранжевая с зелеными и лиловыми треугольничками, хаотически разбросанными на груди. «Нет, — размышляла Харпер, — на что он действительно похож, так это на прохудившийся воздушный шар». На груди у Шторма болтались на ремнях — крест-накрест — две фотокамеры, обе закутанные в полиэтиленовые пакеты. Если им повезет, следующий номер «Бизарр!» выйдет с фотографией девонширского монстра на обложке.

Шторм похлопывал себя ладонями по плечам, растирал розовые щеки и уши, которые плотно облегала шапочка вахтенного[8], и все подпрыгивал и подпрыгивал на одном месте, чтобы не замерзнуть на пронизывающем ветру.

— Я тебя умоляю, — буркнула Харпер, причем сделала это так, что ее губы даже не шевельнулись.

— Что-что? — стуча зубами выдавил Шторм.

Харпер раздраженно фыркнула и наконец сжалилась над ним.

— Ну хорошо, хорошо, так и быть. Я ее знаю — или по крайней мере знаю кое-что про нее.

— Ты имеешь в виду Софию? Софию Эндеринг?

— Собственно говоря, мне довольно много про нее известно. А что, она тебя заинтересовала?

— Меня? Да нет. Просто вдруг вспомнил. — Шторм отчаянно пытался унять выбиваемую зубами дробь. — Надо же о чем-то думать, пока мы здесь торчим.

Харпер решила не обращать внимания на явную ложь. Она неторопливо изучила взглядом простиравшийся перед ней безрадостный пейзаж: покосившиеся каменные плиты надгробий, заиндевелые склепы и на самой границе видимого мира расплывчатый силуэт церкви с зубчатыми стенами. За кладбищенскими пределами, за низкой каменной оградой, все тонуло в непроглядной снежной мгле.

— Ее дед занимался торговлей, — проскрипела она.

— Ее дед?

— Ты же просил рассказать о ней?

— Да-да, верно. Ее дед. Значит, он был торговцем?

— Да, торговал антиквариатом. Кажется, в Суррее. В своем роде это довольно романтическая история. Его сын, Майкл Эндеринг, влюбился в дочку архидиакона. Родители Энн сочли, что он ей не пара, запретили дочери думать о нем и отправили ее учиться в Швейцарию. Однако пять лет спустя Майкл снова попросил ее руки. К тому времени он уже стал миллионером.

— Как? За пять лет? — спросил Шторм стуча зубами.

— Да. Деньги-то, очевидно, все и решили. Он получил девушку, а вместе с ней родовое поместье Белхем — а потом и рыцарское звание, с которым пришло признание английской аристократии. Насколько мне известно, с тех пор всякие слухи относительно связей с наци прекратились.

Шторм застыл как вкопанный. Потом, тяжело дыша, смахнул оранжево-неоновым рукавом повисшую на кончике носа каплю и удивленно спросил:

— С наци? Ты хочешь сказать, с нацистами? С плохими немецкими парнями времен Второй мировой войны?

— Совершенно верно. — С этими словами Харпер наконец повернула голову к собеседнику. Это было странное зрелище, словно ожила каменная статуя. — Тебе, должно быть, известно, что нацисты грабили музеи и частные коллекции по всей Европе — владельцев же просто уничтожали. Когда война закончилась, произведения искусства, полученные таким путем, хлынули на черный рынок. Английское законодательство делало этот промысел крайне рискованным, поскольку продавец должен был подтвердить право собственности…

— Ты хочешь сказать, что отец Софии нелегально приобретал трофеи нацистов?

— По крайней мере ходили такие слухи. В то время к ним отнеслись скептически, а теперь и вовсе забыли. Словом, Майкл Эндеринг женился на Энн, открыл собственную галерею на Нью-Бонд-стрит и обосновался в поместье Белхем. У них родились трое детей — София самая младшая. Все шло довольно гладко, пока девятнадцать лет назад Энн не покончила с собой. Она повесилась.

Шторм открыл рот, выпустив облачко пара.

— Повесилась?

— К счастью, дети тогда находились в Лондоне, у деда с бабкой. Софии было пять лет, когда это случилось.

— Черт побери, — пробормотал Шторм. — Нацисты, самоубийства…

— Вот такие дела.

Некоторое время они молчали. Харпер смерила своего напарника долгим, испытующим взглядом.

— Ричард, — проговорила она наконец, — если ты хочешь познакомиться с мисс Эндеринг поближе…

— Нет-нет, об этом не может быть и речи, — поспешно ответил Шторм.

— И все же, если так, ты должен знать…

— Харпер, у меня этого и в мыслях не было. Поверь. — Он вдруг помрачнел. — Не за этим я сюда приехал.

Харпер целую минуту сверлила его взглядом. Наконец Шторм не выдержал и отвернулся.

Когда Харпер снова заговорила, голос ее смягчился. Она уже убедилась, что сердце у Шторма доброе и с его стороны не стоит ожидать подвоха. Она не могла не признать, что испытывает к нему некоторую симпатию.

— Предположим, — сказала она. — Но зачем же ты все-таки приехал?

Зябко поежившись, Шторм рассеянно махнул рукой и обхватил ладонями плечи. Что он хотел показать ей? Покосившиеся надгробные плиты? Открытую всем ветрам церковь? Заснеженную пустошь? Или, может быть, все вместе? В глазах Шторма сквозила грусть, истоки которой терялись в сумерках его души, остававшейся для Харпер Олбрайт энигмой[9]. Его голос зазвучал задумчиво и печально.

— Я же говорил тебе — это все Англия. Всю жизнь я снимаю кино про Англию. Про такие вот места. Посмотри вокруг, ведь эта страна — грандиозный съемочный павильон, ей-богу.

— Хм, пожалуй. — Харпер проследила за его взглядом и улыбнулась. — Хотя здесь многие думают, что Англия — это своего рода крепость, которую природа построила для себя на случай всеобщего мора или войны. Но раз тебе видится съемочный павильон, пусть так. И что же?

Отрешенный взор Шторма был обращен туда, где над полуразрушенным склепом старый вяз словно оплакивал чьи-то останки.

— Для меня Англия именно то место, где обитают призраки, — еле слышно, словно обращаясь к самому себе, промолвил Шторм. Снег падал ему на лицо, шапочка давно промокла, куртка понуро обвисла.

Харпер и сама — хоть и продолжала хранить каменную неподвижность — почувствовала дрожь, поднимавшуюся откуда-то из самых глубин ее естества. Однако она по-прежнему не двигалась с места, и сухонькая ладонь по-прежнему крепко сжимала голову дракона — набалдашника трости. Снег забивался за голенища ее сапог, проникал под широкие поля фетровой шляпы, но ничто не могло заставить ее хотя бы шелохнуться; все так же невозмутимо взирала она сквозь подернутые влажной пеленой линзы очков на каменную кладбищенскую ограду, наблюдая, как запорашивает снегом принесенный ими в качестве приманки кусок оленины.

— Я приехал сюда, — продолжал Шторм, — чтобы собственными глазами увидеть…

— Ш-ш-ш!

Шторм замер. Харпер насторожилась. Теперь уже оба, подавшись вперед, пристально вглядывались в белую мглу. Там что-то было… Какой-то посторонний звук примешивался теперь к привычному вою вьюги.

Он казался порождением ветра, его плотью. Тихий и в то же время пронзительный. От него стыла в жилах кровь. Он разрастался, дробился и множился, оборачиваясь целой какофонией голосов. Истерзанных, страдальческих голосов. Словно неслись из ада причитания и стоны грешников. Он креп, набирал силу, сливался в один протяжный плач, прерываемый неровным, свистящим дыханием ветра, затем снова раскалывался, рассыпаясь бесчисленными отголосками. Хор мучеников. Казалось, этому не будет конца.

«Вопли страждущих поразили мой слух — стоны, причитания, мольбы и проклятия…» — про себя декламировала Харпер. Меж тем ни единый мускул не дрогнул на ее лице.

— Боже правый, — выдохнул Шторм. — Сущий ад.

— Очень точно подмечено, — согласилась Харпер.

Неожиданно звук исчез. Теперь завывал и плакал только ветер. И в плаче его слышалась обреченность. Харпер, прищурившись, зорко вглядывалась в темноту, туда, где за древней гробницей со статуей на стене лежал запорошенный снегом кусок оленины.

— Ты думаешь?.. — Шторм осекся.

Зверь застал их обоих врасплох.

Он появился внезапно, без всякого предупреждения.

Ему предшествовало лишь подспудное ощущение, что к кладбищу приближается некая громадная темная масса, как будто надвигалась сама ночь. И появился он вовсе не там, где его ожидали, — не рядом с заснеженным куском оленины. Он появился в каких-нибудь пяти ярдах от них, на каменной ограде, он наблюдал за ними, и глаза его плотоядно блестели.

Шторм бросился вперед и, раскинув руки, загородил собой Харпер. В его поступке было столько великодушия и благородства, что у Харпер дрогнуло сердце. Но тратить время на сантименты она не собиралась. Харпер перехватила трость левой рукой, и в следующее мгновение в ночном воздухе сверкнула холодная сталь клинка.

— За меня не бойся, — буркнула она. — Снимай.

Шторм энергично принялся за дело. Он без промедления сорвал с одной из камер полиэтиленовый пакет и открыл футляр.

Харпер с опаской наблюдала за ним. Фотокамеры, равно как и прочие механизмы, оставались для нее такой же загадкой, как изображение белой лошади в Аффингтоне[10]. Шторм, прикрывая ладонью объектив, уверенно поднял аппарат.

Сверкнула вспышка. Зверь насторожился. С глухим утробным рыком он оглянулся, и две ослепительные молнии, как две белые смерти, устремились через заснеженное кладбище к глазнице — объективу камеры.

Гортанный хохот Харпер прорезал ночь.

— Ха-ха-ха! Отличная получится обложка. Молодчина. «Так жаждет человек испить любви глоток смертельный…» — Харпер питала страсть к цитированию.

Зверь повернулся к ним всей своей тушей. У Шторма перехватило дыхание.

— Ух ты, — пробормотал он растерянно, однако, к вящему удовольствию Харпер, ни на секунду не прекратил щелкать затвором. Ночная мгла то и дело озарялась яркими сполохами фотовспышки.

— Что это за тварь? — спросил Шторм.

Felis concolor, мой мальчик, — с радостным энтузиазмом юного натуралиста ответила Харпер. — Oregonensis, судя по размерам и согласно теории Бергмана[11]. Дикий представитель семейства кошачьих. Пума, пантера, кугуар — так, кажется, его называют в Америке. Естественный ареал обитания — от Ванкувера до Патагонии.

— Вот те и на, — пробормотал Шторм, снова нажимая на кнопку. Зверь оскалил пасть, и из его утробы выкатилось глухое ворчание. — А здесь-то он какого черта делает?

— Трудно сказать. По-моему, в данный момент он соображает, что вкуснее — оленина или человечина.

Снова сверкнула вспышка, и огромная бурая кошка, обнажив чудовищные клыки, припала на задние лапы и занесла переднюю, словно давая понять, что намерена уничтожить двух наглецов. Тварь вполне могла это сделать. Несмотря на свою массивность, она была необычайно подвижной. Она знала свое дело, и ей не составило бы труда разделаться с ними обоими. Плевое дело. Два засвеченных негатива — вот и все, что осталось бы от Харпер и Шторма.

— Уф, — шумно выдохнул Шторм. — Может, нам пора убираться отсюда, как ты думаешь?

— Я бы не стала так рисковать. Конечно, ей привычнее нападать из засады, внезапно, но…

— Что но?

— Прыгает она на двенадцать метров.

— Ну и ну!

— Вопрос в следующем, — задумчиво промолвила Харпер, — чует ли эта тварь приманку?

Зверь чуял. Но не спешил. Он словно играл с ними. Вот он сделал еще один обманный взмах лапой. Вот снова припал к ограде. Встал на дыбы, темной громадой нависнув над двумя тщедушными человеческими фигурками. Наконец, смерив их напоследок желчным взглядом, лениво потянулся, грациозно выгнул спину и, неторопливо, величаво ступая по каменной ограде, двинулся к приманке. Шторм по-прежнему не выпускал из рук камеру. Харпер зорко следила за происходящим, глаза ее лихорадочно блестели. Еще секунда. Все остальное свершилось в мгновение ока, словно уместилось в один-единственный кадр — снежная пелена вздрогнула, и зверь растворился в ночи, унося прочь свою добычу.

Камера выпала из окоченевших пальцев Шторма и, ударив ему в живот, повисла на ремне. Харпер, внезапно обмякнув, словно с плеч ее свалился огромный камень, вложила в ножны клинок — и он снова превратился в дубовую трость с набалдашником в виде головы дракона. Окружающий мир, который на время противостояния точно отключился от их сознания, теперь возвращался вновь в звуках и ощущениях — с шумом ветра, с мокрым, липким снегом.

Шторм и Харпер смотрели друг на друга, не зная, что сказать.

Харпер первой нарушила молчание:

— Так что ты там говорил?

— Э-э?

— Ну ты говорил, что приехал в Англию, чтобы своими глазами увидеть… Увидеть что?

В глазах Шторма мелькнула растерянность, и вдруг он расхохотался — громко, безудержно.

— Увидеть, могут ли мертвецы ходить, — промолвил он, давясь смехом. — Я хотел увидеть живых мертвецов.

5

Редакция «Бизарр!» располагалась на втором этаже дома, принадлежавшего Харпер Олбрайт. Ласкающий взор белокаменный особняк с просторными комнатами и высокими потолками являл собой типичный образец городской усадьбы начала века. Впрочем, очарование его мгновенно улетучивалось, стоило войти в помещение самой редакции, где стены почти сплошь были обклеены старыми журнальными обложками, из-под которых лишь местами выглядывали желтые полосатые обои. На обложках красовались изображения существ невиданных и фантастических. Из утроб гигантских членистоногих выползали детеныши-мутанты; где-то в Бразилии на берегу безымянной реки грелись на солнце отвратительные уродцы — наполовину люди, наполовину рептилии; по галереям родовых замков бродили бесплотные выходцы с того света; пялились пустыми глазницами, корчили страшные гримасы, бесновались в своих болотах и расселинах момусы, мораги, мокеле-мбембе и прочая чертовня. Имелась даже фотография — пусть и не слишком четкая — человека-мухи.

Ощущение паноптикума усугубляли выставленные на всеобщее обозрение редкости и экзотические вещицы. В стеклянном аквариуме мариновалась в формалине уродливая, похожая на клешню конечность. В керамической вазе стояло чучело какого-то загадочного существа. В цветочном горшке рос кактус неведомой ботаникам разновидности; когда поблизости пролетала муха, он раскрывался и из его отверстого чрева сочился густой темный сок. Попадались, правда, и более прозаические предметы: полосатый шезлонг в проеме между высокими окнами, напротив, у глухой стены, — стол и компьютер; антикварный кульман, несколько потертых кресел; наконец, огромный камин с мраморной полкой, которая покоилась на плечах двух бородатых атлантов с лицами, искаженными гримасой адовой муки. Впрочем, Харпер находила их симпатичными.

В последнее время популярность журнала росла. Харпер как-то заметила, что, спекулируя на паранормальных явлениях, можно неплохо зарабатывать, тем более на исходе тысячелетия. Так или иначе, журнал приобрел постоянного издателя и печатался теперь в цветной обложке и с цветными вклейками на несколько страниц. Выходить он стал регулярно, завоевал репутацию международного издания, и тираж его вот-вот должен был перевалить за сто тысяч. Тем не менее штат сотрудников оставался прежним: два человека — сама Харпер Олбрайт и ее помощник, незаменимый Бернард. При необходимости они всегда могли рассчитывать на разбросанных по всему свету жадных до денег внештатников. А время от времени в редакцию приходили фанатики — вроде Ричарда Шторма, — готовые работать бесплатно.

Тот день в самом начале января выдался пасмурным. Шторм в задумчивости стоял у камина. Харпер, развалясь в шезлонге и посасывая неизменную трубку, краем глаза наблюдала за ним.

Бернард, как обычно, сидел за компьютером. Его долговязая, согбенная фигура словно приросла к странному сооружению на колесиках — сколь нелепому, столь и неудобному, — это был даже не стул, а скорее табурет, поскольку спинка отсутствовала. В тусклом свете матово блестел его наголо бритый череп. Пальцы Бернарда выбивали дробь на клавиатуре, и он пристально вглядывался в экран. Пять лет назад, едва перешагнув порог этой комнаты, Бернард уговорил Харпер приобрести компьютер. С тех пор, несмотря на то что Харпер презирала технический прогресс, эта штука стала подлинным мозгом редакции. Хотя для Харпер компьютер так и остался вещью в себе, непостижимой и немного пугающей, Бернард с его помощью творил настоящие чудеса. Он обращался с клавиатурой, как фокусник. Несколько взмахов руки — и компьютер превращался в волшебный карандаш: он редактировал, компилировал, стирал, вырезал и менял местами, а потом вдруг, подобно Паку[12], срывался с места и носился по невидимым, опутавшим земной шар электронным сетям в поисках материалов, которые могли бы заинтересовать «Бизарр!».

Наконец Бернард оторвался от диковинного аппарата и скучающим голосом сообщил:

— Некая вдова из Линкольншира хочет продать принадлежащую ей часть прямой кишки инопланетянина.

— Боже мой, в самом деле? — не выпуская трубку изо рта, процедила Харпер.

— «Мне нечем кормить моих несчастных кошек, — прочитал Бернард. — Хотя мне бесконечно жаль расставаться с этой вещью, поскольку с ней связаны мои самые дорогие воспоминания».

— Ха-ха-ха. Думаю, мы сможем это использовать. В рубрике «Отовсюду обо всем». И даже непременно.

Шторм — который до сих пор, привалившись плечом к обезображенному торсу атланта, с мрачной сосредоточенностью изучал синие языки пламени — фыркнул и устало покачал головой.

Харпер не спускала с него глаз. Она разгладила подол серой девичьей юбки на опухших от ревматизма коленях. Извлекла из нагрудного кармашка белой девичьей блузки шведскую спичку, зажгла ее, с величавой — как она надеялась — небрежностью чиркнув о ноготь большого пальца, черного от табачного дегтя, и поднесла огонь к резной, в виде черепа, пенковой чашечке трубки.

Харпер невольно сравнивала себя с жуками-вертячками. С их удивительной способностью видеть одновременно то, что происходит над водой и под ней. Но что, собственно, видела она? Обветренное, как у ковбоя, с резким волевым подбородком, лицо Ричарда Шторма. Отрешенность во взгляде. Худощавую фигуру — в джинсах и простой рубашке — человека замкнутого, склонного к ипохондрии и вместе с тем уверенного в себе. Но все это на поверхности. А что в глубине? Какие чувства обуревают его? Скорбь? Горечь утраты? Страх? Харпер терялась в догадках.

— Ты действительно охотишься за привидениями? — спросила она, окутываясь перламутровым облачком дыма. — Надеешься, повезет?

Шторм рассеянно пожал плечами:

— Не знаю. Может быть. Призрак… или голос. Голос оттуда. Словом, что-нибудь потустороннее, понимаешь? Все, что угодно. Хоть одно паршивенькое привидение — мне много не надо.

— Эксклюзивные фотографии Джона Кеннеди и Ли Харви Освальда, — объявил Бернард. — Оба счастливо улыбаются — мистификация удалась, и теперь они втайне от мира могут спокойно предаться любви.

— Нет. Это не пойдет, — сказала Харпер, отгоняя ладонью дым.

Шторм отпрянул от каменного идола, сунул руки в карманы и, понуро потупившись, сделал несколько шагов по ковру с цветочным орнаментом. Потом рассеянно посмотрел на законсервированную конечность, плавающую в аквариуме.

— В последнее время, — промолвил он, — мне кажется, что, если человек начинает искренне во что-то верить, окружающие смотрят на него как на сумасшедшего. Понимаешь? Все непременно должно иметь разумное объяснение. В современном мире нет места мистике или спиритизму. Спасибо ученым — они хотят лишить нас всего. Этот Крик со своей ДНК[13], Карл Саган[14], Ричард Доукинс. Словом, вся эта ученая братия. Они пытаются внушить нам, что человек своего рода машина — наше тело, даже наш разум… А любовь — просто феромоны или как-их-там. Бог? Да его можно элементарно вычислить при помощи математических формул. Даже если ты пережил клиническую смерть и побывал на том свете, они говорят тебе: нет извини, браток, это просто защитная реакция психики или глюки, или… черт знает что…

Харпер положила руку на мягкий цилиндрический подлокотник. Скудный сумеречный свет сочившийся сквозь плотно задернутые серебристые гардины, еще больше старил ее, подчеркивая темные круги под глазами, выделяя каждую складку, каждую морщину на дряблой коже. Впрочем, судя по тому, как через мгновение она ткнула мундштуком своей трубки в сторону Шторма, мысли о старости ее не тяготили.

— Ричард, нет ничего сильнее идеи, которая созрела, — сказала она. — Идеи, чье время пришло. И не важно, верна эта идея или нет. То, что наука срывает покров таинственности с самых загадочных явлений, весьма распространенный в наши дни предрассудок, и ни один мало-мальски образованный человек не может освободиться от него. Перефразируя Леки[15], если мы верим в привидения, то сотой доли имеющихся у нас доказательств хватит, чтобы мы окончательно убедились в собственной правоте, если же мы не верим, никакие доказательства не помогут.

— В Аргентине арестована банда каннибалов, — снова подал голос Бернард. — На месте преступления полиция обнаружила большую пиццу с грибами и анчоусами, а также пару кроссовок. Незадолго до этого подозреваемые заказали пиццу на дом, ее принес мальчишка-разносчик.

— Ну хорошо, позвони аргентинцам, пусть подтвердят, — сказала Харпер. — Или свяжись с ними по электронной почте.

— Леки, Леки-Шмеки, — буркнул Шторм, затем досадливо махнул рукой и с ненавистью посмотрел на развешанные по стенам фотографии диковинных монстров. — Харпер, я не хочу тебя обидеть, но ты точно такая же. Я торчу здесь уже два месяца, и все — что бы мы ни делали — на поверку оказывается липой. Охотимся за Дартмурским Чудовищем, а находим дикую кошку, которая сбежала из зоопарка, потому что ее плохо кормили. Достаем видеозапись вскрытия инопланетянина, а ты утверждаешь, что этот малый препарирует куклу Кена[16], предварительно нахлобучив ей на голову фольгу. Черт побери, три независимых эксперта подтверждают наличие психической деятельности в том злополучном подвале в Чиппинг-Нортон, а ты вооружаешься лопатой и разрываешь барсучью нору. Ты такая же, как все.

— Я? Ничего подобного. Alieni nil a me humanum puto[17]. Ха-ха-ха. — Однако каламбур повис в воздухе. Шторму было не до острот.

— Я вот смотрю на все эти обложки, — процедил он сквозь зубы, — и спрашиваю себя: неужели все эти фотографии, все статьи и материалы, которые ты печатаешь, — неужели все это «лажа»? Неужели все это яйца выеденного не стоит? Неужели ты ни разу не видела ничего мистического? Таинственного? Неужели ты ни во что не веришь?

Харпер вдруг посерьезнела:

— Я много чего видела, и я ни во что не верю. Вообще ни во что, ты понимаешь? Теперь это искусство почти утрачено, но я в нем разбираюсь.

— Тогда зачем ты этим занимаешься? Зачем тебе это нужно?

— История, Ричард, история, — надменно растягивая слова, ответила Харпер. — Жизнь многому научила меня. — Трубка дважды пыхнула, пенковый череп зарделся; она выпустила облачко дыма и продолжала: — Мой юный друг, твоя беда в том, что ты не умеешь отличить художественный вымысел от реальности. Расцвет английской мистики приходится на период между тысяча восемьсот пятидесятым и тысяча девятьсот тридцатым. Это было время — кстати, в чем-то похожее на наше, — когда наука, усилиями таких людей, как Дарвин и Фрейд, совершила грандиозный скачок, когда материалистическая философия потрясла основы религии. Океан Веры отступил. Это был долгий отлив, сопровождаемый глухим, печальным рокотом, и вот тогда-то Дух выплеснулся на страницы популярных изданий, чтобы задать всем и каждому один-единственный вопрос: «Ты, Человек Земной, веришь ли ты в меня или нет?» История, Ричард, история — вот истинная обитель твоего призрака. Даже в Голливуде, я уверена, еще не забыли о том, что существует история. О том, что люди когда-то писали гусиными перьями, а женщины носили корсеты и так далее, и так далее…

— На прошлой неделе в Глостершире два подростка были госпитализированы после того, как ошибочно приняли местного констебля за привидение, — сообщил Бернард.

— Забавно.

Шторм досадливо махнул рукой и отвернулся.

— Мальчишки проникли на территорию Белхемского аббатства, чтобы выследить Черную Даму, призрак которой с убиенным младенцем на руках, если верить легенде, время от времени появляется среди руин. Детей напугал совсем другой призрак — полицейского Тима Бейлиса. Его вызвал Майкл Эндеринг, владелец соседнего поместья. Он попросил…

— Нет, нет, нет, — перебила его Харпер. — Только не это… не надо…

Но было уже слишком поздно. Шторм устремился к компьютеру, едва не сбив по пути плотоядный кактус.

— Одну минуту, одну минуту! — воскликнул он.

— Шторм, Шторм… — пробовала урезонить его Харпер, но тщетно.

— Я должен это увидеть. Майкл Эндеринг. Это же он. Отец Софии.

Мгновение спустя Шторм уже стоял за плечом у Бернарда, склонившись к экрану монитора.

— Сэр Майкл Эндеринг, — бормотал он. — Точно, он самый. И этот призрак в аббатстве. С мертвым младенцем…

— Дама в белом, Ричард, — воскликнула Харпер, протягивая к нему руку с курительной трубкой. — Дама в сером, дама в черном, как тебе будет угодно. В нашей стране такого добра навалом. В «Записках островитянина» я связываю ее с тевтонской богиней Берхтой, которой молва приписывала способность забирать души мертвых детей. — Шторм, вперившись в экран, ничего не слышал, и Харпер повысила голос: — Христианская традиция превратила ее в заурядную ведьму, которой пугают детей. Со временем она трансформировалась в привидение. Все это есть в моей книге. Может, стоит нанять кого-нибудь, чтобы тебе почитали вслух…

Шторм по-прежнему не обращал на нее никакого внимания.

— Это же Черная Энни, — бубнил он себе под нос. — Чтоб я сдох. Поэтому она и выронила бокал. Поэтому так побледнела. На ней же просто лица не было. Я читал эту историю, не подозревая, что в доме ее отца водится точно такой же призрак, Черная Энни…

— Что касается Черной Энни, это, несомненно, не кто иная, как Черная Аннис, чье имя искажено автором записок, — вещала Харпер. — Пресловутая ведьма Дейн-Хиллс, пожирательница младенцев, скорее связанная с кельтской Ану, чем с Берхтой, хотя не исключено, что таким образом народная память донесла до наших дней историю об отшельнице Агнес Скотт. История, Ричард, история…

— Бьюсь об заклад, что она ее видела, — заявил Шторм. — Готов поспорить на что угодно. Ты же сама была свидетельницей, Харпер. Эта история потрясла ее. Она выронила бокал. Побледнела…

Убеждать Шторма было бесполезно. Он вперился в экран немигающим взором. Голова его находилась теперь практически на одном уровне с головой Бернарда. Харпер видела их лица, отраженные серебристым экраном: голливудского героя вестерна и ангела эпохи Ренессанса. Она наблюдала за ними с мрачной тревогой. Эти двое остались теперь ее единственными мужчинами, единственными собеседниками.

— Белхемское аббатство, — задумчиво повторил Шторм. — А как, ты говорила, называется их поместье? Белхем?

Сокрушенно вздохнув, Харпер вылезла из шезлонга.

— Ричард, — мягко произнесла она, подходя к столу. Ее тон заставил Шторма поднять голову и посмотреть в толстые линзы ее очков. Впрочем, не выдержав пронзительного взгляда Харпер, он тотчас же потупился. — Нет никакой необходимости знакомиться с ней таким экстравагантным способом — задавать глупые вопросы. — Шторм молчал. — Не проще ли попросить ее о свидании?

— Дело в другом, — буркнул Шторм, но в голосе его уже не было прежней уверенности. — Это же журналистика, Харпер. Здесь есть какая-то связь… — Он замолчал.

Харпер вздохнула и сунула трубку в рот:

— Как знаешь. — Она помолчала, потом добавила: — Но в таком случае — в любом случае — тебе следует кое-что узнать.

Шторм хотел возразить, но Харпер опередила его:

— Для отца София Эндеринг своего рода символ удачного восхождения по классовой лестнице. Знаю, ты наверняка считаешь, что в наши дни это не важно, но только не для него. Для Майкла Эндеринга это смысл жизни. Ее образование, положение в обществе — даже ее внешность — старик считает признаками хорошего тона, добропорядочности. Софию вырастили и воспитали такой, какая она есть, для того чтобы она поддерживала и укрепляла статус семьи. И в этом она преуспела, надо отдать ей должное. Она сдержанна, умна и довольно скрытна. Говорят, она может испепелить взглядом того, кто захочет заглянуть к ней в душу. В ее жизни нет места мужчинам, для нее существует только ее красота. Своих секретов она не поверяет никому.

Шторм упрямо вскинул подбородок:

— О'кей. Ну и что с того?

— А то, что, принимая во внимание некоторые детали ее биографии, логично предположить, что если у нее и есть сердце, то она держит его на замке. Но мне сдается, что если когда-нибудь она сбросит маску неприступности, перед тобой окажется создание столь же хрупкое, сколь и драгоценное.


— Ис-то-ри-я, Ричард, ис-то-ри-я, — передразнил Бернард, когда Шторм ушел. — История, окутанная тайной.

— Помолчи, — проворчала Харпер.

Она стояла у окна, опираясь на трость, задумчиво кусала мундштук и хмуро разглядывала затянутое туманной дымкой стекло.

Бернард, в толстом шерстяном свитере, отодвинувшись от стола, сидел, скрестив руки на груди и поглядывая на нее глазами паяца.

— Ты ведь не все ему рассказала, верно?

Харпер фыркнула:

— Я рассказала все, что ему нужно знать.

— Харпер, я тебя умоляю.

Она снова фыркнула. И еще больше помрачнела. На стекле блестели капли дождя. Капли конденсата. Размытые очертания улицы: кирпичные дома напротив, в окнах горел свет. На углу призывно мерцала вывеска паба «Журавль».

— Ты смотрела его первый фильм? — не унимался Бернард. — «Призрак»? Смотрела?

— Давным-давно, — буркнула Харпер.

— И что же? Он случайно преодолевает пять тысяч миль, чтобы работать с тобой. Случайно читает эту историю. Она случайно оказывается рядом. Именно она…

— Знаешь, приятель, случайность не такая уж редкая штука.

Бернард лениво потянулся.

— Знаю. Но когда мы приближаемся к заветной цели, когда чувствуем, что след еще не остыл, случайности происходят все чаще и становятся все более знаковыми. — Он вдруг подался вперед. — Это неизбежность, моя милая. Ричард Шторм именно тот, кого мы ждали. Именно Ричард Шторм привел все в движение. И ты сама это знаешь.

— Пусть так, все равно. Я не хочу, чтобы он пострадал. Это не его дело. Мое.

— Это наше дело! — запальчиво произнес Бернард. — Мне казалось, что прошедшие двадцать лет не остудили твой пыл. Мы не можем уберечь Ричарда от его собственной судьбы.

— Не говори ерунды, — осадила его Харпер. — Судьбы! — Она вынула трубку изо рта и пальцем нарисовала на запотевшем стекле какую-то фигуру.

— Ты не сказала ему, что мать Софии, прежде чем повеситься, вскрыла вены…

— Пустые слухи. Констебль, давший показания, был не в своем уме.

— Она вскрыла вены…

— Ты не можешь ничего доказать. Семья никогда не говорила об этом. У нас есть сотня других, куда более крепких зацепок, тысяча…

— Она вскрыла вены, — стоял на своем Бернард, — и кровью нарисовала на стене…

Рука Харпер безжизненно повисла. На стекле остался оплывающий символ — что-то вроде подковы с восьмеркой внутри.

— Вот именно, — торжествующе заявил Бернард. — Она нарисовала знак Яго.

6

Иногда жизнь текла перед ее глазами словно кадры иностранного фильма с субтитрами. Иногда люди со своими страстями и пороками, ложью, склонностью задним числом оправдывать неблаговидные поступки были настолько наивны, неискушенны и безыскусны, что одно-единственное слово или нечаянный жест выдавали их с головой.

На уик-энд София приехала в поместье Белхем. Она, ее старшая сестра и брат пили кофе в утренней гостиной, небольшой светлой зале с красивой, богатой обстановкой. В высокие, от пола до потолка, окна проникали лучи скудного зимнего солнца, которые мягким отсветом ложились на буфет, столики для закусок и висевшие на кремовых стенах старые полотна с пасторальными сценками среди живописных развалин.

Присутствующие расположились лицом друг к другу. София в белой блузке и широких светло-бежевых брюках сидела, заложив нога на ногу, на стуле со спинкой, изображавшей лиру, в духе английского неоклассицизма; слева от нее на мягкой кушетке — Лаура. Справа, в кресле во французском провинциальном стиле, расположился Питер. Стул отца — его массивный трон, «чиппендейл» XVIII века — пустовал, и светлый солнечный блик на спинке словно временно замещал хозяина.

Маленький Саймон, пятилетний сын Лауры, племянник Софии, ползал под столом. Он возил взад-вперед по ковру игрушечный автомобиль Бэтмана — подарок тетки на Рождество — и отчаянно колотил фигуркой человека-летучей-мыши о зловещую, в виде когтистой лапы грифона, ножку стола.

София, помешивая сахар в чашке с кофе, устало наблюдала за ребенком. Она чувствовала себя совершенно разбитой. Слишком много работы, слишком мало сна. Тук-тук, тук-тук. Слишком много тревожных мыслей и ночных кошмаров. До аукциона осталось две недели. София, тот, кто купит картину… Все эти дни голос несчастного — «восставшего из мертвых», как он сам себя называл, — звучал у нее в ушах. Он — это Дьявол из Преисподней. А потом его тело выловили в Темзе. Тук-тук. Его обаятельное лицо с мертвыми, пустыми глазницами стояло у нее перед глазами, когда она просыпалась.

София, которая и раньше не страдала избыточным оптимизмом, теперь не на шутку испугалась, что в ее жизни наступает действительно черный период. Возможно, виной тому был ее собственный цинизм, благодаря которому она читала жизнь между строк.

— Дорогой, отойди от стола, — в третий раз повторила Лаура, миловидная натуральная блондинка с приятными чертами лица. Портили ее лишь жеманно поджатые губы и страдальческий, лихорадочный блеск в глазах. — Это дедушкин антиквариат. Ты поцарапаешь полировку или разобьешь чайник. Ступай, пока ничего не сломал. Играй лучше у окна.

В сознании Софии отчетливо проступили субтитры: Меня бесит, что ты возишься с подарком тети Софии, когда мамочка подарила тебе роскошную пиратскую шхуну и конструктор, из которого можно соорудить целый Тадж-Махал.

— Лаура, ради всего святого, оставь ребенка в покое, — подал голос Питер, не отрываясь от свежего номера «Гардиан». Он сидел развалясь, закинув ногу на подлокотник кресла и заставляя жалобно поскрипывать антикварный орех. Субтитр услужливо перевел: Мне все нипочем, и отца я не боюсь. Последнее было жалкой бравадой. София поднесла чашку к губам. «Стоило перед завтраком проделать добрые пять миль, чтобы купить газету, — отметила она про себя. — Можно подумать, радикальные пролейбористские взгляды сделают из Питера Жоржа Дантона».

Лаура, не выносившая никакой критики в свой адрес, немедленно позабыла о Саймоне — который, впрочем, все равно не обращал на нее внимания — и перешла в наступление.

— София, ты сегодня прекрасно выглядишь, — сказала она. — Хотя я не понимаю, как можно хорошо выглядеть в восемь тридцать утра. Я всегда говорила Спенсеру, если он хочет, чтобы я весь день оставалась в форме, ему не следовало просить меня подарить ему сына и наследника…

У меня есть муж, и я произвела на свет сына — внука нашего отца, — а ты просто фригидная стерва, неспособная иметь детей.

Питер опустил газету, его одутловатые щеки и усталые глаза, глаза старого человека, совершенно не вязались с непослушными мальчишескими кудрями.

— Чем, интересно, занимается наш Высокочтимый муж? Англия — маленькая страна, сколько нужно времени, чтобы подавить в ней всякое проявление художественной оригинальности?

Ты не только фригидна, но и жизнь твоя абсолютно никчемна, ты ни черта не смыслишь в деле, которым занимаешься.

София положила серебряную ложечку на блюдце и сдержанно, одними глазами, улыбнулась. Таково было ее кредо — такова была отведенная ей семейным сценарием роль: всегда сохранять спокойствие, не снисходить до взаимных упреков, быть выше, изысканнее и благороднее — само ее существование служило апофеозом волшебного превращения отца в истинного джентльмена. Она подумала, что ее реплика могла бы звучать так: Лаура, не важно, сколько еще детей ты произведешь на свет, а ты, Питер, можешь сколько угодно напускать на себя бравый вид, — факт остается фактом: галереей управляю я, я одна.

Потому что в конечном итоге каждый из них зависел в первую очередь от отца. Романист непременно попытался бы найти в их семейной истории страшную тайну, психиатр постарался бы сделать на них деньги. Но Софию всегда забавляло, насколько все очевидно и до бестолкового просто и неизбежно. Как этот его стул, напоминающий кафедру в готическом соборе — буковый, с венчающими витой изгиб спинки резными столбиками, — стоял теперь в самом центре воображаемого круга, который они образовывали, так и он сам, их отец, всегда занимал центральное положение в жизни каждого из них. «Так почему же никто не может прямо, без обиняков, признаться в этом? — рассуждала София. — Почему не снабдить этот кадр простым и лаконичным субтитром?» Нет, из года в год повторяется одно и то же. Лаура вечно похваляется своей плодовитой утробой, знает, что выглядит жалкой, но ничего не может с собой поделать. Питер отстаивает левые взгляды, причем всякий раз, как его очередное профессиональное начинание заканчивается крахом, он временно утрачивает веру в себя и погружается в состояние горькой обиды. А она, София, — совершенная, без пятна и без порока, — ревностно оберегает свое законное место одесную трона. Таков итог очередного эпизода сериала «Семья Эндеринг». И через неделю все будет то же самое.

— Внимание! — крикнул из-под стола маленький Саймон. — Приближается Бэтман!

И вот он наконец выходит на сцену. Сэр Майкл собственной персоной. Уверенной, тяжелой походкой он направляется к своему почетному месту — пышущий здоровьем, румяный, с крупными чертами лица, широкоплечий, грудь колесом. В твидовом зеленом сюртуке провинциального «джентри» и визитке. Серебряная проседь. Массивная нижняя челюсть. Волевой подбородок. В уголках губ Софии забрезжила слабая улыбка. Она всегда улыбалась при виде этого буйства плоти, торжества физической силы. В свои шестьдесят четыре года сэр Майкл сохранил энергию рабочего вола и упорство морского буксира.

— Всем доброе утро.

Все это время Питер, словно не обращая внимания на присутствие отца, сидел в прежней позе, то есть забросив ногу на подлокотник кресла. София даже испугалась: уж не отсохла ли она у него от страха? Затем он, шумно шурша страницами, перевернул газету, специально проследив, чтобы открылось ее название.

— С делами покончено? — развязным тоном поинтересовался Питер. — Слуги наказаны? Налоги собраны? Модернистские тенденции преданы анафеме?

— …и крестьяне потоптаны лошадьми, Питер, — закончил сэр Майкл, усаживаясь на стул. — Утро прошло удачно во всех отношениях.


— Дело во мне, или Питер действительно становится брюзгой? — спросил сэр Майкл позже, когда они с Софией прогуливались по саду. Размеренным шагом они неспешно ступали по мощенной каменными плитами дорожке среди кустов белой акации и кизила, усыпанного алыми брызгами ягод. Вдоль дорожки в траве стояли остатки каменных колонн и мраморные статуи: пять столетий назад на месте сада был внутренний двор аббатства. — Это чувство морального превосходства, заносчивость, — вполголоса продолжал сэр Майкл. — Я знаю, человек становится таким, если удача постоянно отворачивается от него, однако…

— Он делает это только для того, чтобы подразнить тебя, — сказала София, беря его под руку. Она сознательно вела себя, как терпеливая жена, — это действовало на отца умиротворяюще и они оба чувствовали себя спокойнее.

— А все эти разговоры о народе? — ворчал сэр Майкл, очевидно, чувствуя себя настоящим сквайром. — Есть в этом что-то американское. В конце концов, народ — это мы. И слова Питера ужасно глупы и наивны. Неужели он этого не понимает?

София подставила лицо свежему северному ветру. Кучевые облака мчались по синему небу, словно флотилии кораблей-призраков. Ветер шумел в багряных кустах кизила, покачивала ветвями акация. Ладонью ощущая, как играют под плотным твидом упругие мышцы отца, София прислонилась к нему плечом. Здесь, в саду, жизнь всегда казалась ей более или менее сносной.

Сэр Майкл меж тем продолжал:

— На мой взгляд, народ всегда творит что ему вздумается. И что в итоге? Предшествующие эпохи со всеми королями и сатрапами вместе взятыми не видели такого кровопролития. Газовые камеры и культурные революции — вот плоды деятельности народа. А когда какой-нибудь Черчилль или Рузвельт призывают их к порядку, они начинают хныкать: «Ах, во всем виноваты наши вожди, это они завели нас в тупик». А кто, спрашивается, эти самые вожди? Сапожники, крестьяне, маляры. Чего еще от них можно ожидать? Народ… То, что они не в состоянии разрушить, приходит в упадок и разлагается. Чего стоит все это телевидение, рестораны быстрого питания…

«Современное искусство», — как будто в полудреме подумала София.

— …современное искусство, — говорил сэр Майкл. — Народ обуреваем страстями и непостоянен; он не способен оценивать собственные поступки и находить верные решения. Знаешь, кто это сказал?

София, с нежностью поглаживая твидовый рукав, машинально про себя ответила: «Александр Гамильтон»[18].

— Александр Гамильтон. А он знал, что такое народ, когда нашего доморощенного Мао-Питера и в помине не было.

У дальней стены сада София остановилась у скульптуры, которую любила больше других. Это было каменное изваяние Девы Марии. По крайней мере София надеялась, что это именно Дева Мария, хотя время и дожди практически стерли узнаваемые черты. Осталась только готическая строгость складок мантии, струящейся с плеч.

— Видно, крепко он тебе досадил, раз ты в одном предложении помянул и американцев, и китайцев, — сказала София.

Высокочтимый муж уронил подбородок на грудь, чтобы спрятать предательскую улыбку.

— Наверное, ты считаешь меня старым занудой, — сказал он. — Что ж, я и есть старый зануда. Я пребываю в самом расцвете старческого занудства. Я имею на это право и не позволю, чтобы меня лишили подобного удовольствия.

София тихо рассмеялась и положила голову ему на плечо. Мысли ее при этом были примерно следующими: «В этом старике больше жизненных сил, чем в десятке каких-нибудь питеров. Нет, не зря мы все цепляемся за него».

— Помню, однажды в Лондоне я стоял возле дома, в который попала бомба, — сказал сэр Майкл. Софии нравилась эта история, и она была не прочь послушать ее еще раз. — Мне было тогда лет двадцать, совсем юнец. Висел туман, настоящий, как в старые добрые времена — густой, как похлебка. Туман и дым, и из этого месива глаз выхватывал какие-то рваные, темные силуэты. Провалы окон. Покосившиеся двери, которые вели в никуда. Груды битого кирпича. Лунный пейзаж. Вокруг плавал кисловатый запах. И стояла неестественная тишина, словно весь мир в одночасье рухнул.

Они повернулись и медленно направились к дому.

— И пока я там стоял, мне было видение, — продолжал сэр Майкл. — И я понял, что мир — мир, который я знал, — уже кончился, что дни цивилизации сочтены. Европу тошнило от самой себя, она растратила волю к великому. И я подумал: больше не будет ни Рафаэля, ни великой, достойной его живописи. Не будет гениальных опер и симфоний. Не будет поэзии, подобной поэзии Китса, не будет пьес, равных пьесам Шекспира. Никогда. Я думал: люди скоро забудут, как любить высокое и прекрасное. Уже забыли. Зато они научатся любить мелкие, ничтожные — земные — вещи и от этого сами станут мелкими и земными. Однажды они усядутся в круг на корточках и будут недоуменно разглядывать драгоценные реликвии прошлого и вопрошать: «Что это? Кому это могло нравиться? Кто решил, что это красиво?» Как обезьяны, которые тупо пялятся на сломанную лиру.

Впереди, за садовой оградой, показалось поместье. Нет, не чопорный и претенциозный феодальный замок, но почтенное родовое дворянское гнездо, неотъемлемая деталь пейзажа Котсуолдских холмов[19]. Двухэтажный особняк — кое-где еще виднелись следы первоначальной, пятнадцатого века, кладки — с высокими арочными окнами цоколя и двумя живописными мансардами по обе стороны фасада, увенчанного остроконечной крышей. Дом ее матери. Некогда на этом месте было зернохранилище Белхемского аббатства. К парадному входу вела буковая аллея. Сквозь сухую листву угадывались очертания разрушенной церкви. Понуро стояли в пожухшей траве покосившиеся древние могильные камни.

— Невыразимая тоска охватила меня, и я ушел, — рассказывал сэр Майкл. — Прочь от разрушенного дома. Я блуждал в тумане, не понимая, куда иду. Вдруг — это было как в сказке — я услышал голоса. Хор пел «Иерусалим», и в тумане казалось, что звуки льются с небес. Я очутился у входа в церковь. Никогда не забуду, это была церковь Святого Иакова. Я вошел — церковный хор репетировал, готовясь к какому-то торжеству, которое, кажется, должно было состояться вскоре в соборе Святого Павла. Церковь была пуста, и я решил, что это добрый знак — паства ушла, но гимн еще звучит… Потом они начали петь что-то другое со множеством «аллилуйя». По-моему, «Ищите же прежде Царства Божия и правды Его» или что-то в этом роде… А потом одна девушка вышла вперед и запела соло. Очаровательное создание. Черные, воронова крыла, волосы. Вдохновенный лик. И удивительный голос. Меццо-сопрано. С жемчужным тембром. «И это все приложится вам…» — Остановившись, сэр Майкл отечески похлопал Софию по руке. — Так я впервые увидел твою мать.

София хотела — как всегда при этих словах — улыбнуться, но на сей раз история не возымела ожидаемого воздействия; ее сердце дрогнуло, и она отвела глаза: среди мокрых от дождя зарослей ломоноса стоял маленький садовый домик. Сквозь пелену неожиданно навернувшихся слез она смутно различила фигуру сторожа, Харри. Сидя на крыше, он приколачивал к карнизу водосточную трубу, один за другим вынимая изо рта гвозди. Тук-тук, тук-тук — разносилось по саду.

Внезапно София поняла, что вступает в очередную черную полосу своей жизни. В самую черную. «Хватит ли мне сил?» — спрашивала она себя и не находила ответа.

— Кстати, — проговорил сэр Майкл. — Я вдруг вспомнил — через две недели на «Сотбис» выставят «Волхвов». Думаю, мы должны их купить.

— Что? — София вздрогнула и в ужасе посмотрела на него, но тут же, осознав, что в словах отца нет ничего зловещего, поспешила взять себя в руки. А что еще он мог сказать? «Волхвы» — прекрасный образец немецкого романтизма, и его желание участвовать в аукционе вполне объяснимо.

— Да, — рассеянно произнесла она. — Разумеется. Если только цена будет приемлемой. Скажем, тридцать… или сорок тысяч.

— Нет. — Сэр Майкл поднял голову и устремил ввысь задумчивый взгляд. — Пусть мне придется выложить вдвое больше… втрое. Плевать. Я хочу купить весь триптих. Я куплю «Волхвов»… за любые деньги.


Портрет матери всегда висел напротив ее кровати — старой детской кровати на втором этаже усадьбы Белхем. Той ночью, лежа под пуховым одеялом, она, из-под кружевного полога, смотрела на него и не могла заснуть.

Родители заказали портрет вскоре после свадьбы. Энн тогда было примерно столько же лет, сколько теперь Софии. Бриллиантовое колье, гордый поворот головы, сияющий взор — все это вызывало улыбку. Художник явно льстил оригиналу, изобразив миру идеал, но при этом лишив его всякой индивидуальности. Тем не менее каждому, кто смотрел на портрет, бросалось в глаза очевидное сходство матери и дочери: те же черные волосы, те же высокие скулы, карие глаза, кожа цвета жемчуга. Только у женщины на портрете — как теперь казалось Софии — черты лица были мягче, светлее… Глаза светились добротой и состраданием, в улыбке угадывались великодушие и неподдельный интерес к жизни.

Глядя на нее, София неожиданно почувствовала невыносимое одиночество.

Повинуясь инстинкту, не отдавая себе отчета в том, что делает и почему плачет, она откинула одеяло, соскользнула с кровати и вышла из спальни. В дальнем конце темного коридора стояли старые дедушкины часы. Тук-тук, тук-тук. От этого звука можно было сойти с ума. Он туманил сознание. София направилась к лестнице, ступая босыми ступнями по потертой ковровой дорожке. Внезапно, в неверном свете, ей показалось, что лестница покачнулась, а стены накренились, грозя сомкнуться над ее головой. Мрачные лица с семейных портретов взирали на нее сверху вниз, словно она все еще была маленьким ребенком. Сердце Софии затрепетало от страха. Ей почудилось, будто ночная рубашка — в темноте неестественно белая — колышется и вздымается, и она сама, спускаясь по лестнице, плывет в ней, невесомая и бесплотная.

Тук-тук, тук-тук. Да, именно так все и было. Теперь она вспомнила. Вот почему ей стало так страшно, вот почему она чувствовала себя такой маленькой. Как ребенок. Ведь она и была ребенком. Пяти-шести лет. Точно так же она спустилась по лестнице. Тук-тук.

Она звала мать. И шла на этот звук. Дом спал, погруженный в тишину, которая была бы абсолютной, если бы не этот стук. Как и сейчас. Она миновала холл и повернула. Налево? Да. Она свернула налево и пошла дальше, смахивая слезы и шмыгая носом.

Еще один коридор. Анфилада комнат. Картины, пристенные столики; часы, канделябры, пустые стулья. Наконец, на торцовой стене гобелен с изображением вздыбленной многоголовой гидры, чей хвост обвивается вокруг звезд. Тук-тук. Не переставая звать мать, она подходит к последней двери. Слева. Это кабинет отца.

Она входит. Закрывает за собой дверь. Включает свет. Две настенные лампы с плафонами: от этого тусклого желтоватого света комната становится еще мрачнее; зловещие тени, колеблющиеся в углах, сгущаются. Справа и слева книжные полки. Впереди письменный стол отца, массивный, красного дерева, с декоративными пилястрами, увенчанными резными бараньими головами, которые взирают на нее скорбными очами. За столом — обтянутый кожей и закрытый чехлом стул с высокой спинкой, покосившейся от старости. Он подозрительно, словно исподлобья, наблюдает за ней.

Она понимает, что это глупо, но ничего не может с собой поделать: ей страшно. Лучше бы шторы были задернуты. Где-то там, в темноте, остов церкви. Старое кладбище. Она смотрит в окно, видит себя, и душа ее содрогается от страха: вдруг из тьмы кто-то вынырнет и прильнет к ее собственному отражению. Черная Энни…

Тук-тук, тук-тук. Звук доносился откуда-то справа, из-за книжных полок. Так вот как все было. Она услышала звук. Снова позвала мать. Провела ладонью по тисненым корешкам фолиантов, кончиками пальцев осязая — почти телесную — кожу. Неожиданно щелкнул замок, полки отделились от стены, повернувшись на невидимых шарнирах. Тук-тук.

Взгляду ее предстала потайная комната. Там стоял… обагренный кровью… ее отец.

— Папа, ты убийца? — вскричала она.

— Боюсь, что да, — хриплым шепотом ответил он.

Разумеется, это был всего лишь один из ее кошмаров. Но ей все равно было страшно, и, проснувшись, она никак не могла отогнать тягостные мысли. «Я куплю «Волхвов», — сказал он в саду, — …за любые деньги».

София села в кровати. С портрета мать смотрела на нее нежным, любящим взглядом. Софии хотелось стереть из памяти все: кошмар, глупые воспоминания. Поджав под себя ноги, она оперлась локтями о колени и уткнулась в ладони лицом.

Тот, кто купит картину, тот и убил меня. Джон Бремер взирал на нее пустыми, залитыми кровью глазницами. Четверо из них мертвы. Он — это Дьявол из Преисподней. Он купит, я знаю, он заплатит любые деньги. София, тот, кто купит «Волхвов»…

София до боли прикусила губу.

Я куплю «Волхвов»… за любые деньги.

Больше всего ее удивляло собственное спокойствие.

7

Решившись наконец на отчаянный шаг — попытаться завязать знакомство с Софией, — Ричард Шторм накануне, чтобы собрать все силы, занимался медитацией наедине с портретом Джона Уэйна[20].

Фотографию с автографом легендарной кинозвезды он хранил как реликвию. В рамке, под стеклом, обернутый противоударной полиэтиленовой пленкой, портрет был спрятан в кейсе, который стоял в чулане. Шторм жил в квартире гостиничного типа с обслуживанием — аляповатые желтые обои «под мрамор», пошлые репродукции с букетами под потускневшим от времени стеклом, зеркало в раме с облупившейся позолотой, все это явно не стоило тех денег, которые ему приходилось платить.

Шторм сидел на скрипучем стуле за хлипким складным столиком, на котором лежала фотография, пил жидкий кофе и закусывал безвкусным диетическим сандвичем — отвратительная британская бурда из креветок, персиков и укропной горчицы, — купленным в аптеке Бута[21], а в перерывах между жеванием и глотанием дышал по индуистскому методу пранапатишты, которому его обучила в Биг-Сур одна хорошенькая блондинка. Она сказала, что это помогает вдохнуть жизнь в зримый образ кумира.

На фотографии Дьюк был запечатлен в полный рост, лукаво улыбающимся из-под полей потрепанного стетсона, с винчестером в руке. Это был рекламный кадр из «Хондо», фильма, который так любил Ричард Шторм: по ходу действия из-за горизонта появлялся странствующий ковбой и спасал женщину с ребенком. Шторм получил фотографию в девять лет, но она выглядела как новенькая.

Шторм считал Уэйна своим крестным отцом. Ведь фамилией он был обязан именно ему. Отец Шторма, Джек Моргенштерн, в конце сороковых оставил принадлежавшую семье галантерейную лавку в Бруклине и подался на Западное побережье. В Голливуде Моргенштерна — очевидно, за его природное обаяние — сократили до Штерна[22]. В титрах к фильмам, где он появлялся в эпизодических ролях — гангстера, официанта-латиноса, торговца попкорном из «Незнакомцев в поезде», орущего: «Не проходите мимо!» — уже значилось: Джек Штерн. Наконец удача улыбнулась ему. Получив роль Кейда в фильме «Хондо», он отправился на съемки в богом забытое мексиканское захолустье.

Дьюку новичка представил Джеймс Арнесс, еще одна знаменитость, занятая в фильме. Это произошло на съемочной площадке, в пыли, среди кактусов, камер и холщовых шезлонгов. Уэйн — находившийся в ту пору в средней стадии скандального бракоразводного процесса, — в облачении индейца-разведчика, стоял в окружении мокрых от пота гримеров и помощников режиссера. Когда Арнесс окликнул его, он подошел к ним фирменной «уэйновской» походкой, вальяжной и вместе с тем какой-то легкой, танцующей, скользнул фирменным «уэйновским» взглядом по далекой линии горизонта и добродушно протянул руку, которую отец Шторма с подобострастием пожал.

— Дьюк, познакомься, это Джек Штерн, — сказал Арнесс.

Уэйн оценивающе посмотрел на молодого актера и с интонацией, выдававшей уроженца Среднего Запада, произнес:

— Тебе больше подходит Шторм.

Так Джек Штерн стал Джеком Штормом. Под этим именем он появился в «Хондо», и в «Рио-Гранде», и во всех следующих фильмах с его участием.

Потом было многое другое — жесты, мимика, выражения. Ричард Шторм унаследовал их от Джона Уэйна через своего отца, который до конца своих дней старался подражать великому Дьюку. И была еще эта фотография, которую Дьюк подарил Ричарду на его девятый день рождения. Дарственная надпись гласила:

Дорогой Рик, живи честно, стреляй метко, ходи с высоко поднятой головой — с днем рождения. Твой друг, Джон Уэйн

Ну хорошо, черт с ней, с «меткой стрельбой» — было не совсем понятно, что подразумевается под самой стрельбой в современном контексте, — но в остальном напутствие звучало совершенно недвусмысленно, и теперь, много лет спустя. Шторм особенно отчетливо ощущал его бремя. Он понимал, что после развода жил не очень честно, не смея поднять голову. То наркотики, то женщины, с которыми он вел себя низко и недостойно. Сомнительные сделки, из-за которых он терял друзей. У него даже появилось любимое выражение: «Я не только плаваю с акулами, но и сплю с пираньями». Большой человек, нечего сказать. В последнее время он ничего подобного не говорил.

Потому что расплата не заставила себя долго ждать. Шторм отлично помнил то страшное сентябрьское утро. За несколько дней до этого он в кокаиновом угаре кувыркался в постели с какой-то бабой, которая надеялась получить у него работу. Неловко перевернувшись, он упал с кровати и раскроил башку, ударившись об угол видеомагнитофона. Отлежавшись в больнице «Сидарз-Синай», он — с перевязанной головой, серый, как привидение, — отправился в Уэствуд, где в кинотеатре Манна должна была состояться премьера его нового фильма «Адское пламя». Выйдя из машины, он остановился перед гигантским рекламным щитом. Циклопическая, размером с двухэтажный дом, фигура Джека Николсона в океане огня, который, казалось, вот-вот сожрет и его, и сам щит. И надпись огромными шестифутовыми буквами:

ПРОДЮСЕР РИЧАРД ШТОРМ

И тут до него впервые дошло, что все это исчезнет. Не только рекламный щит, не только надпись на нем, не только успех и признание. Исчезнет он сам, исчезнет Джек Николсон, исчезнут зрители. Не будет уэствудского кинотеатра, не будет Уэствуда; не будет панорамы прокопченной котловины Лос-Анджелеса с его фривеями, виллами и трущобами — все уничтожат землетрясения и поглотят воды океана. Пройдут тысячелетия, и сама Америка падет, как пал Рим. Шторм отчетливо видел: тараканы, как археологи, роются в руинах Диснейленда; зеленые коровы, результат мутации яблонной тли, пасутся в парках Сент-Луиса: Чарлтон Хестон[23] толчет песок рядом с поверженной статуей Свободы. Воображение с легкостью рисовало одну апокалиптическую картину за другой.

А что останется от него? Мать с отцом в могиле. Ни детей, ни друзей, ни близких. У него нет даже дома — стерва жена позаботилась и об этом. В голове не осталось даже строчки стихов. Один. Один как перст.

Шторм поставил на стол кружку с кофе. Сморгнул набежавшую слезу, чтобы не ронять себя в глазах Дьюка. «Живи честно, стреляй метко, ходи с высоко поднятой головой». Пора. Завтра, когда он встретится с Софией Эндеринг, он будет держать в памяти слова Харпер Олбрайт:

«…если у нее и есть сердце, то она держит его на замке. Но мне сдается, что если когда-нибудь она сбросит маску неприступности, перед тобой окажется создание столь же хрупкое, сколь и драгоценное».

Эти слова лишь укрепляли Шторма во мнении, что любовь для него табу. Секс, флирт, нежность — все для него табу, потому что он никогда не сможет защитить женщину от чудовищных последствий. Он только хочет выяснить, действительно ли София видела призрак Белхемского аббатства. Вот и все. У него к ней сугубо метафизический интерес. Возможно, ему будет непросто побороть искушение, но это уже не важно.

Он встал. Пара глаз — лукаво улыбающихся из-под полей стетсона — пристально наблюдала за ним. Он чувствовал себя отлично. Он чувствовал себя сильным — готовым к встрече с Софией Эндеринг. Медитация прошла успешно, он обрел истину, которую искал:

Если ты мужчина, то будь мужчиной.

8

Но Боже, до чего же она красива! Стоило ему увидеть ее, как от его решимости не осталось и следа. Это было на следующее утро. Шторм уже битый час слонялся у «Галереи Эндеринг», притворяясь, что рассматривает рубашки, вывешенные в витрине магазинчика на противоположной стороне улицы. Он понятия не имел, что это за магазин, и его совершенно не интересовали эти рубашки. Просто он никак не мог придумать подходящего повода подойти к ней.

Он слабо представлял себе техническую сторону вопроса. Как вести себя с ней? Как ни в чем не бывало? Запанибрата? Или может быть, принять подобострастную мину? По-видимому, у нее и впрямь имелся внушительный арсенал средств против тех, кто пытался вторгнуться в ее частную жизнь, коль скоро она — со своим каменным сердцем — была способна испепелить мужчину одним взглядом. Шторм не имел права на ошибку.

Часы показывали уже четыре. Смеркалось. Было холодно и промозгло. Шторм в своем шерстяном пальто давно продрог и все никак не решался войти.

Наконец он увидел ее. Сначала лишь смутное отражение в витрине. Он повернулся. Перед ним была живая София. Она вышла из галереи и окунулась в сгущавшуюся синеву сумерек. Все в ней выдавало женщину, бесконечно уверенную в себе, которой нет дела до окружающих. Уверенным, размашистым шагом она шла под красочными праздничными вымпелами, мимо ярких витрин Нью-Бонд-стрит Она словно не замечала низких свинцовых туч и пронизывающего ветра; на ней был лишь легкий шерстяной кардиган, надетый поверх блузки с расстегнутым воротом, и плиссированная юбка, которая особенно умилила Шторма, поскольку придавала ей сходство со школьницей. «Боже мой, боже мой», — твердил про себя Шторм. До него словно только сейчас дошло, что он без ума от этой женщины с тех самых пор, когда впервые увидел ее на рождественской вечеринке.

Шторм оставил свой наблюдательный пункт и последовал за Софией. Пришлось прибавить шагу, чтобы не упустить ее. Он лавировал, пытаясь не сбить с ног глазевших на витрины зевак в шикарных костюмах, протискивался сквозь толпу слоноподобных американских туристов и при этом придерживал полы пальто. Впервые в жизни он за кем-то следил. Краем глаза он заметил в витрине ювелирной лавки собственное отражение — суетливого, смятенного человека, — и ему вдруг стало не по себе. «Что я творю, черт побери? Что, если она увидит? Узнает? Что я скажу?»

К счастью, это продолжалось недолго. Впереди замаячил зелено-золотой флаг «Сотбис». София уже была там. Ни секунды не колеблясь, она открыла дверь и вошла в здание.

Шторм остановился в нерешительности. Аукционный дом имел внушительный, импозантный вид. Перед входом, у массивных мраморных колонн, стоял полицейский, похожий на американского морского пехотинца. Сквозь стеклянные двери виднелись конторки рецепции. В глубине вестибюля по обе стороны парадной лестницы на зеленых коврах горделиво и величаво возлежали сфинксы. Шторм пожалел, что вместо строгого костюма с галстуком нацепил джинсы и какую-то несусветную рубаху с перламутровыми пуговицами.

И все же он заставил себя войти. Стараясь выглядеть раскованным и уверенным, он протопал по персидскому ковру и, покосившись на негостеприимных сфинксов, направился наверх. Где же теперь искать Софию?

Вскоре он очутился в лабиринте из белых перегородок, сплошь увешанных картинами. Впрочем, у него не было времени разглядывать шедевры живописи, и только периферийное зрение регистрировало какие-то обнаженные торсы, сияющие нимбы, крылатых ангелов и возведенные к небесам глаза. С благоговейным трепетом Шторм проходил зал за залом.

Он вглядывался в толпу с надеждой — не мелькнет ли знакомый женский силуэт. Здесь крутились большие деньги — это было видно невооруженным глазом. Публика показалась ему довольно странной: холеные американцы со стальным блеском в глазах, случайные европейцы с юга с широкими, как лацканы их смокингов, губами, чопорные седовласые англичане в неизменно полосатых костюмах, сами словно продолжение этих полосок. Кто-то неспешно бродил по залам, кто-то стоял перед картинами, пожирая их плотоядным взором. К кому-то гарцуя подходили агенты — поджарые молодые денди или очаровательные сильфиды. Но Софии нигде не было.

Шторм остановился у стены, на которой висело полотно со сценой Распятия — почему-то в розовых тонах, и, чертыхаясь, растерянно оглянулся. Неужели он потерял ее?

Но нет. Она была там. Он обнаружил ее в самом дальнем конце лабиринта. В полном одиночестве она неподвижно стояла перед единственной на стене картиной.

Шторм смущенно, не зная, куда девать руки, подошел к ней. Волосы у нее были забраны в пучок, и Шторм невольно залюбовался плавным, грациозным изгибом шеи, покрытой нежным, как у младенца, пухом. Черные блестящие пряди отливали золотом и упоительно благоухали. Он словно очутился в райском саду, куда заказан доступ простым смертным. У него перехватило дыхание. Больше всего ему хотелось повернуться и броситься прочь, подальше от этого наваждения.

Неожиданно взгляд упал на картину, одиноко висевшую на белой стене. Он вгляделся пристальнее и не смог сдержать удивленный возглас.

София вздрогнула и обернулась, в ее глазах отразилось недоумение.

Шторм стоял словно завороженный.

Перед ним была Черная Энни.


В его фантазиях она представала именно такой — сходство казалось невероятным. Древнее кладбище, погруженное в ночную мглу: больные, истерзанные ветром деревья, больше похожие на восставших из гробов мертвецов, склоняют голые ветви к покосившимся надгробным плитам. И сквозь провал в стене — руины старинной церкви. Черный зев выбитого окна. И среди этого запустения — торжественная и печальная фигура в темном монашеском одеянии.

Правда, на заднем плане были еще две фигуры — такие же облаченные в балахоны призраки. Возможно, картина и не имела непосредственного отношения к истории Черной Энни. И все же Шторм ни за что не поверил бы, что их встреча именно у этой картины произошла лишь по чистой случайности.

— В этом нет ничего удивительного, — говорила София, когда они вдвоем возвращались по вечерней Нью-Бонд-стрит.

Уже стемнело. Светились витрины, светились окна-эркеры. Драгоценности, матово мерцавшие за стеклом, и выставленные на продажу картины создавали иллюзию тепла и уюта. Вывешенные над мостовой яркие полотнища словно сужали улицу. Толпа теснила Шторма и Софию с обеих сторон.

— Собственно говоря, художники, положившие начало германскому романтизму и английской готике, — продолжала она, — черпали вдохновение из одного источника. Это была своего рода реакция на эпоху Просвещения с ее логикой, наукой и строгим классицизмом. Немецким романтикам не хватало религиозного мистицизма средневековья. Отсюда разрушенные аббатства и соборы — ностальгия по прошлому с его верой в тайну. Ваша история — «Черная Энни», так, кажется? — появилась позже в качестве вульгарной, рассчитанной на массовое сознание трактовки основной идеи романтизма, согласно которой мир духовный есть мир реальный. Рейнхарт пытался показать, что мир, каким мы его видим, не является вещью в себе, но отражением — по Канту — нашего духовного начала.

Шторм рассеянно кивнул:

— Угу. — Отражением его духовного начала в данный момент были: укромная впадинка на ее шее, в том месте, где сходятся косточки ключицы, разлитое вокруг нее в холодном воздухе благоухание и хрупкий звук ее голоса. И все же он не мог не заметить, что София говорит сухо, отстраненно, словно обращаясь к безликой аудитории. Ему хотелось спросить: «А как же привидение Белхемского аббатства? И почему вы выронили бокал, когда я читал?» — но что-то подсказывало ему, что, если он сделает это, она навсегда останется для него закрытой книгой.

— Не знаю, — осторожно проговорил он. — Эта картина — по-моему, она очень похожа на Черную Энни.

София небрежно махнула рукой. Вместе с тем жест был красноречивым, она словно давала ему понять, что тема закрыта.

— Боюсь, вы заблуждаетесь, — сказала она. — Просто Рейнхарт в свойственной ему романтической манере изобразил волхвов, вот и все. Три Царя подносят дары младенцу Христу. Это часть триптиха «Рождество Христово». На двух других — довольно примитивное изображение Девы Марии в пещере и младенца в яслях. Боюсь, убиенные монахини и тому подобное здесь ни при чем.

— И все же не находите ли вы странным? Я встречаю вас именно у этой картины…

— Нисколько, — холодно ответила София. — На следующей неделе состоится аукцион, и мы собираемся в нем участвовать. Не вижу в этом ничего странного. — С этими словами она принялась поправлять приколотую к кардигану брошь — восьмерку, заключенную в подкову.

Шторм предпочел не касаться более щекотливой темы. Не зная, что еще сказать, он заметил:

— Красивая вещица.

— А-а, да, благодарю вас. — София даже не взглянула на него. — Брошь принадлежала моей матери. Я не надевала ее очень давно.

Они подошли к галерее. Вход обрамляли декоративные ели в чугунных горшках; надпись золотыми буквами на вишнево-красном парусиновом тенте гласила: «Галерея Эндеринг»; в витрине красовался пейзаж в массивной золотой раме: скалистые кручи, туманная даль. София, уже взявшись за ручку двери, отрешенно взглянула на него. Шторм — руки в карманах, плечи понуро опущены — грустно улыбнулся.

— Хотите зайти? — предложила она — как ему показалось, не слишком охотно. — У нас много работ этого периода.

София открыла дверь, пропуская Шторма вперед.

Интерьер салона был выдержан в темных тонах; стены — сплошь увешаны картинами.

За столиком сидела миловидная блондинка; она выглядела всего на несколько лет моложе Софии, однако встретила ее с почтительной улыбкой. Протянула несколько розовых листков бумаги с оставленными сообщениями — София взяла их молча, не удостоив ее даже взгляда.

— Видите? — обратилась она к Шторму. — Это тот самый стиль, который так поразил вас. Посмотрите вокруг — вы найдете здесь с десяток работ, которые покажутся вам иллюстрациями к историям о призраках.

Затем она повернулась к столу и, понизив голос, стала что-то обсуждать с блондинкой. Шторм прошел дальше, делая вид, что поглощен разглядыванием картин. Причудливые остроконечные скалы рвут в клочья хмурые свинцовые облака: среди вековых мачтовых сосен кресты с распятыми: готические соборы, окутанные зловещим мраком; ущербная луна и ее отражение, утонувшее в зыбкой пелене тумана над морем, — все это наводило тоску и порождало в душе смятение и страх. Мысли путались. В нем боролись сожаление и раскаяние. Время потрачено впустую. Вся эта болтовня о живописи, романтизме и прочем. И что? Сейчас он выйдет отсюда и больше никогда ее не увидит.

— Вот эта из Каринхалле. — Шторм не заметил, как к нему подошла София. Через его плечо она смотрела на картину, перед которой он остановился: мрачная громада замка, венчающая вершину холма.

В глазах его мелькнуло недоумение:

— Каринхалле?

София кивнула:

— Во время войны она принадлежала Герману Герингу. Нацисты обожали подобные вещи. Средневековые образы, традиции, вера в то, что они наследники Священной Римской империи, — все это было у них в крови. Многие полагают, что германский романтизм — malaise allemand[24] — был предтечей идеологии Третьего рейха. Что у него злое начало…

Шторм пожал плечами. Он вспомнил рассказ Харпер Олбрайт об отце Софии, о нацистских сокровищах и подумал, что должен… подбодрить ее.

— Бог с ним, с Третьим рейхом. Все равно эти ребята давно в могиле.

София усмехнулась:

— Вы хотите сказать: не стоит ворошить прошлое?

— Ну да. Что было, то прошло, вы согласны?

Она хотела что-то сказать, но осеклась и лишь печально покачала головой. Затем, рассеянно теребя брошь, пробормотала:

— Ничто не умирает, все остается… в виде рубцов.

Она снова подняла глаза, и Шторм — к огромному своему изумлению — увидел, что что-то изменилось. Возникло ощущение того, что на кинематографическом жаргоне называется «моментом». «Здесь между героем и девушкой должен быть «момент», — обычно говорил Шторм, когда его не устраивал сценарий. — В сцене знакомства недостает «момента». «Момент» — это мимолетный взгляд, жест, нервная дрожь — что-то неуловимое, что несет в себе информационный или эмоциональный заряд, который делает ненужными слова. Ее холодной, надменной отрешенности как не бывало. В широко раскрытых глазах застыли смятение и испуг. Это был настоящий «момент». «Боже, да ведь ей плохо, — промелькнуло в голове у Шторма. — Ей страшно».

Однако момент улетучился так же внезапно, как и возник. Шторм даже подумал, уж не померещилось ли ему. София презрительно хмыкнула и отвернулась. Шторм не знал, что сказать, и только нервно усмехнулся. Помявшись, он нерешительно заметил:

— По-моему, все эти картины навевают мрачные мысли. Вам не страшно оставаться здесь одной?

— Нет, — отрезала она, глядя ему в глаза, и добавила таким страстным тоном, что Шторм не поверил своим ушам:

— Я люблю это место. Только здесь я хотела бы умереть.

9

Шторм возвращался домой, на сердце у него было тревожно. Все вокруг представлялось ему чужим, враждебным и непонятным. Предчувствие чего-то недоброго, зарождаясь в глубине души, казалось, выплескивалось на улицы, ставшие вдруг мертвыми, пустыми.

Он шел пешком. Пиккадилли. Найтсбридж. По улицам проносились такси и двухэтажные автобусы. Хмурые облака нависли над Триумфальной аркой, над конной статуей «Железного Герцога»[25]. Купол «Харродса», точно рождественская елка, был усеян яркими огоньками. Прохожие зябко ежились. В глазах Шторма все выглядело чужим и холодным. Мертвым.

На Фулем-роуд стояла старая больница, кирпичное викторианское чудище за каменной оградой, над которой нависли ветви акации. Когда Шторм, засунув руки в карманы и понуро повесив голову, брел мимо, на него залаяла черная собачонка. Хозяйка, пожилая женщина, с трудом удерживала ее на поводке. Собака свирепо скалила зубы и злобно рычала. Шторму пришлось прижаться к стене. Наконец женщина, рассыпаясь в извинениях, оттащила вздорную псину. Инцидент оставил неприятный осадок в душе, и Шторм почувствовал себя еще более затравленным.

«Что я здесь делаю? — спрашивал он себя. — В незнакомом городе, среди чужих людей. Что я здесь потерял? Неужели и вправду призраков?» Но ведь еще недавно эта идея отнюдь не казалась ему абсурдной. После всех фильмов, которые он сделал, подобный шаг представлялся вполне логичным. Вроде того, что София говорила об эпохе Просвещения и романтизме: это был его личный поиск веры, духовности, его ответ холодной рациональности здравого смысла, всем этим ученым и докторам с их равнодушными, бесстрастными минами. Словом, еще совсем недавно он находил свое поведение вполне оправданным.

Теперь же он самому себе казался смешным. Смешным, нелепым, безрассудным. Носится здесь, за пять тысяч миль от дома, с какой-то сумасбродной старухой, сходит с ума по девчонке в два раза моложе его, теряет драгоценное время…

Наконец показался его дом, приземистое, распластавшееся, точно жаба, бетонное строение. Поглощенный собственными мыслями. Шторм, не замечая дремавшей за стойкой консьержки, мимо лифтов прошел прямо к лестнице. Он по-прежнему чувствовал себя загнанным зверем. Ему казалось, что за ним по пятам следует нечто неотвратимое и ужасное, ему даже слышался за спиной звук шагов, приглушаемый толстым зеленым паласом. У него тряслись поджилки.

Вот и его третий этаж. Длинный, бесконечный коридор. Тяжелые двери. Одни, еще одни и еще.

Теперь задрожали и руки. Тело было словно чужое.

Наконец он добрался до своей двери. Неловко вставил ключ. Вошел, машинально, тыльной стороной ладони, ударил по выключателю. Снял пальто, повесил на дверцу стенного шкафа, но оно соскользнуло на пол.

Мигал красный огонек автоответчика. Шторм, не обращая на него внимания, прошел на кухню. Налил себе стакан воды. Вернулся в комнату. Сел на диван и только после этого нажал кнопку перемотки.

— Алло? Эта штука записывает? Проклятая техника.

Харпер. Голос звучал глухо, как будто звонили откуда-то издалека.

— Ричард? Я тут раскопала кое-что… думаю, тебе следует посмотреть… посмотреть…

Гулкое, как в тумане, эхо вторило ее словам. Шторм обвел взглядом комнату: блеклые, желтоватые стены, репродукции с букетами под тусклым стеклом, зеркало в облупившейся раме. Кресла с выцветшей, вылинявшей обивкой. Нелепый оранжевый диван, на котором он сидел. Все чужое. Чужое и мертвое. Что он здесь делает?

— Называется… называется… «Замок алхимика»…

Шторм поднес стакан ко рту. Наклонил. Вода двумя тонкими струйками потекла по подбородку, капая на рубашку с перламутровыми пуговицами. Но Шторм ничего не замечал. Все как будто происходило не с ним, он словно очутился в другом измерении. Он не мог унять дрожь. Руки были словно чужие. Стакан выскользнул из пальцев, ударился о ножку дивана и разбился вдребезги. Осколки вместе с водяными брызгами разлетелись по ковру. «София», — промелькнуло в голове. Он опустил глаза. На джинсах, ниже пояса, появилось еще одно пятно и начало быстро расти. Острая боль пронзила мозг. И тут он все понял. Обхватив голову руками, Шторм пытался бороться с неотвратимым, с отчаянием обреченного сопротивляясь безжалостному приговору ученых и врачей из «Сидарз-Синай».

Замок алхимика… Замок алхимика… — пульсировало в мозгу.

От сознания собственного бессилия хотелось выть. Подонки! Вы же обещали, что у меня есть еще полгода! Полгода!

Сотрясаемый конвульсиями, он упал на пол и лишился чувств.

Загрузка...