«Я бы никогда не причинил тебе вреда», — сказал он, беря меня за руку — и причиняя-таки…
Ярость обвилась вокруг моей шеи, мягкая и теплая, шепча на ухо, будто все грехи, которые я когда-либо совершил, вернулись наслать новый соблазн.
Я только что расстался с Линдой и направлялся в Монток-Пойнт. Ночь с ее пронизывающим осенним холодом не могла обуздать мои одиночество и вспыльчивость. Двухчасовая поездка до мыса не несла никакой пользы, но я хотел на некоторое время отрешиться от всего остального мира. Это было необходимо. Никто не хочет находиться рядом с писателем с разбитым сердцем, особенно когда тот только что прочел о пятнадцати самых эффективных способах убийства.
Итак, я вез свое разочарование в Монток, где мог смотреть на маяк и волны. Было приятно находиться на оконечности Лонг-Айленда, лицом к Португалии, удаленной на расстояние тридцати с половиной тысяч миль через Атлантику, в одиночестве и темноте, где только ветер воет. Даже в самые жаркие летние дни можно было простудиться, лежа на местных обледенелых валунах. Но валуны спасали меня от страха и депрессии, и я мог относиться к ним так, как больше не мог — к своей девушке.
Стоял октябрь. Поганый маятник разлада раскрутился в середине месяца и, надеюсь, не продлится до Хэллоуина. Опаль, взлетая с дороги, бешено хлестала меня по капоту, когда я проезжал мимо указателя на Вест-Хэмптон, хлебосольный городок, где мы с Линдой впервые занялись любовью. Мы возили ее сына Рэнди вверх по Норт-Форку в «Тыквенный сад», по совместительству контактный зоопарк в Саутхолде; ему нравилось кормить животных, кататься на пони, сражаться с гоблинами и ведьмами в «Павильончике ужасов». Хотя, думаю, мне это место понравилось даже больше, чем ему. Рэнди было три года, и я задавался вопросом, когда этот парнишка начнет обращаться ко мне, а не к Португалии, своими задорными окриками.
В зоопарке мы провели чудесный день. Там была лама по имени Фрэнки, которая влюбилась в меня с того момента, как я прошел мимо и скормил ей горсть кубиков сахара. Остаток дня она сама ходила за мной по пятам по всему зоопарку. Линда, рассмеявшись, назвала меня «Папа-Лама», потянулась ко мне с губами бантиком, будто желая поцеловать, а затем убежала с Рэнди на руках. Оба хихикали и повторяли: «Папа-Лама! Папа-Лама!»
Жизнь с Ламой Фрэнки не могла быть намного хуже того, через что мы с Линдой в итоге заставили друг друга пройти. Я не знал, как и когда мы умудрились свернуть не туда. Мои мысли метались по черной дороге, как силуэты детей, бегущих перед машиной. Рассветное шоссе убегало прочь. В третий час этой темной ночи весь остальной мир вел себя куда умнее меня, оставаясь в постели и сворачиваясь калачиком под одеялом рядом с другим теплым телом. Загудел сломанный вентилятор моего обогревателя. Оглушающий зацикленный рев помог облегчить боль — так у меня хотя бы появился повод три-четыре раза хорошенько врезать по приборной панели.
Ветки хрустели, ломаясь под колесами. Наступив на акселератор, я разогнал машину до девяноста пяти. Побрякивание пива в холодильнике на заднем сиденье напомнило мне о других поездках, которые я совершал после других неудачных отношений; о том, как я начинал писать новые книги, сидя на холодном камне у подножия маяка. К восходу солнца у меня должно быть две вещи — помутнение рассудка от алкоголя и записная книжка, исчерканная обрывками идей и строфами дрянной поэзии. Если все пройдет по плану — значит, все будет хорошо.
Может, меня лишь ранили, а может, и грохнули в упор — бывают такие моменты, когда нельзя сказать наверняка, что именно с тобой творится. Бывает так, что и разницу не особо хочешь замечать между легким уроном и фатальным.
Мой двигатель взвизгнул, и я разогнался до ста пяти, заставив оси скрипеть, а мотор — работать на износ. Я все ждал кого-то или чего-то — хоть что-нибудь должно было случиться со мной: голос с небес, ангел с пылающим мечом, воспаление толстой кишки или хотя бы съезд в кювет.
Время от времени колющая боль пронзала меня чуть повыше пупка; я с трудом сдерживался, чтобы не застонать и не поджать колени. Я сбросил скорость до семидесяти пяти и покатил по гравию, когда шоссе сменилось извилистой дорогой. Разгневанные налогоплательщики повесили на мосту табличку, призывающую всех нас «ПОКИНУТЬ НЬЮ-ЙОРК, ПОКА ЕЩЕ НЕ СЛИШКОМ ПОЗДНО». Подземный съезд был весь усеян раздавленными хэллоуинскими тыквами.
Обогреватель продолжал гудеть. Я ехал по дороге в Монток-парк, вспоминая, как мы с отцом играли в вифлбол и ели хот-доги с большим количеством чили в тот день, когда полиция раскопала наш задний двор и мой брат Д. Б.[1] был убит. Мой отец всегда являлся воплощением ловкости и безумия — его не хотелось жалеть, как обычно бывает с раковыми больными. Я не сожалел о том, что он вызвал полицию и заманил Д. Б. в ловушку. Мне было только жаль, что его план отвести от себя подозрения сработал относительно хорошо, и мой брат в одиночку взял вину за убийства на себя.
Ему, конечно, не дали дожить век спокойно. Репортеры и детективы следили за нашей семьей в течение многих лет, но не смогли собрать достаточно улик. Зато книг об этом деле в жанре «тру-крайм»[2] настрочили добрую дюжину. Я прочел их все, лучшей до сих пор считаю «Бег бешеных псов». Д. Б. начинал с собак, прежде чем перейти к детям.
Живя менее чем в миле от кладбища, где похоронен мой отец, я, как правило, через него прохожу — даже на утренней пробежке, даже по пути в пиццерию. Частенько болтаю с его надгробием. Слишком много задаю вопросов — и все еще слишком сильно пекусь об ответах, которые так и не получил.
Сидеть там, на могильном камне, и разговаривать с ним вслух было совсем не то же самое, что вспоминать часы, которые я провел, дежуря у его смертного одра и изо всех сил стараясь не рассмеяться. Кладбище время от времени служило источником вдохновения: поскольку я — последний и самый младший отпрыск, оно часто заставляло меня размышлять о собственной смерти, воображать собственное имя на памятнике. Натаниэль Фоллоуз[3]. Даже наша фамилия звучит так, будто все мы должны идти по одному пути, увлекать одного за другим. В общем-то, это фамильное свойство даже помогало — в планировании убийств, раскрытии преступлений, а также в создании и развенчании образов маньяков-психопатов в моих книгах.
Я наделил своего вымышленного детектива Джейкоба Браунинга светскостью, коей у меня самого с роду не было. Это привело к странному конфликту между нами, поскольку у него всегда было преимущество в опыте, утонченности, низости и животном магнетизме. В свою очередь, я убил его дважды — и дважды же воскресил, но большинство читателей моих книг, похоже, не возражали против такой игры. Если Артур Конан Дойл смог вернуть с того света Шерлока Холмса, а Ян Флеминг — Джеймса Бонда, то время от времени и я мог позволить Джейкобу Браунингу выпасть из окна десятиэтажного дома и приземлиться на спасительный батут.
Струящаяся, накатывающая ярость горячечно шептала мне что-то на ухо: ага, ага, давай-давай.
Я припарковал машину в укромном месте у границы зарослей и достал с заднего сиденья переносной холодильник, фонарь на батарейках, записную книжку и пару одеял.
Маяк был невелик и не работал уже много лет; еще сам Джордж Вашингтон приказал его построить, и за последние два с половиной столетия береговая линия настолько размылась, что ныне конструкция находилась под угрозой падения в океан.
Я устроился на камнях, включил фонарь и начал пить, наблюдая за волнами в лунном свете и слушая плеск. Я прокручивал в голове старые разговоры, все еще цепляясь за горечь, и это угнетало меня; погружение в работу было защитным механизмом, который ломался так же легко, как и работал.
Самобичевание не продлилось долго; в какой-то момент я от него устал. Слова так и закружились в вихре. Я допил свое пятое пиво одним глотком. Блокнот раскрылся на пустой странице. Я бы втянул частного детектива Джейкоба Браунинга в несколько неприятных передряг, и он уложил бы всех женщин, которых я сам желал, в постель, и отстаивал бы ту правду, которой, как я знал, не существовало. Его мускулы были бы рельефны, щетина — брутальна, и он смог бы в один присест уговорить бутылку бурбона, не выблевав ее где-нибудь в следующей подворотне. Браунинг, суровый патрульный улиц, имел полное право называть людей вроде меня слабаками или задротами — и получать за это, с моей легкой руки, пинки по яйцам и пули в разные мягкие части тела.
Волны атаковали меня, совсем как недавно — Линда. Ветер трепал мои волосы, падавшие на глаза, пока я делал предварительные заметки, обводя предложения в какие-то странные рамки, формой напоминавшие губы моей бывшей. Угрюмое выражение, видимо, настолько прилипло к моему лицу, что за последние несколько часов я стал отчетливо ощущать сетку морщин у себя на лбу.
Здание маяка просвистывалось ветром сверху донизу, прогнившие верхние балки были усеяны разваливающимися птичьими гнездами. Я изо всех сил старался не позволять своим мыслям блуждать в темноте, хотя ничто другое не задержалось у меня в памяти, кроме губ Линды. Море одновременно и приковывало, и рассеивало мое внимание. Языки тумана поползли по моим ногам, коснулись груди; ярость внутри снова всколыхнулась без внятной на то причины.
Я заскрежетал зубами, отхлебнул еще пива и поперхнулся.
Битый час я таращился на воду, прежде чем снова взяться за текст романа. Кое-как мысли оформлялись в предложения — связные, но невероятно громоздкие, уродливые. Моя задумка выглядела ходульно и неестественно, но пару запутанных очередных убийств для Джейкоба Браунинга я таки придумал. К третьей главе супердетектив уже и потрахаться успел, и по ребрам ему засадили ломом… неплохо, неплохо. За двадцать минут углубления в историю мой стиль постепенно выровнялся, стал более удобоваримым.
Я встал, потянулся и бросил пару камешков в черный океан. Какая-то часть меня хотела расплыться в улыбке, но я себе этого не мог позволить. Уж лучше думать сейчас о том, как утопиться ко всем чертям. Я даже пораскинул мозгами насчет того, как это все максимально эффективно устроить… а потом махнул рукой. В голове у меня сидело уже достаточно смертей. Вполне хватит на новый роман.
Ветерок пронесся мимо и подхватил страницы моего блокнота, переворачивая их все быстрее и быстрее на моих глазах. Наконец блокнот поехал по скользким камням. Тогда я попытался его схватить — и промахнулся. Вскарабкался на гряду валунов — и сграбастал его. Ну что ж, хотя бы мои потуги не унесло в океан.
Когда я повернулся в ту сторону, где сидел, то заметил, что на песке, примерно в сотне ярдов от меня, мерцает небольшой походный костер. Я отступил назад, чувствуя себя неловко и слегка рассерженно — как если бы в мое личное пространство кто-то без спросу вторгся.
Молодая женщина сидела у костра, будто еще один кусок скалы, силуэт, вырезанный из тени, высеченный из ночи. Обхватив руками колени, она глядела на пламя. Из-за скал ее не очень-то хорошо было видно с моего места.
Я колебался, не уверенный в следующем шаге: должен ли я его сделать, должен ли он вообще быть. Очевидно, она жаждала одиночества так же сильно, как и я. Глядя на маяк, я подумал: «Вообще-то, я не хочу быть один». Изоляция — все-таки давящая штука, это не просто временное отрешение от общества. В изоляции процесс заживления душевных ран протекает медленно и неустойчиво.
Я не хотел ее пугать, а любой парень, сидящий у маяка в половине пятого морозным утром, должен был быть, по крайней мере, немного сумасшедшим. Но опять же, она и сама сюда зачем-то явилась.
Может, это мне следует испугаться.
Я прикусил внутреннюю сторону щеки, ожидая, что выступит кровь, но знакомый медный вкус во рту так и не появился. Любопытство разгорелось до такой степени, что моих скромных писательских сил сдерживать его уже не хватало, поэтому я подошел к холодильнику, схватил еще одну бутылку и громко откашлялся, держась на расстоянии от незнакомки — в надежде, что она не подумает, будто я подкрадываюсь к ней. Когда я увидел, что она смотрит на меня, я подошел, протянул ей пиво и сказал:
— Привет.
— Привет, — отозвалась она, принимая подношение с тихим смешком. — Я заметила тебя, как только пришла сюда, но ты выглядел увлеченным — не захотелось беспокоить тебя. — Ну что ж, она хотя бы не слышала, как я ору сам на себя. — Но я понимала, что нам рано или поздно придется переговорить. Не выйдет делить с кем-то пустой пляж в такой час — и никак не представиться друг другу. — Она хихикала громко и пронзительно, но, о чудо, это даже не действовало мне на нервы. Сделав пару больших глотков, незнакомка подержала пиво во рту, прежде чем проглотить. — Поздние часы здесь всегда торжественны. Ни одной живой души нет, но красота при том — неописуемая, и маяк всегда выглядит так, будто без него здесь ничего не произойдет.
Я не согласился, но вслух сказал:
— Да, я понимаю, о чем ты. — Языки пламени отбрасывали причудливые тени на ее лицо, и она вздрогнула, когда по телу пробежал озноб. Наблюдая за ней, я тоже ощутил этот внезапный холод.
— И еще мне нравится, что отсюда до Франции словно рукой подать, — добавила она.
— До Португалии, — поправил я, кивая и при этом мысленно описывая ее, уже переводя свою первоначальную реакцию в слова, задаваясь вопросом, была бы она подходящей героиней в какой-нибудь истории — или подходящей жертвой.
На вид ей было лет двадцать, а может, и ближе к восемнадцати; одета она была в огромный свитер, который был не настолько свободным, чтобы не заметить, что у нее приятная, компактная фигура. Джейкоб Браунинг, возможно, назвал бы ее «помидоркой» и трахнул бы еще до того, как голубизна возвратилась на небо.
Я подумал, что она невероятно милая, а милые девушки в моих глазах — чуть более представительные и гораздо менее пугающие, чем красивые. У меня и в мыслях не было заниматься с ней любовью в течение следующих полутора часов, но ярость сдавила мне пах.
Поначалу она казалась мне похожей на Линду; все женщины составляли ее образу прямую конкуренцию — в каждом лице я различал ее лицо некоторое время, и лишь потом морок спадал с глаз и чужие черты обретали собственную реальность. Губы девушки были полными и сочными, но не такими чувственными, как у Линды; ее глаза блестели озорством и умом, но не казались такими глубокими. Самое главное — я не испытывал к ней ненависти.
— Так в чем же все-таки дело? — спросила она, опуская вступительную часть нашей светской беседы, за что я был даже благодарен. — Зачем ты пришел сюда и разыгрываешь стоика? Я еще никогда не видела ни у кого такой тяжелый взгляд.
— Я сам не знаю, что здесь забыл, — ответил я.
— Не думаю, что это так, — мягко возразила незнакомка. И была, конечно, права.
— Так и есть, — стоял я на своем.
— Подозреваю, кто-то разбил тебе сердце?
— Ладно, твоя взяла. Допустим.
— Ее вина — или твоя?
Я сел напротив нее у костерка.
— Немного и того, и другого, но я просто принимаю желаемое за действительное, скорее всего. Ей нужна была независимость, а я оказался эмоционально незрелым. Кроме того, после того, чему меня научили мой отец и брат, я слишком боялся за ее сына.
— Вот это поворот! — Она рассмеялась, и я удивился тому, что уголки моего рта тоже поползли вверх; показалось, будто кто-то пальцами надавливает мне на лицо. — Твои друзья посмеялись над проблемами с ней или ты сказал им, что она хочет остепениться, а тебя вся эта фигня пока не интересует?
Ее циничный тон казался наигранным, но с этим я мог и ошибаться — как ошибался уже раньше.
— Похоже, у тебя самой непростые отношения с противоположным полом, — заметил я, на что девушка неопределенно махнула рукой.
— Может быть. — Она отпила немного пива и спросила: — Что ты там нацарапал у себя в тетрадке? Или этот вопрос уже является вторжением в частную жизнь?
Я пожал плечами. Мне никогда не нравилось признавать, что я писатель, потому что люди неизменно не читали моих книг и никогда не собирались этого делать. Я бы ничуть не возражал против этого факта, если бы только мне так часто не бросали его в лицо. Но в ее глазах непреходяще-просительное выражение казалось таким искренним, что я даже не смог отшутиться по-быстрому, глядя в них.
— Я писатель.
— В самом деле? И как тебя зовут?
— Папа-Лама.
Волны ревели рядом с нами. Они звучали и даже пахли, как какие-то разгоряченные животные. Девушка улыбалась будто бы застенчиво, если не приглядываться, но у этой ее улыбки имелось несколько лукавое второе дно — совсем как у меня самого.
— Ага, — протянула она. — Подожди секунду. Это же ты написал «О ламах и людях»?
— Да-да, я. А еще — «Ламу леди Чаттерли».
Огонь начал угасать. Мы прогулялись по близлежащим дюнам и собрали столько плавняка и веток деревьев, сколько смогли. Мой желудок скрутило. Боль пронзила снова, и я чуть не упал ничком. Я вернулся, собрал холодильник, фонарь и одеяла и перенес их к ее костру.
Мы сидели под одеялами, и я обнаружил, что говорю непринужденно. Я рассказал ей про то, что трещины на моем потолке похожи на профиль Люсиль Болл[4]; про ужасные вафли моей матери; про сломанный податчик бумаги в моем принтере; про то, что у меня есть экземпляр «Вопля» с личным автографом Аллена Гинзберга (подписанный лично Алленом Гинзбергом). Я поведал ей об учебниках по криминологии, которые изучал, и о том, как плохо себя чувствовал, когда мой старый пес умер. Гомеру было четырнадцать, и он ослеп так же, как и его тезка, и теперь каждый день я видел, как Улисс и Ахиллес обнюхивают и шарят под диваном, разыскивая его. Я не говорил о Линде. Где-то между делом я назвал ей свое имя, и она сказала мне, что ее саму зовут Сьюзен Хартфорд.
Разговор принял странный оборот, потому что она начала плакать в какой-то момент, и к тому времени я был достаточно пьян, чтобы разразиться слезами за компанию с ней — если бы только мог. Яркие воспоминания потеряли остроту, расплылись и притупились. Привкус крови у меня во рту усилился. Я обнял девушку, и она заплакала у меня на груди, не потрудившись объяснить, в чем же дело. Утешительных слов у меня не нашлось, так что я смолчал. Треск костра и рев волн послужили лучшей отрадой. Несколько раз Сьюзен что-то бралась говорить, но потом, крепко сжимая губы, загоняла это все в себя, подавляя стон. У нее такие вещи явно получались лучше, чем у меня.
— Ты не понимаешь, — наконец выдавила она.
Я чуть не рассмеялся.
— Да, не понимаю.
— Дела плохи.
— Согласен.
— Реально плохи.
— Хуже, чем вафли моей матушки?
— Да, — сказала она.
— О-о-о.
— Ты не поймешь, — повторила она.
— Хорошо, — откликнулся я.
Секунды тянулись медленнее, чем раньше. Сьюзен посмотрела на меня так, что у меня перехватило дыхание. Она грустно усмехнулась, как человек до того пресыщенный моментом, что и осколки стекла показались бы такому легким блюдом. Ее рука поднялась, чтобы коснуться моей щеки, но пальцы застыли в воздухе, будто уткнувшись в стену.
Этот единственный жест, как и другие движения, имел большее значение. Никогда в жизни я ни в чем не был так уверен, как сейчас. Я не знал, в чем заключалось это значение, что оно повлечет за собой или в чем будет его смысл для меня в конце концов, но силы, стоящей за этим, было достаточно, чтобы отрезвить меня.
Она перестала плакать, и ее глаза утратили умоляющий блеск, вдруг стали жесткими и измученными — старыми, потасканными и больными. Возможно, мой собственный взгляд выглядел еще хуже… но, может, и нет. Я протянул руку к ней, чтобы завершить жест. Когда я подошел поближе, чтобы наши пальцы переплелись, она уронила кисть на колени.
— Тебе бы это все показалось такой чепухой, — сказала Сьюзен.
— Что ж, попробуй выговориться. Чепуха и я — старые друзья.
Но я видел, что момент уже упущен; что сдерживаемый холод, скрывавшийся за ее взглядом, уже сгубил назревавшее просветление. Я пожалел, что у меня нет такого особого дара. Сьюзен не собиралась мне ничего рассказывать, и я был не в том положении, чтобы давить на нее. Возможно, стоило подождать другого момента. Ничего другого ни мне, ни ей не оставалось.
Мы распили последнее пиво, сидя вплотную друг к другу. Она начала задремывать, порой вздрагивая и выпрямляясь — так бывало и у меня, когда кошмары и воспоминания сливаются воедино, а внутренние голоса звучат как никогда ясно. Я прижал ее к своей груди и полуприлег на песок.
— Все в порядке, Сьюзен.
— Смерть повсюду, — пробормотала она. Я кивнул.
Пауза затянулась. Девушка сонно спросила:
— Не мог бы ты…
Она достаточно легко забралась под одеяло и сняла свои трусики, аккуратно сложила их и положила нам за головы. Я вздрогнул. Мои руки замерзли, но она провела ими между своих ног; она ахнула, когда я погладил внутреннюю поверхность ее бедра. Мы с Линдой занимались тем же всего несколько часов назад, как раз перед последней ссорой, и ее взгляд был устремлен в потолок. Мои колени подогнулись, и я боролся с сухими приступами рвоты — меж двух огней, разгневанный и полный неизлитой похоти, которая вот-вот целью своей изберет совсем не ту женщину.
Бывают моменты, когда слишком много думаешь о себе и осознаешь-таки, что все же глубоко внутри ты жив; мое естество напрягалось, но этого было недостаточно. Волна алкогольного дурмана хлынула в череп, вымывая из глубочайших каверн сознания каких-то кусачих тварей. Сьюзен расстегнула мои штаны и протянула руку, обхватив мои яйца и поглаживая мой полутвердый член. В ее движениях была заметна участливая, любящая грация. Возможно, именно это меня и остановило — намек на любовь. Я посмотрел на огонь, а потом на море. Она наполовину расстегнула блузку, обнажив свои груди, ожидая, когда я припаду к соскам губами. Я так и сделал — скорее как младенец, нежели как любовник. Смотря прямо на меня, она еще раз провела пальцами по моим причиндалам, побуждая меня приняться за свою часть работы. Я сглотнул слюну. Тогда она застегнула блузку, взяла мою ладонь в свою, поцеловала мои пальцы, затем — губы.
— Нет? — спросила она — не рассерженно, лишь озадаченно.
— Нет, — сказал я. Тоже — почти что в вопрошающем тоне.
Она была достаточно любезна, чтобы указать мне путь к отступлению, уткнувшись носом мне в шею.
— Неприступный стоик… Недавно твои лучшие чувства были растоптаны, и вот теперь ты в той тяжелой фазе, когда все бабы — стервы, а траур должен длиться еще по крайней мере сорок восемь часов…
— Нет.
Она зевнула и прижалась ближе, запустив руку мне под рубашку, поглаживая грудь.
— Не так уж много времени прошло, да? Да. Обниматься — это весело, но на что-то большее уйдет ужасно много энергии, которой у нас сейчас просто нет. Не беспокойся. Не хочешь покурить травки?
— Не хочу, — отказался я, не вполне понимая, что со мной не так.
— Это могло бы помочь…
— Это сделало бы все только хуже. Хочешь — верь, хочешь — нет.
Губы Сьюзен снова зашевелились, но она ничего не сказала. Приподняв брови, она оглядела горизонт в поисках солнца. До рассвета оставалось где-то полчаса, черный фронт востока слегка посветлел, приобретя нежнейший оттенок голубого.
Сьюзен пошевелилась в моих объятиях; ветерок коснулся моих ушей, и я съежился под одеялом, прижимая ее к себе, как щит.
— Не хотел бы ты прийти ко мне домой завтра вечером? — спросила она.
Я чуть было не сказал «нет». Я не был готов знакомиться с людьми и притворяться, что улыбаюсь и слушаю незнакомцев. Маяк взирал на нас сверху вниз, волны шумели будто бы в такт биению моего сердца. Раз-два, раз-два, раз-два. Сьюзен пошарила где-то за своими трусиками и вытащила мою ручку, записав адрес на обложке моего блокнота — Дюн-роуд, Саутгемптон. Я, как и многие бедные детишки в округе, часто ездил в детстве поглазеть на тамошние дома — которыми мы никогда не владели и в которые нас даже не пригласили бы.
— Ты там живешь? — спросил я.
— Ага. Сегодня мой день рождения; теперь мне официально девятнадцать.
— С днем рождения, — на автомате откликнулся я, чувствуя себя немного глупо.
— Спасибо.
Она наградила меня смущенной улыбкой, и я притянул девушку поближе к себе. Мне было трудно держать глаза открытыми. Все-таки «неприступным стоиком» я никогда не был. Каким-то образом, однако, Сьюзен заснула раньше меня, в моих объятиях, когда восходящее солнце начало прогонять туман, а пепел от нашего костра летал по песку. И как раз перед тем, как слабость овладела мной и превратилась во что-то черное и блаженное, я заметил толстый уродливый шрам, тянущийся вдоль ее горла.