Когда я обратился к Полюдову насчет психиатрической больницы, Евграф меня удивил. Оказалось, что в подобные заведения, курируемые Центром, ходу нет.
— Москву надо запрашивать, — сказал начоперод и, опасливо взглянув на потолок, добавил: — Или под дурачка скосить на липовом документе. Зайди к Еленину, пусть он тебе пропуск какой выпишет.
Я поймал зампокадрам в дверях. Еленин не возмущался. Повернул ключ в обратную сторону и вернулся в кабинет. А на мои сомнения в законности и действенности «липового документа» только зевнул и процитировал классика:
— Суровость законов империи компенсируется необязательностью их исполнения либо возможностями найти лазейку.
Лазейка отыскалась все в том же шкафу с полуоторванной дверцей — только теперь не в верхних ящиках, а в нижних. Приподняв ладонью стопку бумаг, Еленин выдергивал краешки папок свободной рукой, бегло осматривая разноцветный картон.
— Это госцирк, это библиотекарши, это… летние площадки. Так… две вакансии в Народный дом… кхгм… кафе «Норд».
Зампокадр мял в пальцах бумажную рухлядь, пока не наткнулся на коробчатый футляр с Ладыниной и трактором на обложке.
— Ну вот же они! — потряс коробкой Еленин, плюхаясь в трехногое кресло и умиротворенно закрывая глаза. — Хочешь быть архивариусом отдела культуры, внутренней политики и быта?
Однако архивариусом побыть мне не довелось. Документ оказался на даму по имени Алевтина Павловна. Кроме того, к эвакуационной комиссии эта Алевтина никакого отношения не имела.
Следующим в очереди оказался Цвибельфиш Кристо Имрусович, парторг завода художественного литья «Монументскульптура». Но и в цвибельфишах долго я не походил. Скульптор-монументалист почил в бозе еще в 1938 году, о чем свидетельствовала черная полоска и метки на обратной стороне документа.
— Ну да, — задумчиво сказал Еленин. — Парторг, которого горюн задрал! Большой, кстати шум тогда случился.
Выручил меня обыкновенный реставратор «Ленизо», лежавший на дне коробки. Когда Еленин переклеивал фотокарточку, он смотрел в мою сторону. А потом снова исчез, с улыбкой возвращаясь к белокурой трактористке.
— Да не томись ты, Андрей Антонович, — прошамкал он скрепками в губах. — Вот сейчас печать оформим, и дуй к своим психам!
Снова подойдя к шкафу, Еленин присел на табурет возле заваленного гроссбухами подоконника. Он погрыз ноготь, сунулся было эту кучу разгребать; несколько тетрадок упало. Зампокадр постоял возле них, что-то прокручивая в голове.
Это копание ненадолго оттягивало момент посещения «скворечника», Хоть стреляй, но ехать туда не хотелось. Аж до скрежета зубовного. То, что произошло давным-давно, мерцало в сознании, заваленное пластами прошедшего времени и тысячами других событий. Оно не давило подспудно — нет. Спрятанное на задворках памяти произошедшее всегда ждало своего часа. Бегло касаясь нервов, тревожная волна сливалась в подвздошье, оставляя липкий осадок.
— А знаешь, я помню, чертеж здесь был! — откуда-то проговорил зампокадр.
Я «очнулся», переспросив:
— Что за чертеж?
Наверное, он чем-то сильно забил себе голову. Не отвечал долго, а потом враз повернулся, устремляясь к черному заслуженному сейфу.
— Подойди сюда, Саблин. Ближе стань… подержи-ка! Это в левой руке, это — в правой. И не путай их, и меня. Видишь — система!
Еленинская система заключалась в чередовании елочных флажков, засунутых между папками. В папках — личные дела. Закрытые. Тех, кто погиб, достоверно умер или выбыл по всяким другим причинам. Такие документы могли храниться в не опечатанном месте, если ими активно пользовались. Другое дело, какая связь между ними и «моим» дурдомом?
— Вот она!
Из папки с пришпиленным новогодним огурцом выпала гармошка карты.
— Абсолютно неудобный способ хранения информации, — отметил зампокадр, глядя на клееные промасленной бумагой стыки. — У Ершакова есть интересная машина, которая специальным кодом может хоть стихи писать. Представляешь себе «Войну и мир» размером в пуговицу? Вот!
Изрядно затасканный чертеж психбольницы № 3 был разделен линией на две неравные части. Очень неравные. Меньшую, которая занимала верхний правый угол, можно было почти накрыть ладонью. А если оттопырить большой палец — то совсем; лишь значок с кружком и молнией выглядывал, да красовалась надпись у его стрелки:
Зона ответственности ПгГорспецрозыска
— Здесь — все наше, — объявил зампокадр, обводя скрепкой участок. — Если твой поиск произойдет в этой зоне, то и маскироваться не нужно — иди смело.
Довольный собой Еленин снисходительно и небрежно принялся складывать карту.
— Так-то, Саблин, — похвалился он, указывая пальцем на свой лоб. — Здесь вся информация по всему личному составу рассортирована.
— А что… у нас и в дурдоме…
Еленин искренне и долго смеялся, перекручивая тесемку на папке:
— Нет! Это Максимилиан Палыч Ганчев. Наше ученое светило, основоположник и самый умный ум что-то мудрил там. Кстати и грюнберговская машина, что тебя спасла, действует на основе теорий Ганчева. Так что цени.
— Там, наверное, шизиков лечили?
— Да кто теперь знает, что там лечили. Может, душевные скорби, а может, наоборот — развивали человеческие способности. Время-то какое было! Чуть ли не Марс штурмовать хотели переносом сознания. Много чего тогда перепробовали: и головы оживляли, и молнию из человека делали. Да-а…
Мне не понравились в голосе Еленина оттенки недоговоренности. Что-то скрывал он, озабоченно шелестя бумагой. Может, и шутил про человека-молнию, однако я не удивлюсь, если такое было — значок, мелькнувший на старом чертеже, означал симбиоз женского организма и электрической энергии.
Чем-то зацепил меня этот странный символ, набранный из алхимических рун и современных обозначений электрических линий. Он был связан с водой и огнем — такими вот исключающими друг друга стихиями. Связан с какой-то мелодией и людьми, идущими согласно ритмам этой мелодии. Почему-то связан с Валькой Зворыкиным. С каменным крыльцом в мокрых осенних листьях. Эта связь то и дело ускользала, чтобы, возникнув опять, опять рассыпаться. Колыхнулась в глазах картина желтого и колючего парка. В нем был холод, ежились кусты у забора и где-то недалеко гудел клаксон.
Было это… был грузовик у двери с голубой табличкой. И шофер сигналил, и на звук вышли люди в халатах, похожих на докторские, но не докторских. Они забрали в кузове несколько чудных приборов и ушли. Но Валька все равно полез в кусты, боясь, что доктора запрут его вместе с психами. А я не боялся — «шмаль» действовала на меня по-другому, и сократить путь через больничку было не страшно. Страшно стало, когда у двери появился еще один. Он стал поворачиваться в нашу сторону, и я тут же пригнулся, потянув за собой Вальку.
Зворыкин тогда узнал его. И я, наверное, тоже. Однако все, что случилось потом, к счастью, исчезло из памяти.
— У нас нынче контингент весьма невелик, — грустно вещал сизый доктор, блестя полированной лысиной. — Зимой, сами понимаете, голод… Ну, из оставшихся… да за май-август набежало кое-что. В основном нервные потрясения, как с вашим Веденяпиным. А так мы стараемся не держать людей, исключая, разумеется, социально опасных.
Он вытащил толстую книгу и, водя длинным пальцем, стал читать:
— Больной Веденяпин. Доставлен службой ночной психиатрической помощи с места работы. В первую сейчас не возят, так что к нам или на Пряжку.
— Так до туда ближе.
— Там какое-то происшествие, мест не хватало…
Доктор опять углубился в книгу:
— Тридцать девять лет, научработник, пьет без запоев с шестнадцати лет, явных признаков дегенеративности не наблюдается, общемедицинские показатели в норме. В первый раз у нас отметился в 1924 году; потом перерыв аж до этого случая. Вот так.
Я подумал, что Веденяпина надо бы проверить по нашим спискам, и спросил:
— Иван Егорович, а его, каким привезли? Тихим, буйным?
— Беспокойным, знаете ли, весьма беспокойным. Все порывался куда-то, сестру укусил. Пришлось в простынку завернуть. Полежал, поутих. Проблем после этого не было. Тихий, весь в себе. А потом понял я — жулик этот Веденяпин. Жулик и пьянчужка.
— Жулик?
— Ага. Психоз прошел через два дня — нехарактерно как-то, и на выписку не спешит. Целый театр тут изображал, с фантазиями. Я его пристыдил, да вдруг помощник мой проникся: «Интересный, — говорит, — случай!» Поместил Веденяпина в одиночку, в старом корпусе. Наблюдать стал. Да только недолго! Третьего дня нашего «научработника» пробрало по-настоящему.
Психиатр раскрыл папку.
— Больному кажется, что по городу ходят пять старух и черпают огромными ложками его кровь. Сами старухи тоже огромные, выше труб листопрокатного завода. И их никто не видит, потому что фигуры намагничены. Еще он боялся женщины в белой вуали.
— Кого?
— Да-с. Вообще бред очень странный. Знаете ли… каждый тип больных видит свои галлюцинации. Алкоголики — чертей, собачек, разверзающиеся пропасти под ногами. У шизофреников свой компот, однако характерный. А в вашем случае…
— Тьфу-тьфу.
— Что? А! Ну да. Так вот, Веденяпину мерещилась Белая дама.
— Дама?!
— Да-да. Ну это я образно. Для понимания. Бормотал он что-то о втором пришествии, о том, что Бог — женщина. Э-мм… Веденяпина обычными методами привести в норму не удалось. Ну и куда деваться, стали его лечить гнойным абсцессом.
Иван Егорович аккуратно завязал шнуровку и спрятал папку в шкаф.
— И то, знаете ли, не помогло. Температура за сорок, а он кричит, на койке дугой ломается. Страшное дело!
— Ну а сейчас как он, спокоен? Поговорить с ним можно?
Доктор потер затылок ребром ладони.
— Понимаете, товарищ… Лечение гнойным абсцессом не всегда безопасно для организма. Особенно слабого. Вчера больной Веденяпин умер — отказали почки.
В клетчатом окне густился лучик солнца, пытаясь осветить доступный ему уголок докторового кабинета. Но в фокус попадали только входная дверь и шкаф, а набегающая волнами сырая туча быстро смывала позолоту. На лысину Ивана Егоровича падали приглушенные блики, и хотелось потереть ее суконкой, аккуратно сложенной в футляре для очков.
— Что ж это вы, доктор, пациента угробили?
— Всяко бывает. Помните, все думали, что за неделю немца разобьют, когда война началась? А вышло вон как…
Я вспомнил хмельное воскресенье в городе Всеволжск, где застал меня первый день войны, шумную толпу с кумачом «Даешь Берлин!» и заткнулся.
— Чаю хотите?
Голос доктора был по-прежнему ласков и добр. Очевидно, весь мир делился для него на коллег и пациентов — нынешних и потенциальных. Моя персона, судя по всему, была отнесена в резерв второй группы.
— Хочу. Если можно зеленого.
— Липовый цвет устроит?
— Давайте попробуем.
Под липовый чаек он добавил еще несколько штрихов к портрету Веденяпина. Так, ничего интересного: «в спокойном периоде больной допускался в парк, не мог есть киселя из отрубей овса и рисовал в мастерской».
— У нас, знаете ли, замечательные мастерские были до войны: художественная, переплетная, сапожная…
Я спросил, не осталось ли каких-нибудь записей умершего или его вещей.
— Обувь его жена забрала… Костюм, по-моему, тоже. А рисунки надо посмотреть в мастерской. Хруно-о-в! Савель-и-ч! — крикнул доктор, выглянув за дверь, — иди сюда, пожалуйста.
Савельич, остроглазый дядька с длинными руками, на вопрос о полотнах ответил неопределенно:
— Да, кажись, валяется чего-то.
— А ты, братец, в печку их не того?
— Не, указаний таких не было.
— Очень замечательно, — сверкнул лысиной Иван Егорович. — Проводи товарища и пояснения дай, какие потребуются.
Савельич хмуро кивнул и повел меня через заросший зеленью парк. Несмотря на полдень, в мастерских было сумрачно. Серые фигуры в колпаках шили, драли на ровные полоски бумагу или стучали молотками в сапожные ноги.
— А вы не боитесь, что они когда-нибудь покалечат друг друга? — спросил я, глядя на довольно увесистые молотки и обильное железо в углах.
Савельич улыбнулся:
— Нехай попробуют! — И хлопнул усердно тыкающего дратвой мужичка так, что бедняга аж хэкнул. Остальные пригнулись, работая еще быстрей, а мне подумалось, что кое-кто здесь неплохо имеет на ремонте обуви, прикрываемом звучным словом «трудотерапия».
— Товарищ Хрунов, это безобразие! Щит с надписями должен располагаться напротив окна, в шестидесяти двух сантиметров от угла помещения.
Непорядки клеймил высокий дородный мужчина лет пятидесяти. Кроме гимнастерки были даны ему во владение широчайшие пижамные брюки в полоску и неизменная придурочная шапочка. Абсолютно нормальный человек на первый взгляд. Встреть такого на улице — чистый директор маленького предприятия. Например, кислородной станции. А тут видишь…
Кислородный директор потоптался в проеме, сникая под хруновским оком, но не отступил.
— Обо всем я изложил в письменном виде, — твердо сказал псих. — И, кроме того, необходимо убрать с подоконника морских свинок, они мешают естественному освещению.
Савельич, рыкая, погнал любителя порядка, и я остался в обществе дураков и психов.
И опять начали всплывать призраки из прошлого. Они толпились вокруг ощутимые и неосязаемые. Опять виделся мне тайный умысел рока, который привел меня сюда — в место, где хотелось оказаться меньше всего. Страх начал подбираться к горлу. Выйдя на улицу, я сел прямо на землю и хотел выпить воды. Но фляги не было. В черном, с потертым лаком портфеле были железные очки и беретка. Вспомнилось, как Сарафанов, дурачась, совал эти очки для близорукости. Он ржал и говорил, что для «профессора кислых щей» они — самое то. Еще он взял пальто у шифровальщиков — то, что было сейчас на мне. Я с Михеем ругался, однако маскировку «под реставратора» взял. И теперь нисколько не жалел. Но не оттого, что так здорово справился с ролью «профессора кислых щей». Плотнее запахиваясь, я признался себе, что просто прячусь в этой одежке от того давнего страха, который стер мне несколько дней памяти. Что я ничем не лучше маленького мальчика, закрывающего глаза в уверенности, что и его никто теперь не видит в этой маскировке. А если и видит, то ведь я — не я. Я не шкет Кочерга, не Андрей Саблин, оказавшийся здесь через 18 лет. Я — непричастный реставратор «Ленизо», в дрянном синем пальтугане…
… беда по земле ходит, мимо проходит, нигде не бывает, меня забывает…
— Эй, ты чего там бормочешь? — Хрунов укоризненно глядел сверху, держа в руках какие-то бумаги, очевидно, веденяпинские рисунки.
— Вот его художества, — указал на пыльные рулоны обоев санитар. — Рубель хренов.
Я спросил у Хрунова, откуда он эту фамилию знает, не удержался. Все-таки лирическая струнка у подобного человека это «знаете ли» редкость. Однако Савельич разочаровал. Врубелем[10], оказывается, занимался доктор Иван Егорович и даже «писал про него книжку».
— Короче, наш клиент, — заключил санитар и вручил «альбом» мне.
Сверху лежали черно-белые наброски карандашом: античные головы, драконы с рыцарями, хризантемы; отдельно был свернут рисунок большой каменной башни с оконцем. В середине я обнаружил стопку перевязанных бечевой рисунков к детской книжке: разные животные изображали людей — хитрых, глупых или наоборот хороших и добрых. Потом попался мертво-желтый город на ватмане. Усеянный фальшивыми зданиями, он как бы нависал над еще одним — замершем в живом страхе. Почему — не знаю; как-то ухитрился Веденяпин дать понять, что желтушный анти-город хочет занять место настоящего города.
Между всеми этими творения то и дело попадались рисунки скорбящей фигуры в белом. То ли мумия, то ли дама с вуалью, полускрытая туманом. Много таких рисунков и все тревожные. Наконец я добрался до самого «дна» — небольшого, размером с энциклопедию, фанерного щита, на который Савельич складывал рисунки безумного художника.
На фанере была нарисована Божья мать в косынке, что любили носить заводские девчата в двадцатых годах. Присмотревшись внимательнее, я разглядел нелепый хоровод вокруг полузаброшенного здания. Художник изобразил на крыше спирали молний, сделав его похожим на футуристический храм Электрополиса. Только разряд шел не с неба на землю, а наоборот — в полном соответствии с перевернутой психикой Веденяпина. Рисунок оставлял странное впечатление. Как будто люди, с помощью своего электрического храма, сотрясали небо, требуя чудес. А недосягаемая высь, удивляясь человеческому поведению, отдала им требуемое. Правда, вид у небес был хмурый и недоверчивый: мол, держите свою пролетарскую мадонну, раз невтерпеж, но приплод воспитывайте сами. И какой получится спаситель — целиком на вашей совести.
А на обратной стороне фанеры был еще один рисунок. Наверное, судьба его оставила последним, чтобы ударить в упор: сильно и наверняка. В уже исковерканный страхом рассудок, в котором из далекого прошлого просвечивались забытые картинки. Уже нечем было защититься от них, а белая на голубом стрелка-молния все била, дырявя сознание. Из разорванной памяти хлестали скрученные в клубок огни, которые разгибали лепестки спасительной брони забвения.
Напрасно силился я унять шепот из прошлого. Он звал настойчиво и неотступно. Кажущаяся незыблемость бытия, сурового, однако привычного, была разодрана. А потом и вовсе стерта в труху, сыпавшуюся паутиной осеннего ветра…
— Слышь, Слон, сиди тихо. — Глядя на дверь с голубой фанерой, я пихнул Зворыкина в бок. Он засуетился и даже уменьшился как-то.
— Граф? — пробасил Валька, и, приглядевшись, подтвердил: — Точно! Да еще со шмарой. Вырядился, как «жоржик» с Невского.
Из-под навеса, бросавшего тень на полюдовскую подружку, доносился шорох, ерзанье мягких подошв, тихие голоса. Потом голос Евграфа стал отчетливым, а девушка вдруг подалась к двери. Чем-то ее движения были знакомы.
— Вера, это, может, единственный шанс. Я прошу, не бойся. Они — люди достойные.
Начоперод поднял воротник и продолжил маслить ништяками. Глупая шмара кивала, но…
Начоперод?!
Зажмурившись, я вновь открыл глаза, глядя на руки. Они были в детских цыпках и с грязными, обломанными ногтями. Я не узнавал их, но в то же время помнил, когда взялся свежий порез на пальце. Вчера. Мы экспроприировали лампочку в буржуйской парадке.
Провалившись в детство, я видел одновременно и своими глазами, и глазами себя, мальчишки. Забытые по прошествии стольких лет чувства — страх, запах чердака, — были одновременны с обыденными. Я подметил термозаряд старого образца в нагрудном кармане Евграфа — тогда была мода маскировать их под самопишущее перо. Собеседница Полюдова воспринималась и как «Маня с приветом», и знакомая — стоит лишь только увидеть ее лицо — девчонка.
Она вышла из тени, поворачиваясь…
— Кочерга… — послышалось Валькино пыхтенье из кустов, — засыплешься.
И я ничего не смог сделать. Кочерга не подчинялся мне. Он повернулся к Вальке, ответил что-то и лишь затем повернулся; Вера уже опять была в тени — я не увидел ее лица. Евграф топтался рядом. Лицо начоперода из 1924-го было красным, а движения рваными, как у веревочного Петрушки. Он достал из кармана приготовленную блестяшку; легкая, она вскоре оказалась на пальце этой Веры.
— Идем, идем! Граф, если про непмана (Валька почему-то говорил именно так — нЕпмана) прознает — в Лавру свезет.
И Слон поволок меня к забору, вламываясь в заросли.
— Не отставай, это сучило коповское укатает враз — уж я, брат, знаю!
Т о т Саблин тоже знал, поэтому бежал быстро и без всяких остановок. А я пытался понять, чем э т о т Валька Зворыкин отличается от того, что жил в моей памяти в невероятном далёко от сорок второго года.
Однако другие мысли пришли, когда мы перелезли через забор. Больничный корпус исчез, зато другой дом, черный и длинный, появился перед глазами. Его пустые окна скалились обломками стекол, и ветер все никак не мог захлопнуть одинокую створку.
— Двигаем на задний, — уверенно сказал Валька. Он поставил ногу в разорванной штанине прямо на бочку, помогая мне взобраться.
Сначала видимость была чуть получше, чем в могиле. По утверждению Зворыкина внизу обосновались вчера какие-то чудики. Всю ночь слышалось пение, громкие звуки и нечто вроде молитв; готовились они к концу света.
— Дверь-то я подпер, — довольно улыбнулся Валька, и щербина в зубах осветилась огоньком спички. — Кто их знает, полудурков!
— Где слам? — спросил я, тоже закуривая.
В ответ он сгреб мусор с картонного ящика.
— Сто коробок. Ящик, что твой воз, а всего сто коробок — понты какие-то. — Валька сокрушенно покачал головой и вытянул из-за пазухи два шарика: — Еще по одной?
Кашгарский насвай привычно охладил нёбо. Меня подхватил поток мыслей, ноги растворила темнота. Правда, сначала была тяжесть, но вскоре враждебная темень дружески похлопала по плечу, и десяток фиолетовых огоньков впорхнул Вальке на голову.
Я злорадно ухмыльнулся:
— Эту шмаль магометки из куриного говна катают.
Валька тут же утробно булькнул.
— Падло ты, Кочерга, — разбросал он кашлем туркестанское зелье.
Однако насвай хорошо бахнул в зворыкинскую голову. Она хоть и большая была, но пустоватая. Поэтому Валька достал из потайного места электрическую лампочку и удалился. По его словам было необходимо выкрутить Луну и поставить новую.
А я умостился поудобнее — спать. Наверху скрипела балка, вилось облачко пыли у кирпичной трубы, разбрасывали перья голуби. Их «курлы» погружало в дрему, но шум внизу мешал сосредоточиться.
Доски на чердаке разошлись, и, еще больше раздвинув их, я увидел свет факела, а присмотревшись — людей. Взмахивая руками, они тянули долгую, по церковным канонам сложенную песню. Будто ряженые нацепили некоторые из них блестящие накидки, может быть, из фольги. Подчиняясь команде, сектанты пришли в движение. Их танец напоминал хоровод, чья скорость росла с каждым кругом. Ни на миг не задерживался он, постепенно заполняя собой обозримое пространство. Быстрым шагом, а потом и бегом двигались в круге мужчины и женщины. Пока еще можно было распознать отдельные лица и особенности походки каждого. Но скорость равняла всех. Следами безумия был отмечен их путь. Видно было, как женщины царапают щеки в кровавые полосы, как бьются припадочные, как содрогаются бородачи в накидках, пытаясь перевернуть видимую лишь им ось мироздания.
В круговороте мелькали уже едва различимые фигуры. Тощий хромой подросток, девка в красной косынке, вся утыканная конопушками, вопящий мордатый увалень. Упорно не отставая, бежал старик, чтобы рядом с другими достигнуть непонятной мне цели. Упав, он опрокинулся навзничь, глядя прямо на меня…
Испугавшись, я откинулся назад, упираясь в стену. В чердачном окне появилась вязкая темнота ночи, которая несла ожидание чего-то неизбежного. Я увидел, как вспухает огненная пена в больничном парке — змееподобный луч, вызревший в пене, ударил ввысь. Ударил из-за той двери с фанерной голубой табличкой и стрелкой-молнией. А может, сама молния выскочила, наконец, из своего бесконечного круга, взмывая к электрическим сестрам.
И разбудила мироздание, удивленно взирающее теперь на хаос людских мыслей и образов, успевших выплеснуться из пробитого молнией тоннеля. А потом возвратилась на Землю, чтобы воплотить размытые мечты и желания тех, кто обращался к нему, кружась в бешеном хороводе.
А те неслись все быстрее и быстрее, и вопли их становились все громче. Была в этом движении целеустремленная сосредоточенность, единое стремление к цели — тоже вверх, за край неба, где скрывалась непонятная человеку сила под именем Бог. И как бы внимая им, воздух прочертила белая вспышка, наполнившая все вокруг прозрачным сиянием.
Его ощутили сразу: хоровод пронзило судорогой, люди повалились друг на друга и круговорот замер, рассыпаясь на изумленные чудом фрагменты.
Прежде чем свет исчез, я увидел, что конопатая девка в косынке стоит — единственная из всех. Ее освещал изнутри свет, но отблески сияния тут же смыл треск горящего дерева. Так стреляют брошенные в костер поленья.
Занявшись вдруг, пожар сразу охватил все несчастное штольцевское здание. В секунду огонь полыхнул на стенах и те, кто был внутри, кинулись к выходу. Я тоже.
Выбравшись знакомым путем, я стал шарить взглядом Вальку и сразу вспомнил о забытых на чердаке трофеях.
«Дюбек! Сто коробок в ящике».
Без помощи здоровяка Вальки на чердак было не забраться и пришлось бежать напрямую, чтобы проскочив входные двери повернуть к деревянной лестнице. «Сто коробков, сто!» — билась в голове мысль. И она тут же забылась, потому что сквозь языки пламени и дым было видно ту, конопатую, в косынке. Она стояла, глядя вверх, не трогаясь с места. Огонь касался ее, но тут же отлетал в сторону. А девка, непонятно улыбаясь, терла лицо, как от щекотки.
— Чё лыбишся, дура?! — Я с размаху толкнул ее. Как раз вовремя — подгрызенная огнем, сверху падала тяжелая балка.
— Ходу, ну! — уже орал я, заталкивая дуру в неприметный лаз у простенка.
Конопатая упиралась, и я скользнул туда сам. А ее дернул за ноги, за секунду полностью втащив в убежище. Это была небольшая пристройка. Полуподвал, отделенный каменным фундаментом. Раньше в нем держали какую-то живность — запах навоза полностью не выветрился.
— Дюбек! Сто коробков… дать бы тебе! — Я замахнулся, но не ударил — только плюнул с досады, и, вооружившись камнем, собрался разбить стекло в маленьком окошке — уже чувствовался дым.
— Мальчик… мальчик, что это?!
Таким страхом был пропитан ее голос, что на спине зашевелились холодные муравьи. Дрожа, я повернулся. Прямо у стены, скрючившись, лежала конопатая. В глубине ее тела, как в лампе под керосиновым стеклом, разгорался голубоватый огонь. Он сновал вправо-влево, будто зверь, внезапно для себя проснувшийся в клетке. Несколько светящихся шаров двигались вокруг нее, будто обнюхивающие нору животные. Ближний оказался на уровне глаз, и девчонка не могла оторваться от его мерцающего света.
— Мамочки… — прошептала конопатая, и голубой холодный огонь стал разбрасывать слепящие искры.
— Невесты… невесты в платочках… — прогремел над ухом Зворыкин, и его рука потащила меня прочь. Он уводил меня от тайны, сковавшей память на почти двадцать лет. Я рвался назад, а неумолимая сила с хрустом крутила руки, повторяя:
— Бинты, варежки, невесты в платочках.
И тогда я бросился на Вальку…
— Эй, эй, чего ты! — Савельич одной рукой держал меня, а другой — психического, и пребывал в растерянности, кого вязать. А сумасшедший продолжал вопить:
— Бинты, марля, невесты в платочках!
Прибежал, наконец, еще один санитар и взял его на кукан. Меня же отпустили.
— Ну ты, парень, даешь! — подозрительно смотрел Хрунов. — Почище наших… Это ж Коса. Какой к черту Валька! Коса, мать твою!
Псих был одет в стандартное рубище, дня два не брит, и как положено сапожнику — в рваных больничных шлепках на босу ногу.
— Душат, душат, глаз не сомкнуть. Невеста в марле…
— Какой марле? — спросил я.
Психбольной скомкал на груди белье.
— Марля, бинты.
— Ты видел что-то!?
— Вижу. Тот рисовал, но не знал. Я не знаю, но вижу. Она здесь! — Несчастный пугливо втянул голову. — Ходит по табуретам на пальцах. А хребта нет. Зачем хребет, если стены двигаются!
— Он — дурак, — объяснил Савельич, обнимая пациента за плечи и делая попытку увести его, чтобы занять лично-полезным трудом.
— Погоди! — задержал я санитара. — Кто таков, почему здесь? Поподробней.
— Подробней доктор скажет, — насупясь, выговорил Хрунов. — Косарев дурак и пьяница. Больше десяти лет уже здесь.
— А кем он т а м был? — кивнул я далеко за ограду больничного корпуса, увитую чем-то зеленым.
— Барыжил на Андреевском рынке.
— Скажи, Савельич, а он по-иностранному никогда не говорил?
— Думаете, шпион?
— Не, может, полиглот какой?
Санитар изобразил удивление, смешно выдвинув челюсть.
— Ну, это… языки знает. Много, — объяснил я.
— А! Нет, языков не знает. Зато любую карту через рубашку насквозь видит, сука.
— Как это?
— Да просто!
Савельич оторвал кусок бумаги и, неумело изобразив десятку и ромбик, показал его «рубашкой» вперед.
— Коса, слышишь? Эй, ты, — пихнул он в спину Косарева. — Кто здесь нарисован?
Тот глянул на клочок обоев, зажатый в кулаке, и, равнодушно загибая пальцы, ответил:
— Десять бубей.
Увлекаемый неожиданной игрой, я нарисовал пиковую даму и туза, кинув бумажки, как Герман на ломберный стол. Туз вышел красивый и толстый, а с дамой пришлось помучиться. Я неплохо рисую, но, видимо, поистерся навык. Вместо грудастой пиковой тетки получился профиль девушки, тонкий и печальный.
Косарев посмотрел на бумажки и опять понес чушь про варежки и бинты. Савельич озлился:
— Ну, ты, чума в тапках, говори реставратору, где хто.
Коса показал на меня пальцем, и заплетающимися ногами принялся выделывать «колена», сопровождая пляску дурашливым, нэпманских времен еще, куплетом:
Крематорий открывали,
Беспризорника сжигали.
Дверь открыли — он танцует
И кричит: «закройте, дует!»
Психический протянул мне еще одну веденяпинскую картинку. Снова двойник Города, стремящийся занять чужое место. Косарев хитро прищурился.
— Холодом задушит.
Я машинально спросил:
— Кого?
В ответ он захихикал и затянул старую песню:
— Варежки, бинты…
— Дам я тебе варежки! — рявкнул я. — Целый мешок. Кого задушит?!
— Марля, бинты, — опять заблажил Косарев. — В углах сидят, с красными глазами.
Он опрокинул стоящую на пути коробку сапожных гвоздей и схватил веденяпинские рисунки.
— Беги! Быстро беги, — бормотал псих, раскидывая листы.
— Ты что делаешь! — крикнул Савельич и выкрутил ему руку. — В простыню захотел?
Косарев обнаружил изрядную силу, вырываясь. Еле вдвоем успокоили, прижав голову к доскам, а руки за спину. Тем не менее он продолжал дергаться и завывать.
Оставшиеся не просмотренными Веденяпинские «картины» я спрятал в портфель, попросив Савельича отвести меня к телефону.
— Да телефон здесь вот, — указал Хрунов на выкрашенную белым дверь. — В подсобке.
Слушая длинные гудки, я глазел в окно. Замусоренный хоздвор плавно переходил в увитую плющом стену здания. И в ту же секунду будто током мне прожгло грудь. В необычном, круглом, как иллюминатор, окне появилось женское лицо. Женщина смотрела прямо на меня, хотя лица было не разглядеть из-за марлевой накидки на голове. Шевельнулись, как от порыва ветра, тончайшие складки, стекло вмиг покрылось инеем, и я смог только мучительно полузавопить отозвавшемуся в трубке Полюдову:
— Е-а-уам!
— Ты что, Саблин, привидение увидел? — участливо спросил Евграф, и, как только он один может, хохотнул обидным, издевательским смешком.