fama variat
Ноченька
В звездном ночном покрывале
В траурных маках
С бессонной совой
Доченька
Как мы тебя укрывали
Теплой садовой землей
Пусты теперь дионисовы чаши
Призрачны взоры любви
Это проходят над городом нашим
Страшные сестры твои
— Старший лейтенант Саблин явился по вашему приказанию.
— Ты, Саблин, не Христос, чтоб являться, — угрюмо хмыкнул Евграф, а рыжий капитан, развалившийся в полюдовском кабинете, придвинулся к столу.
— Ну, прибыл тогда.
— Ну, тогда и присаживайся.
Капитан Ганчев поднял за хвост ржавеющую на столе селедку, разрезал на три части и, положив хвост на маленький кусочек хлеба, дал мне:
— Держи.
Я поднял бутерброд:
— Твое здоровье, Павел Максимович. Рад за тебя.
— И я за себя рад, — хмыкнул Ганчев и, обтерев пальцы шелковым платочком, обернулся к Полюдову.
— А ты, кого к Саблину в группу даешь?
Евграф в шутку пожаловался мне:
— Вот, видишь, помощничка прислали…
— Чего тебе в госпитале не лежится, Паша? — Полюдов отхлебнул какой-то темной бурды из стакана.
Ганчев самодовольно сожмурился, а затем они оба повернулись ко мне, подозрительно по-доброму улыбаясь. Прям Папа Карло и Джузеппе встречают Пиноккио, вернувшегося из страны дураков.
— Ты располагайся, Андрюша, — с отвратительной мягкостью сказал начоперод. — Бери журналы, расписывайся, табель заполни и ознакомься с личным делом товарища… Ерохина. Будешь им командовать теперь.
— А чего не сразу штрафной ротой?
— Это, в каком смысле? — лениво осведомился начоперод, любуясь бликами солнца на стакане.
— В прямом. Ерохин — гопник, с задатками бандита.
— Сам-то чем лучше? — С удовольствием вытянув ноги, Евграф зевнул.
И вдруг стал чем-то напоминать того, прежнего Полюдова, который в двадцать третьем году решал: упечь меня в Александро-Невскую лавру или нет. Там собирали самых «отпетых»; как участнику банды, уже пойманному, притворно раскаявшемуся и совершившему новый «хапок», ничего другого мне не светило…
… — Фамилия-то у тебя есть, шкет?
— Есть: Кочерга.
— Кочергин?
Сидевший за столом коповец накрутил на палец зубную нитку и стал методично шлифовать белый, как у негра с рекламы зубного порошка, «фасад». При этом он цокал, водил языком по зубам и разглядывал их в зеркальце. А «улов» с нитки не перетирал резцами, как всякий нормальный человек, — выплевывал кусочки пищи в окно.
— Нет, Саблин Андрей. Кочерга — псевдоним такой. Братва одобрила.
— Псевдон-и-м, — протянул этот хлыщ, — Ты хоть понимаешь, что значит это слово?
— Чего не понять. Это второе имя, чтоб мильтоны не догадались.
— Нет, юноша. Это не имя — это кликуха. Как у собачек: Бублик, Шарик, Кочерга.
— Сам ты бублик! — зло гавкнул я. — И между прочим, кликуха у тебя тоже есть.
— «Графом» меня обзывает несознательный преступный элемент: вроде тебя и твоих подельников матвеевских.
— Я сам по себе.
Мой ответ Евграфа Полюдова почти изумил. Он разглядывал меня, как обожравшийся кот, перед глазами которого мышонок стал вдруг выделывать цирковые номера.
— Брешешь, поди.
— Я тебе обещал с братвой развязаться, если за тот склад в ДОПРу[6] не укатаешь?
— Ну, обещал, — неуверенно ответил Граф. — И чего?
— И того. Не знаю, как в вашем КОПе, а мое слово — железо.
Где-то через минуту Граф задумчиво и удивленно поднял на меня глаза. Он взял четверть бумаги, исписанную с одной стороны, а на другой, чистой, вывел химическим карандашом: «Начальнику…»
У меня бахнуло, и куда-то вниз покатилось сердце. Читать я не умел, но слово «Начальник» было вполне знакомо по табличкам в разных кабинетах. А он пристроился ближе к окну и начал задавать свои мильтонские вопросы.
— Родителей помнишь?
— Помню. Мамка — Ангелина Матвеевна. Мы в поезде потерялись, когда в Питер ехали. Батя — красный командир, на юге рубил белых. Где точно — не знаю.
— Так ты мать в Питере не сыскал, значит. Дом помнишь, где жил?
— Двухэтажка деревянная за Обводным. Был я там. И в других местах, что помню, не нашел.
Я продолжал гнать «тоску приютскую» — вдруг удастся вывернуться и на этот раз. Шанс был. Слово, данное Графу, я сдержал, а то, что свистнул с лотка копченый бок, — жрать что-то надо было. После ухода из банды такой вот мелочевкой и промышлял. Но в комнату уже заглядывал кто-то в военной форме и просительно тянул:
— Евграф Еремеич, пора бы! Товарищ Хлазов дважды звонил.
И потому, что военный этот носил дорогой, не чета милицейским френч, и то что «Граф» вдруг оказался Евграфом Еремеичем, я понял, что «контора», где теперь он служит, куда серьезнее КОПа. И клял себя за то, что выкрикнул здесь случайно запомненную его фамилию. Нашел мазу, блин.
Словно подтверждая опасения, Евграф сказал:
— Ну где ты взялся на мою голову, а?
Отвечать не хотелось, от перспективы попасть в Лавру «поперла цыпа»; чтобы разогнать страх я принялся искаться в рукаве, — очень зловредная обосновалась там вошь.
Полюдов прошел к выходу и, открыв дверь, позвал кого-то. Военному во френче он велел заводить мотор, а подошедшего милиционера попросил сопроводить меня к начальнику и отдать письмо.
— Убедительная просьба вручить товарищу Зыбину! Шкета — под мою ответственность; не надо ему в Лавру — пропадет. А так будет возможность.
И, повернувшись ко мне, сказал:
— Это — в последний раз.
Уходя, он повторил материно имя. Ангелина. Будто пробовал на вкус неизвестный фрукт. Из-за приоткрытой двери фыркнул автомобиль. Потом дежурный отвел меня в комнату реформатория, где вместе с другими босяками я дулся в буру и хлебал казенный суп из крупинок пшена с капустными листьями.
А через несколько дней меня привели в большую холодную комнату. Мильтон в барашковом картузе поправил ремень с кобурой и на мою хохму «перед расстрелом покурить бы» пообещал выдать «папиросину из свинца». Открыв дверь, он кашлянул, а растрепанная женщина, влетевшая в комнату, едва взглянув на меня, закричала мамкиным голосом:
— Андрюшенька, сынок мой!
… — А вам, товарищ Полюдов, все бы меня в прошлое мордой тыкать. Наверное, удовольствие от этого испытываете. А тот факт, что с преступным прошлым я покончил давно и бесповоротно? Зато Ерохин у вас — только крыльев не хватает. Не знаю, каким макаром попал он в «контору», но в сороковом я этого типа мог на нары упечь. Совершенно за дело, между прочим.
Сияя от «счастья», я ушел за шкаф, а эта парочка продолжила спор, утихнувший видимо при моем явлении-прибытии.
— Не понимаю твоего упорства?! — напирал капитан. — Ты считаешь, что карта у тебя в рукаве и партию можно закончить одним ударом?
— Это не игра, Паша. Это жизнь.
— Жизнь тоже игра, только длится дольше.
Евграф подошел к окну и стал обозревать вид на проспект. Очевидно, зрелище ему не понравилось, и он принялся стружить Ганчева. Дескать, силы будут распыляться, а «если бросить всё на этот объект»…
Спор ушел в нехарактерный для начоперода диапазон, пока на очередной выпад Ганчев не сказал, белея лицом:
— Ради бога, не трогай папу.
И установилась электрическая тишина, с едва заметным угасанием накала.
— Извини, Павел. Ты ведь знаешь, как я уважал Максимилиана Францевича.
Ганчев опять махнул рукой.
— Ты недоговариваешь, Евграф. Нет никаких документов и свидетельств, подтверждающих истинность того факта…
— Есть.
Полюдов тяжело умостился на подоконник и, раскуривая трубку, подозвал меня:
— Рассказывай, что на самом деле произошло в доме Штольца осенью двадцать четвертого года.
Язык мой будто примерз к нёбу. Ну это уметь надо так заставать врасплох! Стряхнув оцепенение, я заговорил. Полюдов и Ганчев слушали, не перебивая, только рыжий капитан слушал с интересом, а начоперод с угрюминкой в лице. Когда я закончил рассказ о сектантах и их безумном хороводе, Ганчев поднялся. Он смотрел на Полюдова, почти что открыв рот, а Евграф невозмутимо чиркал спичкой — слушай, мол, дальше.
— А дальше все, — выдохнул я, почувствовав невероятную легкость после неожиданного для самого себя «чистосердечного признания». — В психушке бухнуло что-то. Молния была. Потом девка из хоровода выскочила, вроде в меня вцепилась. Потом — не помню.
Ганчев, казалось, готов был схватить меня за ворот и растрясти.
— Совсем?
— Почти, — меня передернуло ознобом, как всякий раз при воспоминании о тех событиях. — Знаю, что произошла какая-то херь: не ужасная… а только все равно дергает меня, как про это думаю.
— Ты кому-нибудь это рассказывал?!
Я отрицательно помотал головой.
— Но почему?
— Потому что он вор, шпана и хулиган… — Полюдов, наконец, раскурил трубку и, перестав отираться у подоконника, продолжил: — Стоял с дружком на стреме, когда банда склад нэпманский грабила. Свою долю спрятал у Штольца — строение такое было около психбольницы Скворцова-Степанова. Имел, как плату за соучастие, три червонца и колобок анаши, которую они с корешем и долбили тогда в мансарде. Зворыкин, кстати, тоже все видел?
— Не видел, — сказал я хмуро. — Ему луна спать мешала, и он ушел ее выключать.
— Красавцы! — Капитан нервно засмеялся, а Полюдов напомнил ему про какое-то незавершенное дело.
— Угу… — Ганчев подумал с минуту. — Саблина и Ерохина дай в помощь на Летний Сад.
— Так он дохлый еще после госпиталя. И Ероху упечь грозится.
Капитан подмигнул мне.
— Так и я после госпиталя. А Ерохина не упек же!
— А, кстати, почему? — вопросительно уставился на меня Евграф.
— Астру жалко стало: у нее этот деятель вроде как друг.
— Кого?
— Астру. Это невеста моя.
Несмотря на твердый голос, лицо начоперода казалось растерянным. Может быть, при внимательном изучении даже изумленным. Но я, хоть не привык к столь явному выражению эмоций Полюдовым, вежливо отвел взгляд.
Когда я вдоволь насмотрелся на пейзаж в окне, Евграф тихо спросил:
— А куда девалась Ольга Романова?
— Ну, была такая. До Астры, — доложил я. — Наверное, тот, кто меня проверял, упустил этот факт биографии.
— Я сам тебя проверял, — потер лоб Евграф. — В сороковом, в ОСОАВИАХИМовском лагере. Выходит, ты обманул тогда?
— Товарищ начоперод, про Астру никак нельзя было говорить. Я ведь не Васю Васькина в больничку отправил, а целого комсорга. Потом ее б еще тягали.
— Ну ладно, — вздохнул Полюдов, — ты, как боец ОСКОЛа, гарантируешь соответствие этой девушки нашим требованиям?
— Нет, конечно, — ухмыльнувшись, я протянул ему заполненный табель. — Астра моя — ведьма. Кого хотите, можете спросить.
— Было б кого спрашивать, узнали бы. А так — ни родных у тебя, ни близких в городе. Вот и рюхнулся я… — начоперод склонился надо мной и застучал согнутым пальцем в столешницу. — Все данные по твоей колдунье мне на стол. Завтра принесешь фотокарточку и личные вещи. Постарайся найти волосы — может, на гражданской одежке остались. Понял?
— Понял.
— Иди тогда… — после долгой паузы ответил «командор» — Оба идите. А завтра с утра ко мне.
Первой жертвой капитана стал ископаемый служивец Горыныч. Ганчев специально припрятал ему полфляги спирта, чтобы подмаслить служителя.
— Старый пердун доброго слова не скажет без выпивки, — бурчал капитан.
— А на кой нам Горыныч?
— Ха! Если отшлифовать его бредни, можно узнать немало интересного. Весьма немало. Но вот беда: когда он трезв, то молчит, а когда старик начинает болтать — значит, пьян в дымину. И где он только градус находит, ума не приложу. Наверное, тырит с экспонатов.
Когда пришли, Ганчев елейным голоском рассыпался под дверью:
— Петр Павлович, впустите. У меня пропуск с собой.
Дверь взвизгнула, обнажая в темном чреве глаз и шмат всклокоченной швейцарской бороды.
— Че приперся?
Вместо ответа Ганчев сунул деду «пропуск» и после минутного шерудения за дверью оттуда послышалось:
— Пашка, ты, что ли?
— Я.
— А с тобой кто?
— А это Саблин.
Старик долго чесался, а потом хихикнул в узкую щель:
— Ну, проходите…
Горыныч долго противничал, нудел, больше старался говорить о своих подвигах, в бытность розыскным агентом у самого ротмистра Хомутинского, и с каждым глотком речь его становилась все менее понятной. Ганчеву удалось вытянуть кое-какие сведения, но, как я понял, без уверенности в их ценности.
— Это раньше было просто работать со свидетелями, при государе-кровопивце, — пыхтел Горыныч. — Мещанин всю подноготную своего дома зачастую помнил; расспросишь его — уже на хлеб, считай, заработал. А юродивые, нищие, слепцы?! Один Антипий самолично пять чужаков определил. Но сейчас с гражданами разговаривать толку мало, пуглив стал народец.
Выхлебав остатки спирта, Горыныч прогнал нас, путано ссылаясь на Мальцева и дав капитану «ценный» совет быть поосторожней в Летнем саду.
Человечек по фамилии Альбац кусал ногти, глядя по сторонам.
— Уверяю вас, товарищи командиры, это все нервический бред Зой Иванны. Отзвуки несчастий, так сказать. Зимой приходилось и вазелин кушать, и зажигалки тушить.
Этот — в а з е л и н н е к у ш а л. Слишком тугая мордочка пряталась под береткой. А пальтишко с воротничком тысячи на полторы довоенных тянуло. Кроме того, взамен толкового объяснения, владельца шикарного пальто унесло в поэтику будней, и Ганчев вынужден был прервать вдохновенную песнь товарища.
— Давайте вступительную часть опустим и начнем толково рассказывать: что, где и кто это видел.
Вежливо, но настойчиво надвигаясь, капитан оттеснил Альбаца к столу с музейной чернильницей, и, плюхнувшись в кресло, тот заговорил внятно и ясно, хотя и оглядываясь на плакат «Болтовня — преступление перед Родиной».
Ладно, пускай Ганчев долбит этого пончика, у меня своя работа.
Вынутый из ямы грунт лежал рядом с развороченной мусорной кучей, полусожженные остатки которой трепал осенний ветерок. Чуть дальше виднелась еще одна яма. В ней стояла белая фигура, полузакутанная в брезент. Присмотревшись, я понял, что это статуя «Ночь» с соседней аллеи. Мраморная девчонка думала о чем-то своем, сова у ее ног ехидно улыбалась, и дела им до нас никакого не было.
Веточки, опавшая листва, угольки, жареная ботва, обугленные чурбанчики, перемешанные с золой. ОСКОЛовцы послушно передвигали и перекапывали кучи несгоревшего мусора. Зоя Ивановна, поддерживаемая под локоть мелкой старушкой, могла лишь примерно указать место таинственных звуков из-под земли.
— Там, кажется, — простирала белую руку в кусты исскуствоведша. — Или здесь… Ах, не знаю!
Она опять уткнулась в скомканный платочек и забилась в плаче, передавая старушке волну содрогания.
— Ну, здесь копаем или там копаем? — усатый пограничник Гудсков воткнул в грунт лопату. А второй, медленно разогнувшись и похлопывая по ладони своей «малой саперной», заискрился издевательским радушием:
— Кого я вижу! Сам товарищ младший политический руководитель. Правда, бывший руководитель, который сейчас…
— Который теперь твой непосредственный начальник. — Возникший из-за спины Ганчев ухмыльнулся. — Тебе, Ерохин, записать или так запомнишь?
Ерохин стянул с головы щеголеватую фуражку и отвесил низкий поклон:
— Запомню, батюшка свет Павел Максимович. Вот те хрест. Ночью спросишь — отвечу. Надо ж, как повезло мне, — Ероха и глазом не моргнул на мое внезапное повышение. — Для такого заслуженного гражданина яму копать доверили! Они, поди, подвиг какой совершили: «подкидыша» изловили али речугу толкнули на митинге?
— Подкидыша изловить — это тебе не пьяного «на хомут» взять, — назидательно ответил Ганчев.
Ероха помрачнел, с размаху воткнул лопатку в бруствер и, набирая побольше воздуху, принялся драть горло:
— Да что вы мне того «бобра» всю теперь жизнь поминать будете?! Я…
Но тут появился вечный подсказчик, толком не понимающий, что происходит. Даже не один, а два: скучный тип профессорского вида при своем доверенном лице.
— Что здесь происходит? — махнул тростью доцент, а доверенное лицо повернулось в мою сторону. Поскольку ученый возглас ни к кому собственно не был обращен, я промолчал, занятый составлением «периметра наблюдений».
— Эй, вы, может, потрудитесь объяснить?! — Доверенное лицо оглядывало мою стеганку с брезентовым пояском, хэбэ-шаровары и дюжие кирзовые сапоги, большие на размер. В предвидении грядущих земработ, я облачился в этот аховый костюмчик. Хотя… все нормальные мужики сейчас в таких. Кроме этого вихляя. Смотрит, как на ходока из дальних губерний… Противное какое лицо у доцентского провожатого. И смутно знакомое. Ничего, выясним скоро.
— Документы!
Профессор обернул ко мне благородный анфас, разглядывая, что за пугало нарушает его гражданские свободы, а доверенное лицо начало гарцевать.
— В чем дело?! — заверещало оно, протирая очки с фальшивыми диоптриями. — Я Николай Батогин, а это руководитель ка…
— Документы!
Батогин вдруг потер щеку и по этому жесту я узнал паршивца. Нет, не был он вражьим агентом или предателем на оккупированных территориях Он даже не был среди зачинщиков «ученого бунта», когда в залах и аудиториях питерских институтов вопили об «умерщвлении науки». Наверняка и среди погромщиков его не было. Однако семена того, полугодичной давности несчастья имели в нем почву весьма благодатную.
Бесспорно, крупный ученый важнее для государства, чем сантехник или вагоновожатый, что бы там не сочинял Маяковский. Потому и зарплата у доктора наук раз в десять больше, чем у парикмахера. Но уж раз такое дело как война, да еще насмерть, то для меня самый последний подручный помощника с винтовкой в руках важнее здорового лося на гражданке, отыскивающего безударные гласные в языках народов йоруба и ибо.
А этот… хрен в очках, помнится, чуть не головой в колонну бился, стеная о гибнущей культуре — мол, это варварство кормить элиту жмыхом и дрожжевыми супами. Пока не дали команду «фас!», я вдоволь насмотрелся на элиту. Конечно, надо было профессуру держать на плаву — это ведь не брюква или шпинат, за год не вырастишь. Да их и поддерживали, как могли. Интендантско-складской лафы они, понятно, не видели, однако и бараньих кишок с водорослями не жрали. А студенты… На 125 граммов хлеба не проживешь… Но кто мешал тебе, гражданин Батогин, взять в руки винтовку и получать по фронтовой норме? Однако ты предпочел голодать, мерзнуть, выбрасывать дерьмо из форточки и стоять с бабами в хлебной очереди.
— Что вы можете сказать по поводу последних событий? — спросил я, возвращая Батогину студенческий билет.
— Я… я здесь, так сказать…
— Пошел вон отсюда.
И так оно от души получилось, что студент исчез через мгновение, даже академика своего любимого бросил, а тот повертелся юлой и, не найдя «адьютанта», спешно ретировался.
Ганчев шептался с Зоей Ивановной, вздыхающий Альбац сморкался в платок, а Ерохин, вытряхивая землю из сапога, спросил у меня:
— Ты Астру давно видел?
— А тебе что за дело?
— А день рождения у нее скоро. Совершеннолетие. Ты, верно, не знаешь?
— Ух-ты! Подарок никак прикупил? Так не суетись, тебе все равно не обломится.
— Ты, что ли, запретишь? — Ероха покрывался злыми, в пол-лица, красными пятнами. — Так я тебя спрашивать не собираюсь.
— Не во мне дело. Мы в ЗАГС идем с Астрой.
Ероха зажмурился. Замер, как статуя, а потом ответил сурово и холодно:
— Ты найди ее для начала, жених хренов. Третий день Астры нигде нет!
— Уймись, Ерохин. Их батальон на казарменном положении. Астра сейчас на Водопроводном, где дом разбомбленный.
Ероха, почти задохнувшийся при упоминании о ЗАГСе, тяжело хлебал воду из фляги. Переведя дыхание, взял лопату и с ожесточением принялся выкидывать землю из ямы. Именно он и откопал угол деревянного ящика с надписью «Сахарсбыт».
— Что здесь? — спросил Ганчев у Альбаца.
Управхоз посмотрел в ледериновый красный блокнот, потом отважно прыгнул в яму и долго водил носом по истлевшим буквам на деревянной крышке.
— Скульптура мифической красавицы Дианы. Два семьсот на пятьсот на тысячу семьсот пять, согласно перевозочным габаритам.
— А почему на схеме, в этом месте, никаких красавиц не отмечено?
Альбац усиленно рылся в блокнотике, хлопал себя по карманам, раз пять читал надпись на ящике и еще раз двадцать сверял бы ее со своей бухгалтерией, кабы не Зоя Ивановна. Она легонько тронула меня за рукав, попутно прижимая к глазам мокрый батист.
— Борис Аркадьич не может полноценно ответить. Понимаете… настоящую схему расположения закопанных скульптур рисовал Миша Веденяпин, а эта уже так, со слов… Миша, он…
Раздавшийся визг покрыл, наверное, все деревья от Фонтанки до Лебяжьей канавы. Борис Аркадьевич вылетел из ямы, по-собачьи перебирая лапками, и испарился в ближних зарослях, бледный Гудсков рушил коленями ободок земли и все никак не мог вылезти из ямы. Только Ероха, сжимая лопату как топор, оставался на месте.
Ганчев, не мешкая ни секунды, выстрелил.
— Ни хрена себе красавица… — Капитан наконец вытащил дымящийся конденсатор из разрядника. — Такую ночью увидишь и можно бронировать место на кладбище.
На развалившихся досках оскалил зубы неестественно выгнутый труп о длинных волосах. Мертвое тело застыло, будто перед смертью пинали его портовые амбалы, а потом бросили в этот ящик, забив крышку спецовским косым крестом. Я откинул закрывавшую нижнюю часть трупа мешковину. Н-да. До половины груди это был нормальный полусгнивший экземпляр; дальше вниз шло безобразное переплетение тлеющих костей с камнем, желтые ребра выдирались из мертвой каменной плоти. Живот был мраморным, но с неприятным, трупного цвета налетом. И только ноги остались вполне себе скульптурно-архитектурными.
Я положил руку на «трупный» мрамор. Странно, камень был теплый. Более того, почти горячий. От окаменевшего наполовину трупа полыхало тем болезненным жаром, что вливается в тело с пневмонией и лихорадкой. Однако тепло его быстро шло на убыль. Так, ночью, уходит тепло из разогретого солнцем булыжника.
Ганчев следил, как я исследую статую, и, не выдержав, спрыгнул в шурф:
— Ты ему лоб еще пощупай.
Он провел ладонью по камню, непонимающе уставившись на меня.
Я объяснил:
— Тепло есть остаточное…
— Да брось, тут тепла не больше чем в холодильнике! — Ганчев вытер ладонь и посмотрел на стоящих наверху женщин. — Это кого ж вы тут закопали?
Зоя Ивановна, понятно, упала обморок, а старушка-поводырь несмело вытянула шею в сторону шурфа.
— Вот оно кто здесь… — бабка крестилась, будто мистические обереги рисуя от зла, лежавшего в сгнившей труне. — Господи, помоги, Господи, защити. Господи, не оставь на погибель…
Я притрусил ящик рыхлой землей и направился к столетнему дубу, под которым Ганчев уже разделывал управхоза.
— Не я, не при мне, — тряс ручонками Альбац.
— Но ящик тот?
— Он самый.
— Статуя в нем была?
— Так точно.
— Где она?
— Не знаю. Сикорский заведовал перевозкой и размещением. Солдатов прорабствовал над рабочими. А может, Веденяпин в курсе? Он рисовал схему хранения.
— Сикорский где?
— Сикорский в архиве.
— Солдатов?
— Мобилизован на фронт.
— Давай тогда Веденяпина.
Борис Аркадьевич пошевелил мятными губами, отрываясь от капитанского взгляда, и скорбно мигнул:
— Он в дурдоме.
— Где?!
— На Фермском два дробь три. Третья психическая.
Ганчев повернулся ко мне.
— Слышал?
Хм. Интересно. Пятое кино и все про войну.
— Недавно его забрали, — дополнил откровения Альбац. — Прямо с работы. Сначала просто нервничал; все мнилось бедняге, что догоняет его кто-то, трамваев боялся… А уж когда мертвецы начали приходить и в могилу его стаскивать, тогда и забрали в психушку… Из документов многое оказалось утеряно.
— Ладно, пока свободны. Напишите домашний адрес Сикорского и идите к себе. Дождетесь приезда наших сотрудников. О произошедшем — молчок. Понятно?
Управитель прыгающим карандашом вписал адрес в Ганчевский блокнот, на приличной дистанции обошел мраморную девушку-ночь и скрылся за деревьями. А капитан достал карту 2-го городского района и повел карандашом по разградительной линии центра Питера.
— Чепуха какая-то, — завершил он исследование, постучав пальцем по цветному листу. — Лежит себе парняга в самой охраняемой зоне, а кто его туда засунул — загадка.
— А может, это просто гражданин какой-нибудь? Случайный труп?
— Ага. Случайный труп в случайном ящике из музея, случайно забитом крест-накрест. И при этом случайно воет при сжигании мусора[7].
— Ну, тогда надо выяснять подробности.
— Золотые слова! Золотые! Нужно съездить в Удельное, к этому самому Веденяпину. Просто так у нас с ума не сходят. Потом наведайся к Сикорскому.
Я возразил:
— Мне к своим надо.
— Все успеешь: время терпит, но в долгий ящик не откладывай.
— Товарищ капитан!
— Все, товарищ старший лейтенант, выполняйте.
На пути из парка я оглянулся от вдруг наступившей тишины. Ноченька куталась в брезентовый плащ, будто накинутый заботливым ухажером поверх ее покрывала со звездами. Показалось, что мраморные губы чуть тронула улыбка, немного печальная, но все понимающая. Я подмигнул ей и зашагал к чугунной решетке Летнего сада.