Он открывает глаза посреди яркого дня.
Яркость пестрит и множится: щебет, и голубое, и желтое перепрыгивают, перепархивают с ветки на ветку. Что-то случилось? Если бы вспомнить… Многократные ромбы движутся, повторяя узор листвы — хотя здесь нет ни листвы, ни веток, кажется, что они всё-таки есть.
Хотя спросонья впечатления могут и обмануть. Так гудит ветер. Мышцы пружинят, а белые бугры под одеялом — должно быть, колени. Хорошо иметь колени. Когда буря стегает скалы, а чайки наперебой выкликают дождь, уже накипающий на горизонте. Прорвать плёнку слабости, и устремиться вверх, взбивая буруны — бр-р-рум, в кипенно белом: бр-рум-бру-умм…
Морские черти! Право руля.
***
Но ярче всего и стремительнее — прикосновение солнца!
Для кого-то его нажатие отозвалось бы невыносимой резью. Алая сочность света проникает в окно, обливая чёрные, словно заново окрашенные ячейки решётки. Это всего лишь две кавычки, соединённые пломбой. Стреловидный клин и вертикаль, расположенная так прямо, что сперва и не понятно, где завершается чугунное литьё и начинается чужая ладонь.
— Ага! — хрипловатый голос.
Фигура у окна тонка и обрывиста. Поза создает впечатление ожидания. Но ожидания очень чуткого — стоит пружинам матраца скрипнуть, как быстрый силуэт перемещается ниже; лежащий видит лицо с непримиримым ртом и губами, плотно сжатыми от напряжения.
Он садится на край кровати.
— Больно?
Видимо, в этом слове заключён какой-то особый смысл. Проснувшийся был бы рад помочь, но тело ещё не повинуется ему в должной степени и всё, что он может — это ответить улыбкой.
И мигом — вжиг! — молния, ослепительно синим:
— Как-как? Ещё раз. А ну?
Улыбка.
— Жарко, а будет ещё жарче, — уголок рта вздёрнулся, и складка на щеке стала явнее. — Так думает каждый, но иногда ошибается…
Он прищурился.
— Как вас зовут? Меня зовут Айзек, а как твоё имя? Как зовут тебя?
— Я не знаю, — сказал проснувшийся.
Это была правда.
Наступающий день и впрямь обещал быть жарким, но пока золотистые полосы еще проникали в структуру ткани медленно, как мёд смешивается с молоком. Верхняя пуговица рубашки была расстёгнута, и кожа в отогнутом уголке напоминала печёный хлеб, слегка зачерствевший, подгорелый по краю. Мужчина сидел близко. Когда ищущие пальцы коснулись его, он не отодвинулся, только вздёрнул подбородок и прикрыл глаза, как волк, тоскливо следящий за лунным бликом.
— Ер-рунда. Но я рад, даже и так… всё равно…
Не лицо, а восклицательный знак. Тёмные стены дома местами уже раскололись — в раковых метастазах, угрюмой плесени, медленно фосфоресцирующей в темноте, а сейчас превращенной в горстку белесой пыли. Сцепленные в замок суставы так и подрагивали мелкой дрожью, пока любопытство соединяло крохотные частицы друг с другом, снимало окалину, разглаживало и сращивало то, что готово было срастись.
Ту-ру-ру-ра! Мой император, кто взял в плен моего императора?
Тик-так.
Синхронно вздрогнув, они повернули головы.
Крошечная стрелка пробивала себе путь на нахмуренном циферблате. Глянец-леденец. Затейливая вещица. Как прежде, маниакально настойчивая, почти трициклически устремленная, зацикленно равная только самой себе. И, как и прежде, бесцельная — ведь не считать же целью привычку дробить тождество на отрезки, а для чего, для чего? Для того, чтобы потом опять так же упрямо сложить: «Так! Tag-и-tag…»?
— Если ты не против, позволь называть тебя Франц.
— Франц, — повторил нулевой человек.
Он быстро учился.
В стенном проломе оглушительно громыхнуло — взлетели шторы. И точно тряпкой смахнули оцепенение.
Моментальный нырок под стол — (копошение, гайки, скрежет, дизельный генератор…) — и глядь: он уже снова воздвигся ввысь, белокурый атлант — высоченный и резкий, многократно, чрезвычайно и фантастически грубо вооружённый. Вскинул на плечо большую трубу, прищурился и сделал вспышку, улетевшую куда-то вдаль и рассыпавшуюся там миллиардом ядерных солнц.
— Вот так! Мы всё-таки не в зефирных замках.
По-мальчишечьи ухмыльнулся. Расправил плечи.
— Ну что ж, — позвал он. — Если ты готов, вставай. Вставай, Франц, лентяй! У нас много работы.