Его глаза! В его глазах стоял ужас. И еще. Прошло всего полгода с тех пор, как мы виделись в последний раз, но мне показалось, что за это время он постарел лет на двадцать. Он взирал на меня из-за двери с враждебной опаской, как будто ожидая подвоха, похожий на дремучего монаха-отшельника, которому не дали додумать его мрачную думу. Меж тем ему, как и мне, было немногим за тридцать.
Я уже отпустил двуколку, и стук копыт постепенно затих в вязких осенних сумерках, окутавших буковую аллею, которая вела к поместью Воронья Роща. Тяжелые свинцовые тучи, словно спасаясь от ветра, жались к самой земле. Каменная громада дома зловещей тенью нависала надо мной, подобно призраку, внявшему приказу: «Явись!». Все это — да еще огромные черные вороны, наблюдавшие за мной с остроконечных готических шпилей, — лишь усугубляло чувство суеверного страха, сковавшего меня, когда я увидел лицо своего школьного товарища, лицо, с которым время обошлось столь беспощадно.
Наконец я решился нарушить затянувшееся молчание.
— Мой Бог, Квентин! — воскликнул я сокрушенно. — А где же слуги?
Признаться, меня немало удивило, что он открыл мне сам, как и то, что дом был погружен во мрак, если не считать коптящей восковой свечи, которую он сжимал дрожащими пальцами.
Услышав звучание моего голоса, Квентин рассеянно оглянулся, точно до него лишь сейчас дошло, что его все бросили. Затем медленно повернулся ко мне, однако и тут мне показалось, что он смотрит сквозь меня, словно я бесплотный призрак, и единственное, что открывалось его взору, была теряющаяся во мгле буковая аллея.
— Ушли, — ответил он надтреснутым старческим шепотом — Все ушли. Никто не пожелал остаться со мной. Ни одна живая душа
Ветер усиливался. К моим ногам с сухим шорохом ложилась листва. Над головой хрипло и страшно, словно торжествуя, прокаркал ворон. Я невольно поежился. Наконец, стряхнув оцепенение, охватившее меня при виде скорбного зрелища, кое являл собой мой старинный приятель, я сделал шаг вперед и протянул ему руку. В ответ Квентин лишь облизал пересохшие губы и отступил под сумрачные своды холла.
Я последовал за ним. Тяжелая дубовая дверь захлопнулась за мной, и гулкое эхо многократно повторило исполненный странной меланхолии звук. Усилием воли я постарался не обращать внимания на эти зловещие предзнаменования, не замечать призрачного ореола, соткавшегося вокруг дрожащего огонька свечи. Я снова решился подойти к нему, по пути бормоча какие-то слова утешения. На сей раз мне было позволено приблизиться. Взяв Квентина под руку, я повел его в глубь дома.
Мы оказались в гостиной. Я развел в камине огонь, но он не развеял царящую в доме гнетущую атмосферу. Из каждого угла веяло запустением и упадком. Деревянные плинтусы покрывал густой слой пыли; с потолочных балок лохмотьями свешивалась паутина. Всюду валялись старые газеты, какие-то тетради, блокноты. Если весело занимавшийся в камине огонь и давал ощущение тепла и уюта, то оно мгновенно рассеивалось, то ли растворяясь под высоченными потолками, то ли обращаясь — под влиянием украшавших стены темных гобеленов и висевших на узких стрельчатых окнах тяжелых гардин — в фантасмагорические видения, зыбкие и страшные.
Оторвав взгляд от камина, я увидел, как Квентин тяжело опустился в кресло. Открыв рот, он, точно завороженный, следил за игрой света и тени на затейливом рисунке восточного ковра. Трепетный огонек свечи, которую он по-прежнему сжимал в руке, языки пламени, лизавшие дрова в камине и красноречиво напоминающие об уготованном каждому смертному чистилище, отражались на его впалых щеках. Я взял у него свечу и поднес ее к стоявшей на столике возле его кресла лампе, горестно размышляя о разительной перемене, произошедшей в облике моего приятеля.
И было от чего прийти в уныние, ведь я еще не успел забыть, как полгода назад мы с ним сидели в моей лондонской квартире, развалясь в небрежных позах, один в кресле, другой на кушетке, и, как в старые добрые времена, дискутировали до глубокой ночи. Священнослужитель с доходным бенефицием в графстве Суссекс, Квентин всегда был страстным защитником веры, искренним приверженцем идей Ньюмена[1] и Пьюзи[2], поборником высокой обрядности и мистицизма. Я, подающий надежды врач, уже имевший к тому времени небольшую практику на Харли-стрит[3], с таким же рвением отстаивал идеалы научного мировоззрения, утверждая, что ключом к пониманию движущего механизма жизни может служить лишь опытное познание. Я помнил, с каким жаром Квентин спорил со мной, как горели его глаза и звенел голос, когда он говорил, что только мистическое, сверхъестественное познание ведет к абсолютной истине.
Теперь же — не прошло еще двух недель с тех пор, как он прибыл в Воронью Рощу, чтобы уладить дела, возникшие в результате внезапной кончины старшего брата и его супруги, — щеки на некогда волевом, открытом лице ввалились, на лбу залегли глубокие складки, а вся фигура моего старого приятеля стала напоминать возвышавшийся неподалеку от поместья остов разрушенного неумолимым временем старинного аббатства. Несмотря на свои глубокие познания в области медицины, я не мог придумать ничего лучшего, чем предложить ему бренди. Кое-как, с моей помощью, ему удалось поднести бокал к губам.
Лекарство немедленно возымело некоторый эффект. Квентин закашлялся, часто заморгал и, поставив бокал на столик, посмотрел на меня так, словно впервые заметил мое присутствие.
— Невилл, — проговорил он. — Слава Богу, ты здесь.
— Ну конечно, здесь, старина, — ответил я, стараясь придать своему тону как можно больше непринужденности. — Ты написал мне такое письмо, что я сразу помчался в Воронью Рощу. Но, ради всего святого, объясни мне, что случилось. У тебя такой вид, будто ты побывал в аду.
В глазах его снова мелькнул ужас. Он отвернулся и уставился в камин, в котором вовсю полыхал огонь.
— Знаешь, Невилл, а ведь ты оказался не прав.
— Не прав? В каком смысле?
— Вообще, — удрученно проронил Квентин. — Вообще. За пределами известного нам мира существует мир иной. Он существует, и этот мир… — Он осекся и обратил ко мне исполненный животного ужаса взгляд, который был красноречивее всяких слов. — Невилл, — с трудом выдавил он, всем телом подаваясь ко мне. — Невилл, я видел это! Я видел ее!
— Кого ее? — Меня охватило раздражение, и виной тому было не столько недоумение, вызванное его туманными, незаконченными фразами, сколько неприятный пробегавший по спине холодок. — О чем, черт побери, та толкуешь? Кого та видел?
Казалось, силы окончательно покинули его. Весь он вдруг как-то обмяк и, уронив голову на грудь, загробным шепотом произнес:
— Черную Энни!
Больше он не сказал ни слова.
Я не знал, смеяться мне или плакать над столь явным свидетельством умственного расстройства. В конце концов, избегая смотреть ему в глаза, я сказал первое, что пришло мне в голову:
— Слушай, как ты думаешь, в этом мавзолее найдется что-нибудь поесть?
К счастью, выяснилось, что не все слуги разбежались из Вороньей Рощи. Некая девица — видимо, из жалости к своему хозяину — осталась. Она согласилась готовить для него, но лишь на том условии, что с наступлением сумерек ноги ее не будет в доме. И вот, после непродолжительных поисков я увидел в столовой накрытый стол. Негусто: кусок жареной баранины, ломоть хлеба и бутылка кларета, на поверку оказавшегося недостаточно выдержанным, но я был рад и этому. Я отнес тарелки и стаканы в гостиную, и мы, сидя перед камином, наскоро перекусили.
Ели мы молча. Квентин рассеянно жевал баранину, но я главным образом потягивал кларет, размышляя о том, что услышал.
Черная Энни. Имя — с таким содроганием произнесенное моим собеседником — было мне знакомо. Я даже помнил связанную с ним старинную легенду, которую слышал от Квентина в один из тех далеких вечеров, когда в школьной спальне гасили свет и мы по очереди рассказывали друг другу страшные истории.
Я встал и подошел к окну в дальней стене гостиной. Там, за забранным свинцовой решеткой стеклом, уже стояла ночь. Среди рваных клочьев гонимых ветром облаков то и дело мелькала луна, почти полная, озаряя мертвенным, неверным светом протянувшуюся на восток, покрытую жухлой травой пустошь. В одно из таких мгновений моему взору предстало видение, внушающее одновременно печаль и суеверный страх: руины аббатства — развалины церкви, покосившиеся надгробные плиты старинного погоста.
Давным-давно, еще до Реформации, земля, на которой стояло поместье, принадлежала этому аббатству. Именно с ним была связана легенда о Черной Энни. Сказку эту нельзя было назвать оригинальной. В Англии полно развалин, которые могут похвастаться тем, что в полночь там бродят неприкаянные души усопших монахов и прочий сброд. В данном случае — так по крайней мере гласила легенда — в заброшенных руинах аббатства нашел пристанище призрак некоей монахини — Черной Энни. При жизни ее соблазнил каноник ордена августинцев, чернорясников, как прозвали их из-за цвета монашеского облачения. Последствия не заставили себя ждать: несчастная понесла. Однако, прежде чем грех ее стал явным, она таинственным образом исчезла. Объяснялось все очень просто: сестры-послушницы спрятали ее в потайной комнате. Туда они приносили ей еду и питье, туда приходил к ней на свидания ее возлюбленный. Но с приближением родов становилось очевидным, что сохранить все в тайне не удастся. Положение усугублялось еще и тем, что в аббатство зачастили представители генерального викария, по приказу короля они рыскали по стране, собирая свидетельства мздоимства среди духовенства. Опасаясь разоблачения, каноник убедил Энни вверить младенца его заботам; он обещал спрятать его в надежном месте, где за ним будет ухаживать нянька из местных. Но, заполучив ребенка, коварный каноник — чтобы скрыть следы своего преступления — перерезал беззащитному созданию горло и спрятал тело где-то на территории аббатства. Слух о чудовищном злодеянии достиг ушей несчастной матери, и когда королевские слуги во время обыска нашли потайную комнату, их взорам предстало страшное зрелище: Энни повесилась, привязав веревку к потолочной балке.
Эту леденящую кровь историю Квентин поведал мне однажды ночью в школьной спальне. И добавил с подходящей случаю зловещей интонацией, что и но сей день призрак несчастной монахини неприкаянный бродит среди руин старого аббатства.
Видимо, я невольно усмехнулся, вспомнив эту мелодраматическую небылицу, потому что Квентин, словно прочтя мои мысли, промолвил-
— Ты ведь помнишь, правда?
Я кивнул:
— Я помню, в школе ты рассказывал мне какую-то чушь, но Квентин…
— Это правда, Невилл, чистая правда!
В возбуждении он вскочил с кресла, пересек зал и остановился под гобеленом с выцветшим от времени изображением Сусанны, с которой в неровном свете происходили странные превращения: она словно оживала и стыдливо краснела под похотливыми взглядами старцев. Лицо Квентина, искаженное страданием, освещенное неверным светом, тоже, казалось, жило своей собственной жизнью. Воздев дрожащую руку, он указал на окно:
— Говорю тебе, я видел ее. Там. У аббатства. Но главное… — Он безвольно уронил руку и сокрушенно покачал головой
— Что? Что главное?
Из груди его вырвался стон отчаяния, и весь мой скептицизм мгновенно пропал, и меня захлестнула волна жалости и сострадания.
— О Невилл, я знал, что ты не поверишь мне. Ты, со своей безоговорочной верой в торжество Здравого Смысла, который стал для тебя новой религией. Но повторяю, я видел ее… более того, я ее слышал. — Он таким мучительно долгим, таким пристальным взглядом вперился в дубовую дверь, что я впервые всерьез усомнился в ясности его рассудка. — В доме, — пробормотал он. — Она была в доме.
Глубоко потрясенный его тоном и выражением его лица, я все еще старался казаться бодрым и беззаботным.
— Ну что ж, отлично! Какая разница, верю я тебе или нет? Если она является тебе, то почему бы ей не явиться мне? Своим собственным глазам мне придется поверить, и тогда у нас, вне всяких сомнений, — я понизил голос, — появится возможность докопаться до сути всей этой истории.
Квентин печально кивнул и подошел к камину, в котором жарко пылал огонь.
— Будь осторожен в своих словах, Невилл, — заметил он и тяжело опустился в кресло.
— Я не боюсь, — сказал я.
Впрочем, это была ложь. Я очень боялся, хотя и не совсем того, что воображал себе мой приятель. Его рассудок, вот что внушало мне опасения. Какие бы видения ни преследовали его, я как врач отдавал себе отчет, что дело не в каком-то заблудшем неприкаянном духе, а в его, Квентина, неприкаянной душе. Чего я пока еще не мог уяснить, так это подлежит ли его больная душа излечению или Квентин неотвратимо погружается в пучину безумия. И я не без внутреннего содрогания ждал, что предстоящая ночь даст ответ на терзавший меня вопрос.
Итак, мы продолжали наше ночное бдение. Огонь угасал, масло в лампе постепенно выгорало. Мрак спустился из-под потолочных балок. Слились с темнотой изображения на гобеленах, и лишь время от времени в красном отблеске умирающих угольков вспыхивал чей-то глаз, появлялась загадочная улыбка, чья-то ладонь тянулась к кому-то невидимому.
В эта часы мне представилась возможность — более или менее глубоко — поразмышлять над ситуацией, в которой очутился мой старый друг. Справедливости ради следует отметить, что я не являюсь противником искренней веры. И все же я не мог отделаться от ощущения, что душевное волнение, овладевшее Квентином, стало результатом его религиозных пристрастий. Цивилизованная форма религии, которую мы исповедуем сегодня, все еще связана многими незримыми нитями с языческими культами и почти забытыми предрассудками. «Что, если, — спрашивал я себя, — именно такие предрассудки и обрели в воспаленном воображении моего друга обличье Черной Энни?»
За этими размышлениями я не заметал, как догорела лампа. Угольки в камине еще шипели, но комната уже погрузилась в кромешную тьму. Я украдкой поглядывал на своего друга, и мне становилось все более не по себе; я физически ощущал, как в нем нарастает нервное напряжение. В соседней комнате часы пробили полночь.
Внезапно Квентин вскочил
— Это ее час! — воскликнул он. — Она здесь!
Не успел я промолвить и слова, как он кинулся к окну и приник лицом к стеклу. Я устремился за ним и, остановившись у него за спиной, стал вглядываться в ночь.
Стекло запотело от нашего дыхания.
— Вон там, смотри! — хрипло прошептал Квентин.
— Я ничего не вижу! — ответил я. Сразу за окном начиналась черная, могильная мгла.
Как вдруг поднялся ветер. Было слышно, как он гудит в каминной трубе. Потом я увидел, как задрожали голые ветви вяза. Тучи пришли в движение, и из-за их рваных краев выглянула луна, залив окрестности мертвенно-бледным светом. Там, за причудливым силуэтом вяза, вставали из тьмы печальные руины аббатства. Полуразрушенная церковная ограда, покосившиеся надгробия старинного погоста. В неверном свете луны, на которую то и дело набегали облака, ландшафт приобретал оттенок нереальности, все было зыбким и грозило растаять как сон. Мы вглядывались в окно, как в прореху волшебного занавеса, по ту сторону которого начинался иной, таинственный мир.
И тут я увидел ее. В черном плаще с капюшоном, скрывающим лицо, она ступала меж покосившихся могильных плит — медленно, неслышно, с величавой торжественностью. Она была черная, как сама ночь, не существо, а скорее отрицание всего сущего.
Я не могу описать охвативший меня животный ужас. Если до сих пор во мне еще теплились остатки мужества, то в тот момент они окончательно покинули меня. Я оцепенел. От этого сверхъестественного зрелища мозг превращался в лед, в жилах стыла кровь. Секунды казались вечностью. Черное Ничто меж тем шествовало по направлению к разрушенной церковной стене. Я не мог пошевелить пальцем, не мог вымолвить ни слова — я прирос к месту и только пронзал немигающим взором серебристую мглу за окном. Сама смерть не вызвала бы у меня такого ужаса, как этот черный призрак, явившийся словно вестник загробного царства, царства, находящегося за пределами здравого смысла, царства — и это самое страшное, — в котором нет места ни милосердию, ни состраданию.
Молчаливая, скорбная, двигавшаяся с безжизненной грацией фигура достигла конца погоста и остановилась у церкви, вернее, того, что от нее осталось. А потом, к величайшему моему изумлению — даже теперь, когда я пишу эти строки, мне не верится, что я видел все собственными глазами, — призрачное, бесплотное Ничто с тем же степенным величием начало уходить под землю. Вот на поверхности остался один капюшон. Потом и он исчез.
И в этот самый миг огромная черная туча, что висела над руинами церкви, подхваченная порывом ураганного ветра, устремилась к дому. В мгновение ока скрылась из виду луна, прореха в занавесе исчезла, наступила тьма, какая, должно быть, царила до сотворения мира.
Время шло, но, зачарованный увиденным, я все стоял, не в силах оторвать взора от оконного стекла, за которым простиралась непроглядная ночь. Меня вывел из оцепенения приглушенный крик. Повернувшись, я увидел, что Квентин бьется в конвульсиях. Сквозь стиснутые зубы вырывались сдавленные стоны. Испугавшись, уж не разбил ли его апоплексический удар, я схватил его за руку.
— Все в порядке, — сказал — нет, прокричал — я. — Успокойся, старина, возьми себя в руки. Все кончено. Она ушла.
— Ушла? — Голос его был приглушенным и вместе с тем удивительно визгливым Казалось, он с трудом сдерживает приступ истерического смеха. Мне стало не по себе.
— Ты идиот, — продолжал он. — Никуда она не ушла. Там, под аббатством, подземный лабиринт. Целая система водоотводов и туннелей для доставки провианта. Сейчас они перекрыты. Но там целая система потайных ходов и коридоров. И один из них… один из них ведет…
Он осекся, привлеченный странным звуком, доносившимся из глубины дома. Негромкий, но настойчивый, он, казалось, поднимался откуда-то снизу, распространялся по стенам и заполнял собой всю гостиную.
Тук-тук. Тук-тук. Тук-тук.
Раньше я только слышал, что волосы у людей могут вставать дыбом, но сам никогда ничего подобного не испытывал. Теперь я убедился в верности этого выражения. Звук напоминал колебания часового маятника, но был более звонким и отчетливым; он был тише и тоньше, чем стук в дверь, но вместе с тем такой же мерный, неотвратимый. Внезапно он оборвался, я обвел взглядом завешанные гобеленами стены. Звук возобновился.
Тук-тук. Тук-тук. Тук-тук.
Я посмотрел на Квентина. Он улыбался мне, но улыбка его была такой жалкой, что я всерьез усомнился, что он в состоянии вынести все это. Он подался ко мне и едва слышно, одними губами, прошептал:
— Один из них ведет в потайное убежище каноника.
Тук-тук. Тук-тук. Тук-тук.
Для меня не было секретом, что в католических аббатствах и в соседних с ними домах во времена гонений на Церковь часто устраивались потайные убежища, где скрывались опальные священники. Обычно такие убежища соединялись с аббатством подземными ходами. Король Генрих всегда обвинял католиков в том, что эти потайные комнаты служители Господа используют для встреч со своими подружками.
Глаза Квентина лихорадочно блестели.
— Потайное убежище? — повторил я. — И где же оно? Мы можем в него проникнуть? Идем, дружище, надо выяснить все до конца.
Второй раз за ночь Квентин подозрительно покосился на дубовую дверь.
Тук-тук. Тук-тук.
Что это было? Звук доносился словно из самой преисподней.
— В кабинете, — сказал Квентин.
Без колебаний — помедли я хоть мгновение, от моей решимости не осталось бы и следа — я подошел к камину, взял с полки свечу и поднес фитиль к дотлевающим уголькам. Когда огонь разгорелся, я, не выпуская свечу из рук, вернулся к Квентину. Лицо моего друга вытянулось, и черты его исказило предчувствие чего-то ужасного, словно до него только сейчас дошло, чту я намерен предпринять.
— Невилл, — судорожно выдохнул он, — мы не можем, мы не должны…
— Можем, — отрезал я. — Следуй за мной.
К двери его пришлось тащить едва ли не силой. Терапия оказалась болезненной, но действенной. Вырванный из когтей ужаса, увидевший впереди хоть какую-то перспективу, Квентин немного приободрился. По крайней мере его уже не трясло и, когда мы вышли в коридор, мне больше не приходилось понуждать его следовать за мной.
С каждым нашим шагом звук приближался и становился отчетливее. Однако меня не покидало ощущение, что он обволакивает нас, вибрирует за висящими на стенах портретами, льется из-под пола, эхом откликается в балках перекрытия.
Тук-тук. Тук-тук.
Квентин снова начал протестовать. Лицо его в зыбком свете свечи снова перекосилось от страха.
— Невилл. Невилл, послушай, — бормотал он, запинаясь. — Ради всего святого… Ты не представляешь себе, с чем ты имеешь дело… Ты не понимаешь… Послушай меня… Послушай, пока еще не поздно…
Я упрямо шагал вперед, стараясь не слушать увещеваний Квентина, опасаясь, как бы его слова не поколебали моей решимости. Между тем звук становился все громче. Он приближался. И у меня возникало чувство, что это кровь стучит у меня в висках.
Тук-тук. Тук-тук.
— Невилл! — истошно закричал Квентин.
— Это кабинет? — спросил я, поднимая свечу и хватаясь за кованую чугунную ручку. Квентин кивнул, и я с силой толкнул тяжелую дубовую дверь. Она медленно открылась.
Мы вошли в небольшую комнату. Пламя свечи выхватило из мрака портьеры, полки с книгами, стол, на котором, как и в гостиной, в беспорядке валялись какие-то бумаги. Все предметы в комнате, преломляясь сквозь трепетное дыхание свечи, удивительным образом преображались; словно погруженные в воду, они лишались привычных очертаний, как рыбы заплывали в поле зрения и снова уходили в глубину.
Тук-тук. Тук-тук.
Я шагнул вперед. Квентин шел за мной. Что бы это ни было, оно находилось здесь — или совсем рядом. Звук вибрировал в самом центре комнаты. Весь обратившись в слух, я крепче стиснул в ладони свечу. Звук повторился.
Тук-тук.
— Откуда же он идет? — прошептал я.
— Невилл…
— Откуда?
Квентин кивнул в сторону книжного шкафа:
— Там.
В ту же секунду я оказался у высокого темного шкафа; на полках рядами стояли тронутые плесенью фолианты в кожаных переплетах. Я растерянно провел рукой по одному из корешков. Квентин, стоя у меня за спиной, снова затянул свое:
— Невилл, давай уйдем отсюда, надо все как следует обдумать, ты еще не все знаешь…
Под тяжестью моей ладони черная книга, на тисненом корешке которой не значилось никакого названия, утонула в глубине полки. Послышался щелчок, и шкаф с жалобным скрипом начал отделяться от стены.
Когда он открылся словно дверь, за ним оказалась узкая лестница, которая вела вниз, в темноту.
Тук-тук. Тук-тук.
Теперь звук, как будто освободившись от душивших его объятий старого дома, освободившись от спертого воздуха, окружавшего нас, освободившись от своей собственной оболочки, звучал совершенно отчетливо и доносился из одного-единственного источника, скрытого во мраке основания лестницы.
Тук-тук. Тук-тук.
Я поспешил на звук.
— Невилл, нет!
Под ногами поскрипывали сырые доски. Истошные крики Квентина у меня за спиной напоминали жалобные всхлипы волынки.
— Ты же ничего не знаешь, — голосил он, — ты ничего не понял, ты должен мне верить, я много думал об этом, я пытался постичь…
На влажных каменных стенах причудливо извивались тени. Сердце глухо стучало, готовое выскочить из груди, комок подступил к горлу, едва не задушив меня.
Шагнув на последнюю ступеньку, я почувствовал, как по ногам потянуло сырым, липким сквозняком. Огонек свечи задрожал, вспыхнул с новой силой, и я увидел перед собой прогнившую деревянную дверь на кованых железных петлях
Тук-тук. Тук-тук.
Звук шел из-за двери. Нервно прикусив губу, я усилием воли заставил себя протянуть руку к чугунному кольцу.
— Невилл Ради Бога, послушай! — закричал Квентин. — Прошло несколько недель, прежде чем Энни повесилась. Все это время она ночами бродила вокруг аббатства, вооружившись садовой лопатой. Неужели ты не понимаешь? Она совсем обезумела от горя и лопатой крошила камни! Она искала…
Наконец дверь отворилась, цепляя нижним краем за каменные плиты.
Тук-тук. Тук-тук. Тук…
Внезапно настроила тишина. Звук прекратился. В зыбком свете передо мной предстало потайное убежище священника.
В нем было пусто.
Мы стояли на пороге и как завороженные вглядывались в тесную, сумрачную темницу с каменными глыбами стен и покрытыми плесенью балками низкого потолка. Не было слышно ни шороха, и эта почти сверхъестественная тишина навевала уныние и страх. Мы не увидели даже крыс, непременных обитателей подобных мест.
Зловещую тишину прорезал возглас Квентина:
— Вон! Смотри!
Я поднял свечу повыше, и свет озарил все углы темницы. Мой взгляд, проследив за указующим перстом, упал на белевшую в полумраке кучку известковых осколков и пыли — все это было отбито от одного из камней, лежащего в основании стены. Я отчетливо видел следы: выбоины и сколы, оставленные на камне каким-то острым орудием — возможно, лопатой, — которым орудовали как зубилом.
Держа свечу над головой, я, не долго думая, направился к стене. Квентин снова окликнул меня, но я, не обращая на него внимания, уже нащупывал пальцами углубления в кладке. Наконец мне удалось обхватить камень, и я потянул его на себя. Он легко сдвинулся с места, покачнулся и, едва я выпустил его из рук, с грохотом упал на пол. Воздух разрезал безумный крик. Кричал Квентин. Однако в следующее мгновение крик его утонул в другом вопле, пронзительном и страшном. Вопль доносился сразу отовсюду, а потому рождался как бы из ничего: это был дикий первобытный вой, исполненный сатанинского гнева и в то же время неизбывной, вековой скорби. Казалось, весь дом, до самого основания, в ужасе содрогнулся. Вопль не смолкал.
И тут я увидел В глубокой, прежде скрытой от глаз камнем нише, избежавшее из-за отсутствия воздуха тления, с кожей, превратившейся в подобие пергамента, с отверстыми устами и провалившимися глазницами, в которых, казалось, навечно застыло выражение предсмертной муки, лежало тело младенца с зияющей на шее раной. На наших глазах бренные останки обратились в прах.