КОГДА Отто Мюллер, пробравшись по узкому проходу среди теснившихся пассажиров, сел наконец на свое место у круглого, похожего на иллюминатор окна, он почувствовал, что действительно устал от сборов, от необычных переживаний, оттого, что выпил сегодня больше, чем надо.
Лицо его было кирпично-розового цвета. Казалось, что если он заговорит, то будет говорить одни дерзости. Даже глаза стали тусклыми. В тяжелом тесном кресле было неудобно сидеть. Белый пробковый колониальный шлем, который все время держал под мышкой, обращая всеобщее внимание, он небрежно положил вместе со шляпой на высокую полку над головой. Ему было душно, он не знал, что с собой делать, поэтому обрадовался, когда самолет, как ему полагалось, вышел на старт, как бы набрав духу, взревел всеми своими моторами и двинулся по гладкой дорожке, набирая скорость. Он оторвался от земли, как будто повис в воздухе, но сразу же деревья внизу побежали, как и огни на земле, в сторону — стало понятно, что он в полете. Отто Мюллер на вопрос аккуратной и такой свежей, точно она вышла из ванны, девушки в синем, с сияющими глазами и нарисованной улыбкой, сказал:
— Мне дайте коньяку!
Стюардесса принесла ему маленький стаканчик коньяку, и он пожалел, что она не может присесть напротив. И просить ее об этом не стоит. Он выпил коньяк, засунул стаканчик в широкий карман, который обнаружил на спинке кресла прямо перед собой, откуда торчали рекламные проспекты и угол подноса. Вдруг ему вспомнилось нечто смешное, и он пришел в веселое настроение.
Ну и дурак этот метрдотель, что подошел к ним с таким надменным видом, как индюк, когда он вместе с товарищами занял места за свободным столиком и снял с него какой-то флаг, полосатый, кто его знает! Фриц спросил, куда его девать. «Под стол», — сказал Отто и сунул его к ножке.
И тут подошел этот фрачный идол и сказал таким тоном, точно он проглотил нож: «Вы знаете, что это стол „КЛМ“!»
«Что это такое?» — спросил Отто. Он знал, но ему хотелось позлить этого рутинера. «Это голландская авиакомпания „КЛМ“. Это всем известно! А вы сняли голландский флаг!» — «Ну и что, — сказал, нахально глядя ему в переносицу, Отто: — Видели, братцы, подумаешь, голландский флаг! А мы немцы! И мы у себя дома. Где хотим — там сидим! Все!»
И они так заржали, что метрдотель, постояв в молчании, удалился в раздумье, но Отто видел: удалился чуть улыбаясь, вспоминая что-то, о чем он давно забыл. Вспомнил, каналья!
Неудобно просить еще коньяку. Наверное, эта девушка снова подойдет, потому что ее обязанность ухаживать за пассажирами первого класса. Так и есть. Он пьет, несмотря ни на кого. А что ему смотреть! Он летит в первый раз в жизни на Восток. Вот почему этот белый тропический шлем ему пригодится. Отто достал его в последний момент.
Мюллер закрывает глаза, и с невероятной быстротой, как будто он сидит перед телевизором, перед ним начинают беспорядочно проноситься картины недавних дней. Он видит дядю в старом мундире без погон, с сигарой в зубах, грозно потрясающего в воздухе кулаком, слышит его речь о том, что он, Отто Мюллер, должен отправиться на Восток, в далекую Бирму, куда дядя его устроил на работу. Там его друзья, старые военные специалисты, работают уже давно и они займутся его воспитанием. Нечего сидеть дома. Он — дядя — старый ветеран, вкусивший запах пороха в великой пустыне, он соратник Роммеля, он знает, что теперь другие времена. Надо все начинать сначала. Надо строить империю, строить новый райх по-другому. Смешной дядя, когда он становится похож на попугая, выкрикивая все эти давно известные Отто слова о великой миссии и о том, что надо с немецким терпением и твердостью приниматься за овладение Востоком мирным путем. Надо строить колониальную империю совсем по-другому!
Это уже нравится Отто. Боевые друзья дяди переменили профессию. Они, как он говорит, всюду. Они трудятся на всех материках, кроме Северной Америки. Там есть свои немцы. Но Отто, говорит дядя, должен не забывать, что он — носитель германского идеала, он должен всегда помнить, что немец выше всякого другого европейца. А азиаты созданы именно для того, чтобы он их учил высокой немецкой культуре и технике.
Вот почему Отто летит в неизвестную ему Бирму с чувством первых завоевателей. Он, конечно, читал об этой стране разные книги. Но он специалист по бетону, и там, где дороги и новые сооружения — мосты, плотины, он кое-что может сказать. Тем более, его ждут там большие специалисты. А уж что касается гордости, то за этим в карман мы не полезем.
Он читал недавно книгу, которая ему действительно пришлась по душе. Это книга о том, как плыли первые португальские моряки в Индию. Их вел Васко да Гама. Вот здорово они расправлялись с разными туземцами по дороге! Не стеснялись! И автор пишет, Васко да Гама был так жесток, что его все боялись. Так с ними и нужно. Тогда только и добьешься цели! А что же ему там на Востоке делать с этими цветнокожими? Помочь им, конечно, за их деньги он может, но за хорошие деньги.
У него ощущение, что он летит выполнять великую миссию, и поэтому чувство громадного превосходства над всеми владеет им. Он бросает быстрый взгляд на пассажиров огромного воздушного корабля, невесть где пробирающегося сейчас над облаками.
Вот он видит трех людей средних лет, чем-то неуловимо похожих друг на друга. Они тоже сели в Дюссельдорфе и тоже выпивали в компании в зале перед отлетом, но делают вид очень серьезных людей, не то что он; они даже не смотрят в его сторону, хотя он знает, что они немцы. Он тоже имеет глаза — у них вынуты из портфелей какие-то медицинские журналы, они углубились в них.
Сзади Отто сидят, рассматривая иллюстрированные журналы, муж с женой, потом сидит какой-то восточный тип. Спит, накрывшись газетой, смуглый старик. Дремлет еще несколько человек, откинув спинку своего кресла. Интересно, черт возьми, лететь первый раз в такие неведомые дали. Не надо было пить после коньяка пиво, а потом опять коньяк.
— Мир будет немецким, — это снова вспомнился дядя, у него умение так резко говорить, что невольно запоминаешь. Уж он последние дни старался изо всех сил. — В Европе американцы не могут ничего сделать без нас, а в Азии без нас они тоже никуда не сунутся. Народы Азии любят немцев, потому что боятся. Запомни это, Отто…
Он прислушивается к тихому говору немецких врачей. Они, оказывается, летят в Гонконг[1]. Зачем? Черт их знает! Они тоже старательно жрут все, что им подает стюардесса, и пьют виски, читают медицинские журналы, говорят, наверное, об эпидемиях.
Мюллер откидывается на спинку кресла. Ему, как и всем пассажирам, нет дела, что самолет, пронзая густую синь наступившего вечера, как по невидимому катку скатывается в разбегающиеся разноцветные дорожки женевского аэродрома. Некоторые пассажиры выходят в Женеве. Стоянка небольшая. Отто расхаживал неподалеку от самолета и дышал весенним, еще холодным, даже морозным воздухом. Над аэродромом ходил ветер с просвечивающих в тумане гор.
Когда самолет начал взлет, многие пассажиры уже спали. Было не так поздно, но многие устали за день, иные пассажиры начали полет еще с утра от Стокгольма. И одна за другой гасли лампы в первом классе и зажигались маленькие лампочки, чтобы пассажиры могли читать книги и газеты, не беспокоя соседа, уже желающего погрузиться в сон. Какой-то уют даже охватил длинную кабину, в которой так много разных людей устраивались поудобнее, чтобы скоротать время. Тут не вагон, где можно выйти в коридор и смотреть на пробегающие мимо вечерние пейзажи, видеть огоньки мирных домиков и фары машин, бегущих по дорогам на холмах. Тут не корабль, где можно ходить взад и вперед по палубе и смотреть на вздыбленную пустыню океана, на широкое небо с мерцающими в вышине звездами, названий которых никто не знает, и от этого они становится еще таинственней. И лучше, конечно, не думать о том, что этот длинный корабль висит в безмерном пространстве и под ним где-то замерла темная земля. И если следить хотя бы из окна за его полетом, то смотревший увидел бы с удивлением, что внизу несколько раз повернулась Женева квадратами разноцветных с жемчужными отливами огней. Это самолет делал круги, набирая высоту, и снова и снова падал, как бы проваливаюсь в бездну, чтобы опять дать новый скачок вверх, и наконец он одолел разорванные зубцы и снежные барьеры Альп и начал погружаться в бархатную тьму Ломбардской равнины.
И стало тихо в самолете, потому что почти все пассажиры, выпив и закусив, отведав всех бутылок воздушного погреба, начали дремать, так как предстоял длинный ночной перелет, и лучше не думать о нем, а жить как на земле. Пришла ночь — спать!
Отто оглядывался на самый дальний отсек, где в единственном месте не затихал веселый разговор и слышался даже звон стаканов.
Там помещались севшие в Женеве два американца и американка. Они, по-видимому, вовсе не хотели спать и вдоволь не наговорились на земле и не выпили еще всего того, что хотелось им выпить. Их разговор, отдельные возгласы проносились по всему первому классу, и девушка в синей форменной одежде бросала туда, в хвост самолета, грустные взгляды, но подойти к ним она не могла, потому что это были заокеанские пассажиры, которые, кто их знает, привыкли у себя дома к иным порядкам, чем в Европе, и делать им замечания неудобно.
До Отто тоже доносились эти возгласы и звон, но он решил не начинать такой длинный путь со скандала в воздухе. Наоборот, когда ему стало ясно, кто нарушает тишину самолета, он даже усмехнулся: «Когда-нибудь и мы будем так галдеть, и никто не посмеет сделать замечание. Были же такие времена! Спросите у дяди — он порасскажет кое-что о кабачках Рима или отелях Сицилии… Где этот Рим сейчас, далеко ли?.. А впрочем, черт с ним!»
Если бы он посмотрел в окно, то увидел, как самолет прошел огни Рима и они долго светились за крылом.
В римском аэропорту было холодно, пустынно и сыро. Вместе с толпой пассажиров Отто Мюллер вошел в пустой ночной аэровокзал.
При виде внезапно появившихся путешественников ожили неподвижные, как манекены, пожилые итальянки, дремавшие за прилавком. Быстрыми жестами снимали они с полок различные игрушки, заводили их, и перед усталыми, сонными иностранцами начинали танцевать маленькие дамы и кавалеры на крошечной гондоле, порхая под серебристый звон мелодии, звучащей рядом в домике типа шале, откуда раскланивались горцы в шляпах с петушиным пером. Отовсюду слышались тонкие звуки и легкий скрип кружащихся в танце кукол. Тут же на прилавке появились бумажники из коричневой кожи с видами Рима и Неаполя, кольца с геммами[2], длинные ожерелья из красновато-мутного коралла, много всякой блестящей, радужной мишуры, которую лениво рассматривали прилетевшие, приценялись, торговались, смеялись, шутили с продавщицами. В руках мелькали часы, чашки с античными сюжетами, пейзажами Священного Города, сумочки, брелоки, альбомы открыток. Пассажиры охотно рассматривали все это дешевое и дорогое, что предлагалось их вниманию, говорили между собой, подолгу стояли у прилавка и чаще всего не покупали.
Отто Мюллер невольно следил за своими земляками, врачами, едущими в Гонконг. Он видел, как к одному из них — высокому, широкоплечему — подошла бледная немка, они сразу заговорили, она взяла его под руку и увела на крайнюю скамейку. Там они сели рядом, она прижалась к нему, и они начали шептаться так быстро, что было странно видеть их в этом полночном, веющем скукой, тоской и сыростью аэровокзале. Их можно было рисовать, как символ неизбежных прощаний. Отто Мюллер невольно, проходя взад и вперед между колонн большого вокзального зала, следил за ними. Немка быстро вынула из сумочки какую-то цепочку. На ней висело что-то вроде медальона. Она передала эту вещь высокому доктору, и у него на лице появилось выражение растерянности, удивления и грусти. Но он взял медальон, и они опять начали шептаться.
Когда веселый, как бес, и неизвестно чему радующийся итальянец в ловко подогнанной форме объявил, что можно идти к самолету, у выхода на поле появилась такая красивая, свежая, молодая итальянка, отбиравшая транзитные карточки, что все оживились и старались как можно медленнее пройти этот контроль, сразу разогнавший ночную скуку и полусонную суету вокзала. Высокий врач почти нес на плече свою немку. Она уже плакала не стесняясь и утирала слезы большим платком.
Мюллер, стоя над прилавком, испытал странное чувство. Ему хотелось сломать заводную игрушку-куклу, изображавшую тонкую балерину с веером, которая танцевала на черепаховой гондоле, украшенной перламутровыми разводами. Почему не понравилась ему эта балерина, он бы не мог сказать, но он возненавидел и ее веер и музыку, сопровождавшую ее механические повороты. Он уже протянул руку, чтобы взять ее, но тут раздался голос развеселого итальянца, приглашавшего в самолет; продавщица привычным движением сняла куклу с прилавка, и она дотанцовывала свой танец на полке между бронзовой Дианой с колчаном за плечом и калабрийским пастухом с волынкой.
Но едва шумная процессия, растянувшаяся от лестницы с бравыми скучающими не то полицейскими, не то таможенниками до автоцистерны, остановившейся перед черным в сумраке крылом самолета, хотела приблизиться к высокому трапу, как кто-то невидимый задержал ее и остановил на полпути.
Тут же выяснилось, что по какой-то причине самолет может подняться только через пятнадцать минут, и всех попросили обратно в аэровокзал. Та же стройная, нимало не смущавшаяся пристальных взглядов красавица контролерша снова всем раздавала контрольные карточки. Опять предстали перед глазами пассажиров прилавки с игрушками и вещами, но на этот раз продавщицы не обратили внимания на вошедших. Только продавщица открыток прервала беседу с полицейским и вся обратилась в слух, потому что к ней снова обращался немолодой чилиец, говоривший на смеси испанского и итальянского языков, но уже успевший приобрести у нее двадцать открыток с видами Италии. И теперь она, пользуясь своим быстролетным успехом, спешно подбирала ему третий десяток открыток, отрывисто отвечая на его не совсем понятные любезности.
Прямо на Отто набежала та бледная немка, что встречала доктора. Она обозналась, отшатнулась от Отто, но он видел весь переход чувств на ее бледном лице: переход от отчаяния и слез к буйной радости. Женщина снова тащила врача в самый дальний угол и, сияющая, шептала что-то такое, что должен был слышать только он один; как будто бы за эти десять минут произошло нечто необычайно важное для них обоих. Он слушал серьезно, не останавливая потока ее беспорядочно быстрых слов.
Отто Мюллер испытывал в эти минуты, шагая по аэровокзалу, только чувство презрения. С высоты своего германского духа он презирал этих итальянцев, которые не умеют вовремя отправить самолет, продают какую-то старую дрянь, да еще ночью, когда обмануть сонных людей ничего не стоит, всучив этот танцующий и прочий хлам, презирал врача, который на глазах у иностранцев устраивает непристойный, расслабляющий сентиментальных дураков спектакль, изображая любовную драму, презирал женщину, притащившуюся к самолету с ребенком, презирал толстых, типичных колонизаторов, которые намеревались лететь с ним на одном самолете, презирал этот сырой, ночной воздух… Вон еще один толстяк, но это японец, богач, наверное; вот еще японская пара — молодые супруги с мальчиком и девочкой.
Самолет взлетел с опозданием на полчаса. Отто Мюллер выпил еще два стаканчика коньяку, чашку кофе и вдруг неожиданно для самого себя стал смотреть через круглое окно на мигающий где-то в пустыне неба огонек. Но это был фонарик на конце крыла, и, смотря на его то потухающий в тумане, то снова зажигающийся огонек, Отто, как бы загипнотизированный им, вдруг крепко и почти сразу уснул.
Самолет же продолжал держать свой путь через море, которое в невидимом провале ощущалось только искрами маяков, вспыхивавших в какой-то несусветной дальности, да тяжелым белым перегибом пены, сразу же исчезавшим за тонкими облачками, которые прорезал воздушный корабль.
В самолете все спали и тогда, когда потянуло с берега ветром утренней пустыни и начали проплывать внизу желтые, бледные куски пустынных песков и зеленые полосы посевов и полей. Метелки пальм над каналами уже говорили, что самолет идет над Египтом.
Стало совсем светло. Каирский аэродром встретил неожиданной прохладой, и снова толпа пассажиров потянулась в аэровокзал, где должен был быть сервирован очередной завтрак. Отто Мюллер стоял на африканской земле, на которой когда-то, судя по рассказам дяди, последний испытал столько удивительных боевых приключений. Он водил Отто даже смотреть фильм «Лис пустыни», где так расхвален его старый начальник — Роммель, человек таинственной судьбы, знавший, как надо воевать в пустыне.
Отто оглянулся в ту сторону, где остался его старый город Дюссельдорф. Он ощущал снова себя конкистадором, набирающим сил для прыжка дальше. Он смотрел несколько недоумевающе на борт самолета, на котором был изображен громадный, какой-то нахально жизнерадостный кенгуру.
— Это самолет из Австралии, — увидя его удивление, сказал один из врачей, летящих на Дальний Восток. В ресторане сидели и пассажиры австралийского самолета. Это были высокие, как эвкалипты, и не похожие ни на кого австралийцы. Их одетые без всяких претензий женщины, в простых блузах, держали на коленях маленьких детей, и те, укачанные долгим перелетом, спали вниз головой. Но родители не обращали на них никакого внимания.
Между столами ходили длинные, как столбы, официанты, похожие, как подумал Отто Мюллер, на безработных евнухов, в нечистых хламидах, подпоясанные широкими красными поясами. Они разносили кофе, воду, яичницу и поджаренные кусочки хлеба.
Отто наскоро поел, выпил свою чашку кофе и вышел на лестницу, ведущую к аэродромному полю. Тут же стояла с газетой девушка в синем, тонкая, стройная, подтянутая дочь Скандинавии, такая радостная, с розовыми фарфоровыми щеками, с чистыми, ясными глазами и тонкими, чуть тронутыми помадой губами. Она сразу посмотрела на Отто так, словно ожидала, что он обязательно ее о чем-то спросит. И тот спросил строго, точно он был командир, а она его подчиненная, телефонистка или секретарша:
— Сколько мы будем еще лететь?
— Вы летите до Карачи? — спросила она.
— Нет, до Рангуна!
— Хорошо ли вы отдохнули, — чудесно улыбнувшись, сказала она, — ведь нам предстоит длинный путь: десять часов перелета без посадки до Карачи и потом беспосадочный полет через всю Индию. Наш самолет в Индии не садится нигде…
Она ему определенно начинала нравиться, и он позвал ее, когда почти сразу после взлета начались каменистые груды пустыни.
— До сих пор не понимаю, как Моисей водил здесь своих евреев.
— Да, — сказала она, боясь сказать что-нибудь не так. — Это ужасно. Даже сверху смотреть страшно. Ад, посоленный и посыпанный перцем.
— И все-таки он их вывел в люди, — сказал Отто и засмеялся своим, как он говорил, спортивным смехом.
Девушка сделала вид, что ее зовут в конец самолета, где сидели американцы, вдоволь накричавшиеся с вечера. Теперь они дремали, закрыв колени одеялами.
Отто смотрел на дикие пространства Синайского полуострова. Как обглоданные скелеты, торчали изъеденные временем скалы, пространство было все исчерчено руслами мертвых рек и речек. Еще раньше прошла оранжево-синяя вода Красного моря, потом маслянисто-зеленая с желтыми разводами вода Акабского залива, и пошли бесконечные пески с мертвыми отливами самых безотрадных красок.
Позади остался Египет. Там живут некоторые боевые друзья дяди. Они стали даже мусульманами. Один зовется теперь, кажется, Сулейманом Али, другой каким-то Омаром Мухамедом. Говорят, Бирма — страна буддистов. Какая разница — Будда, Магомет! Все это сказки, как говорит дядя. Германские боги — это вещь. Старый Вотан[3] способен на акции в новые времена, а эти существуют для туристов и простого люда. Тем и другим надо немного. Но с этим, говорит дядя, на Востоке не надо шутить. Значит, и немцы — магометане всерьез! Наполеон, говорят, тоже в Египте принял веру Магомета и отстрелил нос сфинксу, чтобы оставить память в истории.
В эту минуту, оторвавшись от лицезрения пустынных скал и безнадежно однообразных песков, он увидел, что девочка японка встала на своем кресле и, повернувшись лицом к сидящим, смотрела на пассажиров, как бы выбирая себе жертву. Она была хороша той непосредственной прелестью детства, которая здесь была усилена ее национальным костюмом. Если бы рядом с ней встала ее мать, маленькая изящная японская дама, то все бы увидели, что они повторяют друг друга во всех чертах. Девочка, совершенно куколка с наманикюренными ноготками, с накрашенными губами, с сережками в ушах, походила на маму, как миниатюрная копия. Девочка выбрала того немецкого доктора, который простился в Риме со своей бледной дамой.
Маленькая японочка еще на аэродроме нечаянно ушибла ногу, и он поспешил к ней на помощь. Теперь, отоспавшись и наведя полный блеск на свое сияющее лицо, пышущее естественным и искусственным румянцем, она начала игру с того, что, спрятавшись за подушку, внезапно появилась из-за нее, сжимая в маленькой ручке похожую на тощего дракона резиновую красную собачонку. Собачонка была удивительно неприятна: вся в черных пятнах, она пищала отвратительно и раздражающе. Намахавшись этим мрачным резиновым созданием, она начала бросать в немца-врача эту собачонку и снова прятаться. Потом она ловила с обворожительной улыбкой обратно собачонку, и спустя несколько минут собачонка снова летела в читавшего журнал немца. Эту игру видели многие пассажиры и при виде такого японского ангелочка снисходительно улыбались.
Так как в самолете все равно не было никакого развлечения, то эта примитивная забава маленькой японочки невольно развлекала и веселила. Но девочка как-то неожиданно просто зверела в пылу игры.
Она стала похожа на чертенка с нарисованными бровями, когда пустила собачонку с такой силой, что ее партнер получил осязательный удар по носу. Радость девочки была неподдельной, и, всхлипывая от восторга, она пряталась за подушку и спустя некоторое время снова бросала свою собачку, стараясь ударить побольнее. Девочка не уставала часами лупить своей собачкой немцев-врачей, одного за другим. Порой ее круглое румяное личико, излучавшее восторг, как бы лукаво спрашивало: «Как вам нравятся мои шуточки?»
Отец занимался сыном, мать не обращала внимания на дочку. Немцы начали принимать свои меры. Они погрузились в книги и в журналы и на каждую новую атаку отвечали молчанием, просто перебрасывая собачонку японочке. Тогда она, сделав умильные глазки, встав во весь свой семилетний рост, даже приподнявшись на цыпочки, сказала врачу, которого первого стукнула собачонкой по носу:
— Мне очень нравятся Соединенные Штаты Америки! А вам нравятся Соединенные Штаты?
Врач от неожиданности поднял на нее глаза, удивленно посмотрел и, подмигнув своим коллегам, пробормотал что-то неясное сквозь зубы. Тогда маленький чертенок в юбке снова воскликнул:
— А как вы относитесь к Советскому Союзу? Он вам нравится?
Ответа не последовало и на этот раз. Немец уткнулся в книжку и сделал вид, что не слышал вопроса. Тогда она, видя, что не будет ни от кого ответа, сказала громко: «Вы все дураки!» — и, засмеявшись серебристым смехом, спряталась за подушку. Все теперь сделали вид, что заняты своими делами и ничего не слышали.
А между тем самолет плыл в бледно-голубом небе и под ним проплывали одна пустыня за другой, одна другой нелепей и страшней. Даже с такой большой высоты, на которой шел самолет, было видно, что там, внизу, все задохлось от жара, все умерло, перегорело, все мертво. И так неожиданно было появление зеленого пятна — оазиса или селения, прилепившегося на дне каменистого черного ущелья. Прошли плоские, как блины, острова Бахрейнского архипелага. Туда ссылает шахское правительство политических осужденных. Там можно сгореть на солнце заживо. Кое-где торчали у берега нефтяные вышки. Море было так же пустынно, как и эта обгорелая земля.
Отто смотрел вниз и думал: «Как будто прошли многие дни, как он летит, и если бы самолет снизился бы на берег какого-нибудь Оманского или Маскатского султаната, то пассажиры нашли бы там те же порядки, что были и при Васко да Гаме, то же средневековье с верблюдами и рабами, гаремами и визирями, только рядом с этим были бы автомобили, телефоны, радио и… танки для усмирения непокорных».
День шел к концу. В самолете ели, как в ресторане, не задумываясь над тем, что чашка бульона, кусок курицы, вино и фрукты поглощаются над Индийским океаном, который казался для европейцев чудом, неизвестным сказочным путем только четыреста лет тому назад.
Самолет шел над узкой прибрежной полосой. День кончался. По сизой дымке, стелющейся по земле, можно было предположить, какая жара ждет путников в Пакистане. И действительно, только открылась дверь самолета в Карачи, как волна душного, пропитанного смесью толченого перца, смолы и бензина, влажного, тяжелого воздуха обрушилась, как девятый вал, на прибывших.
Вот теперь Отто почувствовал, как далеко он улетел от берегов Рейна, как чуждо над ним сверкают созвездия, как непонятно, чем дышат тут люди в этой раскаленной полутьме, освещаемой огнями нового аэровокзала, по коридорам которого сейчас ведут пассажиров, и они идут, точно участвуют в какой-то особой процессии, обходящей все здание, пока их не приводят к чиновникам, производящим разные просмотры и оформляющим документы.
Наконец короткая остановка окончена, пассажиры снова привязывают себя поясами к креслам, следят за горящей табличкой, запрещающей курить и отвязываться. Самолет подпрыгивая бежит по аэродромной дорожке, по коридору зеленых, красных, желтых и белых огней, отрывается мягко от темной земли и входит в ярко освещенное луной небо. Без посадки через всю Индию и Бенгальский залив.
Нет, пассажиры мало думают о ночных эффектах. Погруженные в свои мысли, в свои земные дела и воспоминания, они снова готовятся заснуть за облаками. И они один за другим гасят свои маленькие лампочки, не последним гасит свою и воинственный молодой немец Отто Мюллер, предпочитающий сон всяким мечтаниям и размышлениям.
А пока все население воздушного ковчега погружается в темноту, потому что в самолете гаснут все огни, и только голубые слабые фонарики горят у мест, где дремлют стюардессы, под самолетом внизу, как далекие светляки, блестят огни индийских городков и селений.
Через несколько часов самолет летит над спящей пустыней Кач, над горами Виндхья и Сатпура, через Нагпур, и если бы был хоть один пассажир, смотрящий в эту летящую бездну, он не мог бы оторваться от ее непрерывно сменявшегося чародейства. То самолет плыл в бархатной черноте, которую разрезал, как корабль, почти ощутимо, то несся, как на парусах, по голубому, зыбкому, светящемуся пространству, то шел точно под водой, озаряемой сильным зеленым светом, в котором меркли все другие оттенки, то впереди стояла на синем, струившемся, как водопад, блеске луна, медовая, ароматная, душная, властительная, как бы притягивавшая к себе летящий безмолвный воздушный корабль.
Звезды танцевали какой-то сумасшедший танец, то скрываясь парами в этой голубой зыбкости, то роились как золотые пчелы, то рассыпались на куски, и острые срезы этих кусков светились уже откуда-то из глубины. А на земле тоже творились чудеса. Вдруг ясно видимая сверкала белая полоса реки, черные леса закрывали все пространство земли, и потом долго шла темнота, прерывавшаяся какими-то вспышками, какими-то огнями, которые то взрывались, как фейерверк, ракетами, то принимали самые разные формы и даже формы огненных подков, и тогда казалось, что мчится не самолет, а конь, который время от времени прикасается к земле и, ударив ее, снова летит в пространство, и следы красных подков этого скакуна остаются в виде огненных отпечатков в темноте лесов.
То начинали блестеть непонятные огни: мигающие, пропадающие, снова ведущие перекличку. То ли сигналы аэромаяков, то ли это какие-то великие реки отсвечивали изгибами своих волн. Эта игра длилась часами. Потом земля стала сливаться с чем-то расплывчатым, зеленым, живым, обрамленным белыми, серебряными, огненно-белыми, вспыхивающими, изогнутыми линиями. Это кончалась индийская земля. Внизу начинался Бенгальский залив.
Теперь как будто одно небо сменили на другое. Звезды были внизу, и они же стояли над самолетом. Луна была высоко, и она же плавала в зеленом просторе залива, как будто ныряя в его глубины и снова подымаясь в свое небесное царство.
Под крыльями самолета начали стелиться какие-то пестрые ковры, переливающиеся всеми цветами, потом что-то другое совсем иной окраски властно вошло в эти переливы, поползли высокие тени и тоже стали тонуть в тумане, и только белые полосы рек, вдруг вырываясь, стали жить самостоятельно.
Наконец появилось в сумраке и постепенно образовалось в утреннем тумане то, что называется Рангуном.
Когда самолет пробежал по взлетному полю большого аэродрома Мингаладон, встал, как бы отдуваясь от долгого перелета, перестали вращаться его винты, всего несколько пассажиров заявили, что они выходят в Рангуне.
Поэтому, когда, втянув зябнущие от утреннего холодка плечи, пассажиры пошли к аэровокзалу, они разделились на две неравные группы. В одной, большой, транзитной, которую уводили в другую сторону, остались те, кому еще нужно было преодолевать нелегкий путь в Сингапур, Манилу, Сянган (Гонконг), Токио. Прямо же шагали всего четыре человека, и среди них высокий, невыспавшийся и хмурый Отто Мюллер. Рядом шли два человека неизвестной страны, молчаливые, сосредоточенные люди, и тот чилиец, который флиртовал ночью с продавщицей открыток в Риме.
Навстречу им в прохладном голубом воздухе вдруг заиграли флейты и забили барабаны, взвизгнули какие-то невиданные инструменты. Но это встречали не их, а кого-то, кто должен прибыть вот-вот. Отто же Мюллера встретил очень спокойный, в строгом легком костюме из дорогой китайской материи молодой человек, в очках, загорелый и очень словоохотливей. Он тут же объяснил, что он из представительства ФРГ и по просьбе уважаемого господина Ганса фон Шренке, друга дяди Отто Мюллера, готов все сделать для того, чтобы доставить прибывшего в то место, где находится со своим заместителем фон Шренке, а сейчас, благо у него свободный день, он познакомит Отто с городом и вообще введет его в интересы местной жизни.
С этого момента для Отто Мюллера начался бесконечный, утомительный до умопомрачения жаркий день, полный такой калейдоскопичности, что от нее подчас темнело в глазах. Вот когда большой белый колониальный тропический шлем можно было надеть на голову, а не таскать под мышкой. Покрытый сеткой холодного дождя, Дюссельдорф исчез за каким-то сиренево-влажным горизонтом, а здесь был тот Восток, на который он взирал с таким же чувством самодовольства, какое испытывал Васко да Гама, глядя с палубы своего корабля на раскинувшийся перед ним Каликут[4], первый увиденный им город сказочной Индии.
Но дальше было хуже, потому что после долгого и утомительного сидения в тяжелом кресле роскошного самолета было страшно трудно, сняв башмаки, идти в какую-то непонятную высь по бесконечной каменной лестнице огромного храма, который, как сказал всезнающий проводник, надо обязательно посетить.
И Отто Мюллер шел покорно по широкой, высокой лестнице с выщербленными ступенями, скрытой в огромном коридоре. Непривычный ходить босиком, он чувствовал всю неровность этой то скользкой, то шероховатой лестницы, по которой скользили несчетные тысячи ног. По бокам этой лестницы торговали всем чем угодно. Тут бросались в глаза модели Шведагона и других пагод всякой величины, тут стояли будды самых разных молитвенных поз, тут торговали платками, зонтиками, благовониями, и жар этих сладко опьяняющих свечей стоял в воздухе, ошеломляя нового человека. Здесь же кричали продавцы фруктов, мыла, вод розовых, зеленых и фиолетово-странных, съедобных продуктов, торговали различными тканями, куклами, скатертями, платками с узорами; чем только не торговали на этой удивительной лестнице, где Отто брезгливо шел, толкаемый самого разного рода полуголыми паломниками, от них пахло разгоряченным и острым потом.
А неумолимый проводник все вел его, рассказывая то о том, что представляет большой барельеф, то картинка, которую продавал почти черно-фиолетовый человек в женской юбке и с длинными тоже фиолетовыми ногтями.
Казалось, в этом хаосе красок, криков, молитвенных провозглашений, зазываний, вздохов старух, смеха молодых никто не властен навести порядок. Но это было не так. Как в обширном море жизни, говорит древняя мудрость, есть маяк, к которому стремятся корабли, так и здесь над всем этим гомоном и пестротой царил один бесстрастный, без конца повторенный лик. Он смотрел со стены, с древних фресок, он высился над толпой, смотря на нее с такой высоты, которая навсегда разделяла эту суету мира от его удивительного, непонятного стоящего над всем спокойствия. Это был образ Будды, который здесь всюду сопровождал пришедшего. Казалось, нарочно создана эта лестница жизни, по которой подымаются все выше: выше лавок и криков, выше человеческой сумятицы, туда, на верхние площадки, где небо и простор и снова Будда, перед которым можно только преклониться и пробормотать ему свою просьбу, положив к его ногам цветы, купленные там, на замызганной миллионами ног лестнице.
Они поднялись туда, где вонзаются в небо острые шпили пагод. Отсюда открывался вид на весь Рангун. Большая красивая площадка была вся занята бесчисленными пагодами, колокольчики которых звенели на разные голоса, точно приветствовали пришедших. Эти маленькие пагоды окружали самую главную, чей золотой гигантский колокольчик с золотым узко граненым шпилем вздымался над городом и был виден издалека.
Тут было поистине царство буддизма. Будды стояли вокруг, возвышаясь над маленькими, ничтожными людьми, они сидели, погруженные в созерцание, в философский полусон. Их было так много, что глаза разбегались по сторонам. Живые философы с худыми темно-коричневыми скулами проповедовали тут тихими заунывными голосами. Перед ними сидели ученики, опустив голову, точно внимательно рассматривали, из какого камня сделана площадка. Вокруг бродили пилигримы со свертками в руках или перекинув мешки через плечо. Собаки с боками, из которых торчали ребра, тыкались то туда, то сюда. Кто-нибудь, возмущенный их пребыванием в таком священном месте, давал им хороший пинок, и они с визгом устремлялись прочь.
Множество детей и старушек со свечками в руках сидели перед китайскими буддами, подарком из братской страны буддизма. Отто Мюллер, голова которого тихо кружилась от всего этого многообразия красок, запахов, звуков, видел, как полулежат перед буддами на циновках женщины с цветами в руках и шепчут идолам что-то очень затаенное, самое сокровенное, чего никто не должен слышать. У них были такие отсутствующие лица, что можно было смотреть на них в упор и они бы не заметили этих взглядов. Всюду бродили монахи в желтых и огнисто-оранжевых одеяниях с синими алюминиевыми горшками в руках. Монахи едят один раз в день до полудня, дальше наступает время размышлений и молитв.
Потом, после посещения самого знаменитого храма, пошли храмы поменьше, но будды всюду были те же, только отличались размерами и позами. Одни из них полулежали, громадные, как полагается небожителям, лица иных были так отполированы, что луч солнца, падавший на них, превращал их в сплошное сияние, и распростершийся перед ними богомолец не мог взглянуть в лицо Будды, потому что встречал расплывчатое, ослепляющее сияние вместо взгляда статуи. Женщины лежали перед буддами, куря гигантские сигары неимоверной толщины. Черный и синий дым обволакивал лики богов, не это ничего не значило. Над плечами идолов стояли горшки с цветами, и над ними порхали птички пестрых, веселых раскрасок. И, наконец, уже над домами, над всей улицей возник такой высоты Будда, что даже стало неприятно, точно видишь привидение. Отто понял, что надо переключиться на что-то иное. Этот Будда, выложенный из старого бурого кирпича, полулежал, положив руку на вход в монастырь, расположенный под тем искусственным холмом, который изображал тело лежащего.
Люди на улице казались ничтожествами, муравьями, тащившими в разные стороны какие-то былинки в жалкие свои обиталища. У Будды были широкие властные губы, широкие брови. На его лице ни одной морщинки. Глаза, четко нарисованные, смотрели со снисходительной грустью куда-то вдаль.
Отто Мюллер взмолился молодому человеку из представительства, и они, пересаживаясь из машины в коляски педикапов, нырнули в другой поток жизни. Они бродили по набережной, где грузили пароходы, уходившие вверх по реке, и грузчики, как в глубокой древности, взваливали на плечи тяжеленные кули и шли по доскам, которые шатались под их тяжестью. Тут все говорило Отто Мюллеру о том, что мир слуг и господ еще существует, что его германский дух рад видеть эти странные наряды мужчин, похожие на женские, и этих торговцев всякой, как он сказал бы, колониальной всячиной, потому что здесь и нужны такие специалисты, как он и ему подобные, что здесь можно делать дела.
Он увидел длинный белый обелиск и спросил, что это такое. Немец удивился словам спутника про белый обелиск: это памятник Независимости.
— Независимости? — спросил Отто. — Что это значит?
— Это значит, отвечал обязательный молодой человек, — здесь считают, что Бирма вступает на путь нового развития. У них есть даже план, рассчитанный на превращение страны в Пидоту, это означает — страна благоденствия… Бы это почувствуете, когда начнете работу на месте…
— Чего же они хотят? — спросил Отто.
— Они хотят многого, но у них есть затруднения и политические и экономические…
— Мы им поможем! — сказал Отто и засмеялся своим горластым спортивным смехом.
Они побывали везде: и на озере Инья, струившем свои воды среди зеленых рощ, и на берегу реки, где живет простонародье, где хижины жались друг к другу и нищета смотрела из всех бамбуковых щелей, где харчевни располагались прямо на улице и люди сидели на земле перед котлами, в которых готовились обычные блюда бедноты — рис с острым соусом, приготовленным из креветок, рыбы, овощей и перца. Отто почувствовал голод, и они поехали в отель.
Они сидели в прохладных залах Странд-отеля, и безмолвные слуги подавали им джин, в который они добавляли по каплям сосновый экстракт в порядке профилактики, ели почти сырое мясо, густо посыпая его солью, какую-то неизвестную Отто сладкую рыбу, фрукты и пили ледяной ананасный сок.
Потом они отправились по магазинам, и тут опять все запестрело и зашумело перед глазами Отто. В магазинах на Фрэзер-стрит, или Дальгузи-стрит, или в крытых рядах Скотт Маркет можно было приобрести все, что нужно европейцу, чтобы одеться, приобрести необходимые вещи для дома и даже купить сувениры или подарки для друзей и знакомых.
Чтобы отдохнуть от лавочной толчеи, они даже заглянули в Зоологический сад, но были там недолго. Звери не интересовали Отто. Они пробежали по аллеям сада просто для того, чтобы размять ноги после поездки. У одной из клеток дети дразнили жирафа, и он напрасно тянулся своей маленькой головой за бананом, которым они махали перед ним. Маленькие речные выдры вставали на задние ноги, как бы высматривая добычу, прикладывали лапки к глазам, протягивали их к зрителям, присвистывали, просили бросить им мелкой рыбешки, которой торгует сторож. Когда зверькам бросали рыбешек, они очаровательно играли ими и ныряли.
У клетки со львом Отто остановился. Лев лежал, плоский, как доска, раздавленный неистовой жарой. Он спал крепчайшим сном. Его хвост с шишкой на конце, покрытой редкими жесткими черными волосами, был распластан, как мертвый.
Перед клеткой толпились зеваки и громко смеялись над спящим львом. Он был худой и старый. Проворные ласточки хлопотали вокруг его хвоста. Они по очереди примерялись к волосам на хвосте, потом пробовали вытаскивать их, если волос не поддавался, принимались за другой. Вытащив волос, они взмывали куда-то за деревья, где птицы вили гнездо. Это было, по-видимому, их постоянное занятие, потому что хвост у льва значительно поредел. Много волос выдрали у него ласточки. Отто сказал, смеясь:
— Это совсем как британский лев. Он спит усталым сном, а его колонии делят другие…
Стоявшие вокруг засмеялись: острота дошла до них. Из Зоологического сада они поехали в отель, куда молодой человек завез Отто Мюллера, взяв с него слово, что он, отдохнув до вечера, будет у него в гостях, а рано утром его на самолете доставят туда, где изволит работать советником-специалистом его шеф господин фон Шренке со своим помощником. Это на другом конце страны, но перелет займет всего несколько часов. Приятного отдыха!
Отто разделся, включил электрический охладитель и заснул сном много поработавшего человека. Проснулся он, когда уже на улице зажглись огни, принял душ и начал переодеваться к вечеру, чтобы быть во всем европейцем, даже в этой беспорядочно удивительной стране, где слишком жарко, слишком много разных богов и где мужчины носят юбки. Но вспомнив, что в Шотландии у горцев тоже приняты короткие юбки и даже их волынки напоминают музыку, слышанную утром на аэродроме, он пришел в хорошее настроение и начал насвистывать что-то из последнего дюссельдорфского ревю. Тут пришел утренний знакомец, и они отправились к нему домой, на другой конец города.
В гостях у молодого человека сидели, кроме Отто Мюллера, еще двое: похожий скорей на грека, чем на баварца, ученый-этнограф, изучавший неизвестную Отто народность — племя нагов, обитавшее в долине реки Чиндвин и в индийском Ассаме, и пышная блондинка Клара, дочь заезжего немецкого пастора-миссионера, изучавшая бирманскую музыку и бирманский язык. Все собравшиеся сидели на террасе и пили виски с содовой водой, как это принято в тропических краях, — от виски не потеют; пили чешское пиво, ели рис с какими-то едкими, огненными приправами, с соусом, который представлял хозяин как соус первого сорта, его подают даже в дни приемов в правительственном дворце. Назывался этот соус так сложно, что все старались его выговорить правильно, и только Клара произнесла его, как настоящая женщина Рангуна: таджантхамин.
Отто спрашивали о делах дома — в Западной Германии, о том, что он будет делать в Бирме, как ему понравился Рангун. Он отвечал с обстоятельностью на все вопросы, только на вопрос, как ему понравился Рангун, сказал:
— Мне кажется, что я спал в слишком жарко натопленной комнате и мне приснился сон, в котором двоились боги и люди.
Клара засмеялась, и ее крупное, белое, незагоревшее лицо сразу ожило.
— Здесь Азия, — сказала она, — тут не сразу поймешь, что к чему. Особенно сейчас…
— Здесь снова нужен европеец, — сказал Отто с такой же железной интонацией, с какой дядя, старый специалист по пустыне, говорил об Африке.
И он начал развивать ту теорию, которую так настойчиво и непогрешимо развивал в долгие зимние вечера старый отставной генерал инженерной службы специального африканского корпуса — господин Ганс фон Дитрих. Тогда дома он говорил вещи, о которых Отто не имел понятия. Теперь ему захотелось просветить своих соотечественников на чужбине. Когда он кончил, Клара, играя ножом для фруктов, спросила самым невинным тоном:
— Сколько вам было лет в 1945 году?
— В 1945 году мне исполнилось четырнадцать лет, сейчас мне двадцать четыре, — ответил он и, помолчав, добавил: — Меня выкопали вместе с тетей из-под развалин дома, где мы были в убежище. Нас раскапывали шесть часов. И я могу сказать, что я принимал участие в войне… К нам пришли американцы раньше, чем все было кончено с Берлином. «Надо все начинать сначала», — сказал дядя. По-моему, он прав. Надо все начинать сначала…
Ученый-этнограф кашлянул, как бы прося разрешения сказать свое слово:
— Простите меня, я исследователь диких племен, где все и сегодня примитивно. Когда наги чувствуют, что духи, которым они поклоняются, жаждут приношений, а они любят черепа, человеческие черепа, то наги отправляются за черепами к соседям. Это логично, кто же будет жертвовать собственным черепом? Эти добытые хитростью, с боем черепа протыкаются стрелами и украшают священные деревья, куда слетаются умиротворенные духи. Конечно, надо идти на жертвы, когда этого требуют высшие силы, идти не за собственный счет… Вы меня понимаете?
— Вполне…
— Я вот только не очень доволен высшими силами… — сказал ученый, — высшие силы у нагов есть сосредоточение всего темного, что живет в их сознании с древних времен. Правда, высшие силы, двигающие сейчас европейским сознанием, скорее близки к силам хаоса, чем к светлой вере эллинов. Вам не кажется, что мы взываем к слишком древним и слишком примитивно диким духам, перед которыми битва в Тевтобургском лесу уже кажется светлым явлением, чем-то вроде защиты культуры…
Молодой человек из представительства был бы плохим хозяином, если бы позволил разгореться спору, поэтому перевел разговор на другие, более безопасные предметы. Он обратился к Отто Мюллеру:
— Наш дорогой друг ученый вернулся из глубины лесов, из самых глухих мест Бирмы. Но не надо ходить так далеко. Вот фрейлен Клара знает, что случилось здесь под Рангуном с одним всем нам известным английским полковником. Он собрался на серьезную охоту в джунгли, взял машину, нагрузил ее необходимым продовольствием, оружием для охоты на фазанов, голубей и на другую, более крупную дичь, взял запас пива и отправился в леса. Но почти у самого города его перехватили «лесные братья» — есть такие в этих краях! — и украли английского полковника. Они хотели, чтобы он заплатил им 100 000 джа. Он предложил им доставить его домой в Рангун, обещая за это дать им 50 рупий. Они рассердились, увели его в дебри джунглей и стали там его держать.
— Позвольте, — сказал Отто, — надо было послать экспедицию и перестрелять этих каналий…
— Времена, когда по такому случаю посылали английские власти экспедиции, прошли. И самих англичан здесь нет в качестве распорядителей… Местные англичане запросили Лондон. Из Лондона ответили, что за этого полковника не дадут ни одного пенса, так как, пояснили из Лондона, если мы заплатим такую сумму за полковника, вас всех начнут красть непрерывно. Это будет новый вид торговли, черт возьми. И довольно выгодный для «лесных братьев». Прошло время! Тогда англичане начали устраивать сбор среди европейцев на выкуп страдальца-полковника, пленника джунглей. Как будто собрали около 25 000 рупий. Ядовитые языки говорили, якобы эти деньги казенные; только, чтобы не уронить престиж, их выдали за собранные на месте. Полковник надоел лесным братьям, и они его отпустили за эту сумму. Он рассказывал, что они очень ухаживали за ним, им было невыгодно, чтобы он умер в их лагере, тогда бы они ничего не получили за него. Они его поили его же собственным пивом и кормили его же консервами, выдавая их ему так, что он был вечно полуголодным.
Когда мы сегодня с вами завтракали в Странд-отеле, он там пил виски… Он охотно рассказывает свои приключения в джунглях…
Так они сидели и, перескакивая с предмета на предмет, говорили о судьбе европейцев в Азии, о новых перспективах для экономического проникновения, о росте национального самосознания у азиатов. Ученый рассказывал о быте нагов, об их гостеприимстве, о странности их обычаев: если в деревне начинается праздник, специальная застава преграждает вход и выход из деревни, на все время праздника не войти, не выйти. Клара исполнила две бирманские песенки, прямо так, без аккомпанемента — одну грустную, другую веселую.
Потом все пили снова виски и пиво и вдруг почувствовали, что уже поздно, что Отто надо пораньше вставать, его ждет путь в горы, в джунгли. Ученый спросил его, прививал ли он себе что-нибудь против малярии и оспы. Отто сказал, что он привил даже тиф и еще какую-то особую тропическую лихорадку и готов продолжать путь.
Когда они прощались, ученый сказал, что единственное, в чем он согласен с высказанным сегодня Отто, это с тем положением, что исчез страх перед белым человеком в Азии. И боюсь, что этот страх возродить больше невозможно никакими новыми мерами, молодой человек. Приглядитесь хорошенько! Желаю вам всего доброго в вашей работе!
В эту ночь Отто ничего не снилось. Он падал без конца на дно какой-то мягкой пропасти и стукался о невидимые стены, пока не погрузился в полное оцепенение сна.
Самолет был маленький и всем своим видом говорил, что он много пережил на своем веку, но никогда не сдавался и готов еще поспорить с трудностями и лететь, пока хватит сил. Казалось даже, что эта бравая наружность маленького кораблика похожа на лицо искателя приключений, изборожденное шрамами. Отто даже усмехнулся, увидев странное сооружение, и тут же придумал, как он будет рассказывать дома об этом полете и, описывая пассажиров, обязательно скажет, что они садились, не обращая внимания на дырки и трещины в фюзеляже, сквозь которые просвечивало небо, но чтобы заткнуть самую большую дыру в хвосте, посадили толстого в оранжевой хламиде монаха, так как из дыры нестерпимо дуло.
После перелета земля с ее пронизывающим, до костей жаром показалась такой знакомой, точно Отто уже давно видел эти равнины, окруженные холмами сожженной бурой зелени, деревни, где женщины в одеждах поливали друг друга водой тут же на улице и шли дальше по своим делам.
Старенький, подпрыгивающий на бугристой дороге джип уносил его через настоящие джунгли куда-то в сторону от этой равнины, и с каждым поворотом дороги зеленое море все гуще смыкало свои волны вокруг маленькой машины, в которой были только шофер, Отто Мюллер и небольшого роста, похожий на кузнечика, стройный, спокойный бирманец, инженер, увозивший Отто к его шефам в неизведанную даль. У Тин-бо, несмотря на свою худобу, казалось, состоит из железных мускулов, тонких, но гибких. Он выпрыгивал из джипа, как акробат, соскакивавший с проволоки, легко и привычно. Его лицо было хорошего шафранного цвета. Оно походило на лицо взрослого ребенка. Оно могло от улыбки становиться чрезвычайно добрым и вдруг делаться непроницаемым. В такие минуты он как будто погружался в далекие мысли и окружающее переставало существовать для него.
Отто Мюллер ехал в джипе, сохраняя предельное, невозмутимое германское самодовольство. Он хорошо себя чувствовал в этой тропической обстановке, где его положение привилегированного специалиста, которого уважают и окружают вниманием, которым дорожат, давало ему уверенность в своем бесспорном преобладании над этими маленькими, быстрыми в движениях людьми, одетыми в белые рубашки и пестрые лопджии — полосы материи, охватывающие, как юбки, их бедра.
Правда, его сосед У Тин-бо был в легком сером костюме, но и у него, как у любого бирманца, были надеты сандалии на босу ногу, зато голову украшала темно-коричневого фетра шляпа с широкими полями.
Глядя по сторонам и встречая только зелень, которая вырастала над джипом, как стена, ветви ее тыкались в бока джипа, нависали над головой, Отто невольно ощущал себя конкистадором, вступающим в свои владения.
Когда они совсем уже въехали в эту непролазную гущу леса, а дорога все продолжала петлять и лезть то по холму, то сбегать в мягкие котловины и было ощущение, что они так будут ехать день за днем, У Тин-бо заговорил:
— Вы видите, какое у нас лесное богатство. У нас есть не только лес! Есть в нашей стране и нефть, и олово, и вольфрам, и железо, и медь, и цинк, и драгоценные камни всех сортов…
— Мы поможем вам, — снисходительно сказал Отто, — мы придем вам на помощь. Вот только жара… Скажите, у меня будет человек, который будет носить зонтик за мной?..
— Будет, — сказал пристально посмотревший на него инженер.
— А будет у меня человек, который будет носить за мной складной стул и необходимые приборы? — снова спросил Отто.
— Будет, — сказал бирманец, смотря на Отто так, точно он сомневается, того ли специалиста везет в горы.
Но Отто посмотрел прозрачными глазами, ничего не выражающими, кроме бесконечной надменности:
— Вы хотите создать у себя в стране новое хозяйство, основанное на достижениях передовой европейской культуры и техники?
— Да, — ответил У Тин-бо, и его детски открытое лицо стало сосредоточенным, а его глаза приняли холодное выражение, точно он хочет сказать что-то злое, но он слушал дальше молча.
Отто продолжал:
— Без нас вам ничего не удастся сделать, чтобы Бирма расцвела. Но вы хорошо поступили, что пригласили специалистов, не политиков, а специалистов, потому что ни от каких речей не прибавится выработка железа и добыча цветных металлов. Лучше германских специалистов сейчас нет никого. Вы где учились?
— Я учился в Рангунском университете. У меня не было денег ехать в Европу… Я добился знаний большим трудом.
— Хорошо, — сказал Отто, чувствуя, что этот маленький человек с упрямыми глазами как бы признает над собой его германское непоколебимое превосходство. — У вас очень хорошие леса…
Бирманец ничего не ответил. Они ехали настоящими джунглями. Вокруг не было ни людей, ни деревушек. Никакая крыша даже охотничьего или дорожного домика не нарушала беснующееся море зеленых красок. Никакой художник не мог бы найти столько оттенков зеленого, сколько здесь щедрая кисть природы представляла изумленному глазу.
С трудом следя за этой бесконечной сменой деревьев, кустов, лиан, цветов, Отто должен был сознаться, что почти все ему незнакомо. Редко-редко он, казалось, ловил глазом знакомое дерево или куст, похожие на далекого европейского собрата, и снова летели зеленые видения, а джип все бежал, натужась и поскрипывая, сквозь это изумрудное чудо.
Он посмотрел на примолкшего бирманца и, не сдерживая полноты чувств, которые требовали, чтобы кто-то разделил их, сказал:
— Возьмите эти джунгли! Это дикие, мрачные, недоступные дебри! Я знаю, туземцы боятся джунглей. Туземцы боятся их потому, что они невежественны, они населяют их духами, нечистой силой, привидениями, они боятся их потому, что они не могут бороться с дикими зверями, европеец же входит в них и делает в них все, что хочет. Он покорил все джунгли, и эти джунгли мы усмирим быстро. Конечно, без нас вы ничего не сделаете. Мы — специалисты — подчиним эту дикую силу на пользу вашей стране…
Бирманец чуть наклонился к шоферу и сказал на своем языке. Отто не мог понять сказанного.
— У пятого поворота останови машину. Скажи, что не в порядке мотор. Остановка на полчаса. Так нужно…
Шофер не выразил никакого удивления. Он только переспросил для точности:
— У пятого?
— Да!
У Тин-бо сказал Отто:
— Эти шоферы ездят здесь с поразительно-небрежной скоростью. Он совсем не следит за дорогой. В джунглях даже днем случаются неприятности и с людьми и с машинами…
— Да, я слышал, у вас гражданская война, — ответил Отто, — но ведь нас, иностранных специалистов, это не касается. Мы нейтральны…
У Тин-бо заметил, что дорога в этих местах совершенно безопасна и что он подразумевал совсем другое. Мало ли что может случиться с мотором, и потом сиди и жди часами среди девственного леса, обитатели которого иногда излишне воинственны…
Машина продолжала мчаться так быстро, что, казалось, зеленый навес превратился в какой-то подводный коридор, точно машина неслась по дну зеленой реки.
Вдруг машина сделала какой-то странный скачок, в моторе застучало, и джип остановился. Шофер с застывшим лицом пробормотал несколько слов и выскочил из машины.
У Тин-бо покачал неодобрительно головой, вылез вслед за ним. Шофер поднял крышку капота. Потом инженер сказал озабоченно Отто Мюллеру:
— Нам придется немного погулять. В моторе какие-то неполадки. Я как будто предчувствовал, что с машиной что-нибудь случится. Ну, а пока он копается, мы разомнем ноги. Прошу вас…
Он хотел помочь Отто вылезть, но тот выпрыгнул сам, слегка отстранив эту маленькую коричневую руку, упругую, как пружина. Отто понимал кое-что в машинах, но сейчас при этой, вероятно, небольшой аварии ему, европейцу, лезть в присутствии двух азиатов в мотор и копаться там, как простому слесарю, технику, было просто невозможно.
Поэтому он прошел вслед за бирманцем несколько шагов и остановился, чтобы оглядеться. Место, на котором с машиной случилось происшествие, было необыкновенным. Сбоку виднелось подобие поляны, заросшей так густо неизвестными ему травяными высокими растениями, что пробраться через них в самую чащу не представлялось никакой возможности. Но пройдя несколько шагов и миновав эту удивительную поляну, бирманец и Отто увидели что-то вроде тропы. Как будто здесь непролазная чаща раздвинулась, и в эту узкую щель можно было углубиться в джунгли.
— Это тропинка, — сказал У Тин-бо, — пройдемте немного по ней.
Отказываться не было причины. И Отто вступил вслед за бирманцем в глубину темно-зеленой чащи. Тропинка была самого дикого вида. Она обходила высокие, как стенки, подпорки, поддерживающие могучие деревья, уносившие свои кроны на такую высоту, что разглядеть что-либо там, где все перепуталось ветвями, где все оттенки листьев слились в один шатер, было невозможно. С боков этой узкой тропинки стояли стены, образованные так перепутавшимися кустами и лианами, что сойти с тропы было нельзя никак. Кроме того, под ногами просто клубились какие-то завязанные узлами ветви с длинными шипами, и эти же лианы всползали на деревья, обвивали их и уходили вверх в густой сумрак, который стоял там, как под сводами древнего собора.
Отто медленно, пораженный величием окружающего леса, шел за бирманцем, молча посматривая по сторонам. Бирманец остановился.
Несколько минут они, не говоря ни слова, всматривались в это первозданное зеленое царство. Отто старался понять, что за порядок господствует в этой чаще. Порядка, какой он привык видеть в лесах на родине, здесь не было. Это было буйство неслыханного, ничем не сдерживаемого творчества зеленых сил леса. Тут было все: гиганты, которые создали себе отвесные, скользкие, в рост человека доски-подпорки, чтобы стоять с могучей прямизной, гнать к солнцу ствол исполинской толщины; деревья поменьше, которые боролись с увившими их лианами; лианы не имели конца, они свисали длинными гирляндами, путаясь с воздушными корнями, штурмуя высочайшие ветви и стелясь по земле; не было самого маленького места, где бы не было бамбука, кустарника, мелкого папоротника, лишаев и мхов. Все, что могло жить и приспособляться к жизни великого леса, все путалось в этом хаосе ветвей, лиан, упавших и сгнивших деревьев, все громоздилось так богато, так ошеломляюще, и только приглядевшись к зеленым навесам, падавшим с высоты на кусты, глаз мог обнаружить, что это папоротники, смешавшись с моховым ковром, одевают колючие кусты, прорезающие падающие завесы острием своих шипов. И повсюду были разбросаны яркие цветы, распространявшие сотни запахов, от самых удушливых до тончайших ароматов.
— Много ли известно вам растений здесь? — спросил У Тин-бо, указывая на эту роскошь первобытного мира.
— Я вижу орхидеи, но они здесь больше, чем на моей родине… — сказал Отто, не могший скрыть некоторого волнения. — Но вот эти деревья мне не знакомы…
— То, которое видите впереди, такое с гладким стволом — это наше дерево, его зовут ньинкадо, а за ним исполинское, очень многоветвистое, могучее — это царь наших лесов пьинмо… Посмотрите, сколько здесь папоротников и орхидей, но они не растут на земле. Они подымаются, как на руках, во все этажи леса, забираются по стволам и сучьям. Им не надо почвы… Посмотрите!..
В воздухе было душно и влажно, точно весь этот сумрак был пронизан вредными, тяжелыми испарениями. На мгновение Отто почувствовал головокружение, чаща чуть сместилась перед ним, он закрыл глаза и когда открыл их, холодная струйка пробежала у него по спине. Ему показалось, что бирманец исчез, и он остался один на один с этой свирепой, жуткой, зеленой чащей. Да и в самом деле, Отто стоял один на непонятной тропе. Неужели он сошел с нее? Все вокруг как было, и все-таки не так. Казалось, все эти моховые и папоротниковые завесы опустились и закрыли ему выход. Отто стало жутко, он поймал себя на странном ощущении. Ему казалось, что сквозь эти струящиеся, нависшие над головой, ползающие по земле ветви, кусты, сквозь пестрые, ядовито-зеленые листья на него и сверху и с боков смотрят глаза, много разных глаз, и цвет этих глаз меняется, точно кто-то освещает их электрическим фонариком.
Он сдержал невольный крик, когда зашевелилась большая ветвь, усыпанная ярко-красными цветами, — зверь! Черт возьми, до чего все глупо. Ветвь с сухим шелестом обломилась. Из-за нее вышел У Тин-бо. Он был вежлив, и в его глазах светилось детское любопытство, и опять его лицо было лицом большого ребенка, которому нравится игра.
— Эта тропа ведет куда-нибудь? — сказал Отто, стараясь сохранить равновесие духа.
— Может быть, в какую-нибудь лесную деревушку. Но ее прорубили недавно. Если по ней не ходить несколько времени, она исчезнет бесследно. Лес работает днем и ночью. Его работники никогда не отдыхают, — добавил он с легкой иронией.
— А в этом лесу есть дикие звери?
— Сколько угодно… Я думаю, нам пора вернуться, посмотреть, как дела у нашего шофера.
— Зеленая тьма, — он показал в чащу, где действительно все сливалось в одну непроницаемую темно-зеленую пелену.
— Зеленая тьма, — повторил Отто: — это очень точно. Вы определили правильно…
— Это не мои слова, — сказал У Тин-бо, и они быстро зашагали к дороге. Шофер еще возился. Вокруг него на тряпках были разложены разные инструменты, и он, полуголый, гнул какую-то проволоку, обрывая ее клещами. Он крикнул что-то У Тин-бо. Бирманец ответил ему и обратился к Отто, который только сейчас почувствовал, что он весь мокрый то ли от сырости леса, то ли от того набежавшего приступа слабости, который он только что испытал в чаще…
— Шофер просит немного подождать… Мы можем сесть на этот камень! Зеленая тьма, — повторил бирманец задумчиво. — Это сказал один молодой человек, историю которого я могу вам коротко рассказать, пока шофер возится с машиной…
— Пожалуйста, — сказал Отто, вытирая большим белым платком затылок и шею, покрытые липким потом.
— Молодой человек был англичанином и жил в Сингапуре. Он жил, как все белые, служил на хорошей службе, играл в теннис, флиртовал с девушками, ездил на охоту, жил в хорошем доме, где работали фены, слуги были исполнительны и дорожили вниманием хозяина. Он не успел обзавестись семьей. Хотел сначала кое-что скопить. Он жил в идиллическом мире белого человека и был абсолютно уверен, что нет такой силы на свете, которая может помешать его спокойному, раз установленному образу жизни. Небо, земля и море принадлежали британскому империализму, и никто не смел посягнуть на это великое могущество.
Поэтому, когда настали события, молодой человек сначала не мог представить себе, что это не сон. Но когда пал Гонконг, японские генералы одним ударом захватили Индокитай, а молодой англичанин все еще верил в силу белого человека. Японцы пустили ко дну английский флот, уничтожили авиацию и угрожали Сингапуру, то есть всему благополучию молодого человека. Но он верил теперь в силу фортов непобедимого Сингапура, которой строили годами и убили на это миллионы фунтов.
Японская армия не приближалась к Сингапуру. «Они не посмеют, — говорил себе и друзьям молодой человек. — Видите, их солдат перед Сингапуром нет?» Бедный молодой человек! Если бы он в те дни отправился на охоту в джунгли и встретил бы группы скромных людей, пробиравшихся по тропинкам среди бамбука, он сказал бы, что это крестьяне, или охотники, или носильщики, так как в то время армия нуждалась в носильщиках. Он жестоко ошибался, этот молодой человек. Это и была японская армия, которая отказалась от старых способов ведения войны.
Армия проникла в джунгли, оставив всю обычную форму, она шла в трусах и без единого автомобиля. Англичане ждали появления длинных автоколонн, а в джунглях пробирались по колени в воде по невидимым тропинкам бойцы, которые несли на себе патроны, легкое оружие и питались тем, что пошлют джунгли. У них были таблетки, которые они кидали в стакан болотной воды, и эту воду можно было пить, потому что таблетки убивали всех микробов. Солдаты несли неприкосновенный запас: рис и консервированные овощи. Эту пищу не стал бы есть ни один английский солдат. Перед ними шли разведчики и люди, которые ненавидели англичан. Они провели японцев к самому Сингапуру. Молодой человек, которому казалось, что он видит неприятный сон, понял, что сон перерос в кошмар, так как японцы в самое короткое время разгромили все английские силы и вошли с распущенными знаменами в Сингапур, сначала отрезав крепость и город от источников пресной воды. Английский гарнизон капитулировал, и молодой человек проснулся от кошмара в самой страшной действительности.
Японские империалисты были люди непомерной злобы и хитрости. Им не нужны десятки тысяч пленных белых — англичан. Но надо вам представить себе, сколько сотен лет белые угнетали жителей Азии; вы меня слушаете, вам интересно?..
— Мне очень интересно, — отвечал Отто, хотя ему вовсе не нравилась эта история, но ему хотелось дослушать, куда ведет ее этот тихий маленький желтый человек.
— Японцы хотели унизить белых перед лицом угнетенных ими народов, истребить их мучительной, медленной, специально придуманной смертью. Они послали этих людей строить через джунгли стратегическую дорогу. Войти в это царство зеленого мрака не так просто, а выйти из него целым — счастье одиночек. В зеленую тьму вошел и тот молодой человек, который жил обыкновенной беспечной жизнью белого господина, которому каждое утро приносили в кровать завтрак, каждую ночь стелили постель и исполняли его любой каприз. И вот эта армии пленников-строителей, сопровождаемая конвоем, вошла в океан джунглей. Вы их сегодня видели, эти дебри, вы даже сделали несколько шагов по этой тропе. Джунгли приняли вызов этих несчастных. И началось нечто, о чем никто из этих людей не мог даже думать и воображать.
Они жили в джунглях, они работали с утра до вечера, они прорубали эту дорогу, и они устилали ее своими трупами. Они умирали каждый день. Им казалось, что они при жизни попали на тот свет, в ад, где все пытки не имеют конца. Сколько их просыпалось с черным языком и блестящими серебристыми глазами, в сильном ознобе, с болью во всем теле, точно его разрывали на куски! Это была лихорадка джунглей, косившая англичан, как будто выкашивала просто поляну за поляной, она сменялась желтой лихорадкой, которая сводила людей с ума. Бесчисленные клещи, вонзавшиеся в тело, в жалких шалашах разносили клещевую болезнь, приносившую расстройство памяти и буйное помешательство. Японцы просто пристреливали таких больных или отравляли их.
Джунгли переходили в наступление. Тигры похищали людей, зашедших в сторону от дороги, леопарды ходили по лагерю ночью, загрызая спящих на месте или утаскивая их в сумятице и панике, вызванной их нападением, мошкара джунглей разъедала исхудалые, покрытые потом тела, представлявшие сплошную рану, никогда не заживавшую. Большие комары кусали со злостью рассвирепевших собак. С деревьев сыпались пиявки, которые присасывались к спине, к ногам, к рукам — всюду, и их нельзя было оторвать от человека, ими кишела высокая трава, и все ноги работающих были в кровавых ранах от непрерывных нападений этих бесчисленных врагов. Муравьи, страшные муравьи джунглей, проникали всюду, пожирали съестные припасы и так кололи, точно в тело вонзались куски раскаленной проволоки. Клещей нельзя было просто извлечь из тела, они сосали кровь, как настоящие вампиры.
Потревоженные тысячи змей бросались в ярости на работающих, и бывало, что весь лагерь, не выдержав всех ужасов джунглей, съедаемый ими, в крови и в рубище, оставляя мертвых в коричневой жиже болот, устремлялся в паническое бегство. И даже безжалостная стрельба стражей по людям не останавливала бегства.
И сами охранники приходили в ярость и исступление. Тогда власти отзывали на время работающих и на джунгли посылались самолеты. На бреющем полете с самолетов сбрасывались бомбы, которые рвали, крошили на куски джунгли, валили вековые деревья, убивали диких зверей, распугивали их, потом с самолетов спускали бомбы с ядовитыми газами, чтобы заставить зверей и гадов бежать из своих убежищ. И снова люди шли в джунгли, и все начиналось сначала.
Потоки дождей валили с ног ослабевших, голодных, обезумевших от этого непрерывного ада людей. Японцы смотрели на них со злорадством. Вы долго были господами цветных, и вы смотрели, как они работают для вас, теперь сами испытайте на себе всю прелесть империалистического рабства.
— Вы слушаете меня, интересно?..
— Интересно, — сказал мрачно Отто, — чем же это кончилось?
— Несколько раз отступали из джунглей, отступали перед зверями и змеями, отступали, встретив такие топи, перед которыми бессильны все лихорадки и мучения, и снова принимались бомбить и отравлять газами чащу, и снова мертвые ложились вокруг, и их даже не успевали хоронить. Их бросали по ночам подальше в чащу, гиены и шакалы кончали с ними к утру.
Теперь вы представляете себе, что испытывал молодой человек из Сингапура, стоя с лопатой в руках по колени в грязи джунглей, осыпанный пиявками, слышащий рев леопарда ночью рядом со своим шалашом, вытаскивающий из-под мышек клещей, сражающийся с гадами, со всех сторон угрожавшими ему, под окриком японского унтера, который считал себя по меньшей мере раджой в сравнении с этим белым, потерявшим человеческий облик.
Но и молодой человек, вспоминавший теперь прошлое, как видение другого мира, конечно, не раскаивался во всех грехах империализма, в которых был повинен и он, ведя жизнь господина, когда каждое его повеление было законом, и если у него еще были какие-то душевные силы, то эти силы спасали его не раз в трагические минуты полного распада сознания и усталости, которой нет имени.
Но когда маленький, с глазками сумасшедшей болотной крысы японский тюремщик ударил его бамбуковой палкой и раз и два, он больше не видел ничего, кроме этого перекошенного лица из старой желтой кожи, оскаленного рта и пены на губах. Он вырвал у него палку, одним ударом свалил палача в грязь и заставил его хлебнуть грязной жижи, а потом громадными прыжками, как прыгают в пропасть, прыгнул в джунгли — и гром выстрелов прозвучал ему вслед, как голос из далекого мира, с которым у него нет больше ничего общего. Точно он умер и тело само по себе еще по инерции продолжает двигаться, а дух уже свободно парит в вершинах этих лесных великанов, до которых не достанешь глазом.
Что он пережил, бродя в джунглях, передать трудно. Когда он вышел на нас, он не был похож на того молодого человека, с которого начался мой рассказ…
— А что вы делали в джунглях? — спросил Отто, кусая губы и чувствуя, что он попал в трудное положение. Точно слушал рассказ о вещах, которые дома практиковались в так называемых лагерях смерти.
— Мы были партизанами, которые встали против угнетателей бирманского народа, мстили за его мучения и как могли уничтожали японских палачей. Мы долго не могли привести в себя этого молодого человека. Его отвели на нашу лесную базу, где он с трудом пришел в себя, его долго лечили. Когда он отдышался, то рассказал, что с ним произошло. Партизаны знали об этой дороге. Многих угнетателей уложили наши пули в джунглях. Мы были хозяевами этих дебрей, и даже отпетые головорезы из врагов боялись встречаться с нами.
— А англичанин? Что случилось с ним дальше?
— Он уже не мог вернуться к нормальной жизни, так как был уже не в себе. Он много рассказывал о прошлом. Но — продолжалась борьба. Война шла всюду, и в джунглях тоже. Мы знали, что от пленных, строивших дорогу, мало уцелело. Англичанин с каждым днем становился все слабее. Наконец джунгли добили его. Он умер, и мы его похоронили в сухом, хорошем месте…
— Как его звали?
— Он не назвал своего имени. Он только сказал умирая, когда я спросил его, кого известить о его смерти, он сказал и сказал серьезно: «Все человечество!» Я подумал, что он бредит, но он снова приподнялся и, сжав мою руку, добавил, как в лихорадке: «Напишите на могиле: здесь лежит неизвестный англичанин, который хочет, чтобы история его жизни была широко известна всем людям на земле…» Вот почему я познакомил вас с нею, раз судьба свела нас в сердце джунглей, у пятого поворота этой дороги… Он ушел в зеленую тьму, так он называл джунгли…
— Зеленая тьма, — повторил не без вздоха Отто… — Да, это так. Печальная история для белого человека…
— Я думаю, что она была бы печальна и тогда, когда в ней участвовали бы люди желтой или какой-нибудь другой кожи, — сказал У Тин-бо.
Отто не успел ему ответить. Шофер издали знаками показывал, что можно садиться. И когда они сели, бирманец не продолжал разговора. Он только посмотрел на часы и сказал, что они приедут прямо к обеду.
Машина снова помчалась через джунгли. Махали и махали со всех сторон зеленые ветви, точно провожали едущих, и совсем другими глазами смотрел теперь Отто Мюллер в то светлевшую, то почти нелепо-черную лесную тьму, проносившуюся мимо него. Так они ехали долго, день начал потухать, когда резким поворотом машина вырвалась на холмы. За ними вставали серые с зеленым горы, а внизу в листве замелькали серебристые и красные крыши небольших домов.
— Я сойду в самом городке, вас шофер довезет до дома, где вас ждут, потом попозже я зайду к вам, когда вы пообедаете и отдохнете с дороги. О делах мы поговорим завтра…
И машина проехала через маленькое местечко, которое как бы спряталось в гуще большого букета, так много вокруг было цветущих белыми и лиловато-желтыми цветами деревьев.
Отто Мюллер вымылся, побрился, переоделся в чистый, просторный колониальный костюм, сверкающий белизной накрахмаленной рубашки, с бледным галстуком и манжетами, в которых светились голубые узоры запонок. Он сидел за обеденным столом, таким же чинным и знакомым, как будто никуда не уезжал из Дюссельдорфа и не было этого длинного, чрезмерно пестрого пути через моря и страны.
И по бокам его сидели два важных господина, вполне пожилых и порядочных, со свежевыбритыми щеками, тоже в накрахмаленных рубашках, легко касались различных блюд вилками различной величины, как полагалось по этикету среднеевропейского стола. Он слушал их, и в его глазах светилась и преданность этим старым немецким характерам, и гордость, что он вызван ими в такую далекую страну и они будут советоваться с ним, как со специалистом, и он будет жить размеренной, насыщенной всеми благами и радостями жизнью, как… как молодой человек из Сингапура, подсказал кто-то из глубины памяти.
Чепуха! Этот лукавый спутник-инженер выдумал эту историю, чтобы напугать его, Отто Мюллера, человека из военной семьи, дядя которого был известен лично самому Роммелю, полководцу, уважаемому даже врагами.
Обед был сервирован на террасе небольшого дома, где жили специалисты, теперь здесь будет жить и Отто. Дом стоял на высоких столбах. Из сада на террасу вела лестница, похожая на трап, по такому трапу подымаются на палубу какого-нибудь речного парохода. Почтенные хозяева уже объяснили Отто, что так здесь строят дома во избежание сырости, наводнений и от нашествия разных гадов, которых тут довольно много и от них стоит принимать меры предосторожности. На столе горели свечи, не потому что в доме не было электричества, но старики потребовали уюта. Действительно, желто-розовое пламя, вокруг которого кружились дымными стайками прозрачные разноцветные мошки, напоминало какие-то идиллические времена, какие-то воспоминания роились в теплом воздухе, и запивая вкусным французским коньяком душистые яства, приготовленные местным поваром с поправкой на европейский вкус, то есть с известным послаблением по части перца и дурманящих и обжигающих горло соусов, можно было предаться беседе, забыв о далеком северном городе, где сейчас мартовская слякоть и холодный ветер несет колючую труху в красные лица озабоченных пешеходов.
Уже за первым были обсуждены все вопросы, связанные с приездом Отто, переданы приветы от дяди своим друзьям в тропических краях, рассказаны последние западногерманские анекдоты и новости политической жизни. Сообщены сведения о знакомых, упомянуто про письма, которые он привез. Отвечено на вопросы, как он летел и что с ним было в дороге. Старики — умницы, они все понимают, недаром старые вояки! Правда, Отто не помнит их в военном, но дядя показывал их портреты, где они были в полной боевой амуниции. Да, жаль, что ему было только четырнадцать лет тогда, когда война кончилась так внезапно… Да, а собственно, как она могла не кончиться? Русские взяли Берлин, союзники вошли в его родной город — Дюссельдорф. Дальше нечего было делать… Какие безвыходные времена, как им было с дядей худо!
А вот опять все как будто ничего. И дядя на пенсии, и он на настоящем пути. Молодой человек из… нет уж, не из Сингапура, из Дюссельдорфа, да дорогой У Тин-бо, и никакие джунгли ему не страшны!
Обед продолжался в том молчании или в тех разговорах, что ведут взрослые, а детям полагается слушать и молчать. Немного лишнего пьют эти два старичка, но ведь они бывшие военные. Воображаю, как они кутили в дни побед. Один, правда, был на русском фронте — ох, там и морозы, где бродят белые медведи! — а зато другой испытал весь жар пустыни в африканском корпусе.
Слуга появлялся как привидение. Бесшумно приносил он тарелки, убирал ненужные вилки и ножи со стола, менял салфетки, наливал ледяную ананасную воду, раскладывал мясо и гарнир, кланялся и бесшумно исчезал, точно уходил в стену.
Отто знал, он не однажды обедал с этими гордыми, немного напыщенными стариками, что они должны закончить стол разговором о самых высоких предметах. К сладкому они раскачивались для высказываний такого порядка, что их нельзя было выносить ни в какую аудиторию, кроме домашней.
Старики насытились. От свечей их лица стали теплее, глаза заблестели, сухие губы точно тронули акварельной краской, седые волосы стали казаться более густыми, уши заметно покраснели.
— Я хочу продолжить вчерашний наш разговор, — сказал Хирту Ганс фон Шренке. — Ну почему ты не видишь естественного в смене владельцев этого азиатского наследия? Посмотри в сухие страницы истории, и они тебе ответят самым красноречивым, самым живописным образом. Разве португальцев не сменили голландцы в этих тропических краях, голландцев сменили французы, французов — англичане, а теперь где англичане? Здесь, на Востоке, — мы и американцы? Я знаю, ты скажешь, что надо читать в другом порядке: американцы и мы! Изволь, я отдаю должное твоему педантизму в серьезном вопросе. Но разве не естественно нам, немцам, прийти сюда? Именно не с армией. Сейчас не нужен Роммель, чтобы сидеть нам вот за этим столом. Война перешла в экономические действия. Мы еще будем иметь победу. Азия есть Азия! Мы специалисты. Что эта или другая страна Азии без специалистов? В наших руках их будущее!.. Ты согласен, Отто?..
— Совершенно согласен, только сегодня в дороге я сказал моему спутнику, туземному инженеру, что выше германских специалистов нет никого на свете. Америка держится ими. Это не секрет…
— Вот видишь, молодое поколение того же мнения…
— А если, Ганс, они все же столкнутся? — сказал Генрих Хирт, похожий на редьку своей странно вытянутой головой.
— Кто они? — спросил Шренке, беря зубочистку из маленького граненого стаканчика.
— Советы и США! Мне страшно представить это столкновение, похожее на землетрясение, от которого покачнется мир. Но если оно произойдет, на чьей стороне будет старый воин, неустрашимый Ганс фон Шренке, носитель многих орденов, гроза пустыни?
— Я думаю, что не может быть другого ответа, как тот, что мы — щит Запада и должны нести его снова против сил Востока. В моей юности кайзер Вильгельм нарисовал сам, — он был букет талантов, — картину, изображавшую желтую опасность, опасность с Востока. Там, на горизонте, сидело чудовище вроде Будды и шел вал огня и истребления. А на горе стояли все европейские страны в виде женщин со щитами, как валькирии, и впереди всех Германия, закрывая щитом Европу против новых нашествий. Так должно повториться! Посмотри, сегодня в Европе нет ни одной армии, которая имела бы свойства и силу германской. Бундесвер — единственная защита всех европейских стран, единственная! Все в страхе, все боятся — одни мы сидим в седле!..
Он засмеялся, потому что бамбуковое кресло под ним затрещало, когда он приподнялся, чтобы взять зажигалку, лежавшую на отдельной тарелочке.
Шренке отрезал ножичком кончик сигары, сложил ножичек, светлый всплеск зажигалки походил на вспыхнувшего внезапно мотылька, осветив хмурые, собравшиеся вместе седые брови.
— Я тебе скажу фантастическую вещь, и ты не отвергай ее сразу, — Генрих Хирт помолчал, ожидая, когда бесшумный слуга исчезнет, поставив на стол фрукты: — в случае этого катаклизма мы должны идти вместе с Советами…
— Я, по-видимому, стал плохо слышать, — Шренке даже вытянулся в сторону говорившего, — если можешь, повтори что ты сказал…
— Мы должны идти вместе с Советами...
— Почему? — спросил еле слышно, как будто из другой комнаты, Шренке.
— Послушай меня. Ты сам знаешь, что катастрофа, которая разразится, не будет даже походить на Европу сорок пятого года. Все будет серьезнее и масштабнее. Мы знаем новые разрушительные средства. Их силу, их действие. Все материки пострадают серьезно. Я не верю, что человечество исчезнет, или будет обречено на вымирание. Оно не исчезнет. Ведь и в Германии во время тридцатилетней войны и после волки ходили но дорогам, а чума уносила жертвы в городах, откуда бежали жители. Все было! Будет и здесь всякое! Но главное — будут руины и необходимость организовать восстановление. Если победят американцы, в этом мире будут господствовать только они. Они не пустят никакого чужестранца к этому выгодному всемирному предприятию. Тогда только американский инженер, только американский предприниматель. Но если победят Советы, какие понадобятся организаторы для восстановления разрушенного в мире? Кто отказывается и отказывался от германского специалиста? К нам обращались в первые годы Советов коммунисты из России. К нам обращаются сегодня страны Азии и Африки и все, кто хочет организовать у себя свое производство. Кто откажется тогда среди руин и растерянности от наших услуг? И мы выйдем спасти человечество, когда огонек цивилизации будет едва тлеть. Мы раздуем его…
— Но ведь коммунисты не позволят тебе заняться этим восстановлением, как и американцы.
— Нет, — воскликнул Хирт, — ты ошибаешься! Они будут просить нас, а мы, мы охотно придем им на помощь, потому что тогда мы все будем коммунистами…
— Ты бредишь, это пахнет уже юмористическим фантастическим рассказом. Чего ради мы станем коммунистами?..
— Не все ли равно, как мы будем называться, когда мы станем во главе всемирного восстановления человечества. Ты забыл, что наши предки, сражавшиеся с язычниками-римлянами ради своих богов, спокойно стали христианами и ничего не потеряли, только выиграли. Мы — лучшие организаторы, в этом ты прав, но единственный выход в случае катаклизма может быть только таким…
Шренке молча сосал сигару. Окутанный синим дымом, он сидел, напоминая Отто рангунских будд, окутанных синим тяжелым дымом толстых сигар-черутта, которыми дымили в лицо бога прелестные женщины в белых прозрачных кофточках и синих длинных юбках.
И вдруг ему стало не по себе. Наверное, это сказывалась все-таки усталость непрерывного долгого пути. Он поднялся и поклонился, когда замолчали оба старых доморощенных философа.
— Прошу прощения, но я хочу немного заняться своими чемоданами, разобрать вещи… Благодарю вас, я пойду…
— Иди, это правда, мы тут разговорились, а ты с дороги, — сказал, отнимая сигару от мокрых губ, Шренке. Хирт приветственно помахал ему большой жилистой рукой.
Он прошел к себе в комнату, помыл руки, точно хотел смыть странный, непонятный разговор двух отшельников тропического домика, потом долго разбирал вещи, развешивал костюмы, рассортировывал разные мелочи, потом, кончив со всем этим, вышел в сад и обошел дом, чтобы подышать неизвестным ему запахом какого-то сладко, удивительно тонко пахнущего дерева, в ветвях которого блестели большие, широкие, как розы, цветы.
Под деревом стояла скамейка. На ней сидел человек. Подойдя, он не сразу узнал сидевшего. Но когда сидевший поднялся, он увидел, что это У Тин-бо.
— У Тин-бо, вы хотите видеть инженеров? Они сидят на террасе.
— Я пришел сказать, что заседание завтра откладывается на после ленча, так как наши специалисты запаздывают. Самолет сделал вынужденную посадку. Вы знаете, есть старые самолеты. Они уже устали летать, — он улыбнулся, показав острые мелкие зубы.
— Мы тоже могли сесть, потому что и наш самолет имел довольно усталый вид, — сказал Отто, садясь рядом с бирманцем на скамейку. — Я хочу вас спросить вот о чем. Сегодня в джунглях вы мне рассказывали про дорогу, которую японцы строили через джунгли, но вы мне не сказали, была ли дорога построена?
— Была, — ответил У Тин-бо, и теперь у него засветились не только зубы, но и глаза.
— Вот видите, значит, дорога все же была построена!
— Конечно, вы же стояли сегодня на одном из ее участков.
— Я не понимаю вас, — сказал Отто Мюллер, чувствуя, что в этом неожиданном матче он получит какой-то странный нокаут.
— Вы стояли, — сказал тихо и медленно У Тин-бо, — в лесу на тропе, на том самом месте, где проходила дорога…
— Не может быть! — громче, чем хотел, сказал Отто Мюллер. — Что же случилось?
— Японцы вернулись в Японию, уцелевшие англичане — в Англию, джунгли вернулись к себе домой…
— И никакого следа…
— Вы видели! Прошло больше десяти лет! Тропа, которую мы с вами видели, исчезнет через несколько дней…
Что-то задрожало внутри Отто Мюллера. Точно все деревья вокруг вместе с домиком, видневшимся невдалеке, стали уменьшаться до игрушечного размера. Он поборол это темное смущение.
— Скажите еще, — спросил он с внезапной строгостью, точно допрашивал, — этот английский молодой человек из Сингапура сам все рассказал или вы за него все придумали?
— Сам я не прибавил ни одного слова. И слова, что он просил написать на могиле, его…
— Они существуют?
— Да, как и могила! Но она далеко отсюда. Она в джунглях. Почему вам показалось, что я рассказал выдуманную историю?..
— Меня смутили джунгли, должен вам сказать. Я даже могу вам признаться, что там, в лесу, меня охватил на мгновение, правда, только на мгновение, страх, липкий, противный, гнусный страх. Но я его прогнал…
У Тин-бо помолчал. Потом он встал и сказал:
— Прощайте, до завтра! Скажите вашим шефам, что заседание откладывается. Что я скажу вам: вы идете в зеленую тьму! Вы смело шагаете, но вы не знаете нас, как не знаете джунглей. Не надо идти по старым следам. Они часто приводят в никуда. Не повторяйте истории молодого человека из Сингапура, молодой человек из… не все ли равно откуда. Прощайте! Покойной ночи!
И он ушел, растворился в темноте этот маленький, похожий на металлического кузнечика человек с железными нервами, который вверг в смятение Отто Мюллера. Отто пошел к дому. Подходя к лестнице, он услышал голоса наверху. «Господи, старики еще тараторят, как старые бабы», — родилась в нем еретическая, мятежная мысль, но она не могла не родиться. Старики действительно говорили, сидя за столом, попивая виски с содовой и дымя сигарами так, что над террасой плавало лилово-сизое облако, в котором кипела и пропадала разноцветная мошкара, летевшая к зазывающему огню свечей, воткнутых в подсвечники, помнившие времена допотопной Виктории. Когда он подымался по лестнице, его окликнули:
— Это ты, Отто!
Он ответил и прошел в дальний угол террасы, где стояло такое удобное широкое бамбуковое кресло, что он не колеблясь погрузился в него и, что делал страшно редко, только когда на него находило смятение чувств, вынул из кармана трубку, набил ее крепко табаком и начал курить, как курят любители — бестолково, неритмично затягиваясь, покашливая и непрерывно зажигая ее, так как она все время гасла.
До него долетали теперь яснее, чем снизу, голоса двух стариков, лица которых он видел какими-то неестественными, дряблыми, сизыми и шершавыми. Их волосы казались приклеенными. Руки были красные, в синих жилах. Они просто купались в дыму. Голоса их звучали так ясно в спокойном воздухе, точно он сидел с ними за столом.
Теперь говорил Шренке:
— Ты никогда не был в пустыне, Генрих. Ты можешь себе представить черные скалы в белых, как сахар, песках и светло-желтые дали. Солнце не печет, оно бьет человека, как тяжелым, горячим мешком. Я вылез из бронеавтомобиля, чтобы сориентироваться. Зашел за песчаную дюну и осмотрелся. Тель-эль-Мампсра горела. Черный дым стлался по песку. Мне казалось, что временами я вижу даже бледные столбы пламени. Я взглянул в другую сторону. Черной подковой, словно намеченный пунктиром полукруг, шли танки. Это не могли быть наши. «Это англичане!» — закричал я и бросился за дюну; ты можешь представить мое состояние: мой бронеавтомобиль исчез.
Вокруг был раскаленный песок, дым горящей Тель-эль-Мампсры на горизонте и черные машины, которые приближались, как на экране. Только мгновение я стоял, как будто не верил происходящему. Потом я побежал. Никогда в жизни я не бегал по такому глубокому, тяжелому песку. Я падал, и могу тебе сознаться, дорогой, что было искушение кончить все одним выстрелом. Я падал, проваливался по колено и лежал, дыша как рыба, выброшенная на берег, и снова подымался и видел, как неумолимо, как страшно медленно приближаются танки. Я спотыкался, рот мой был полон песчаной пыли, в ушах гудело. Раз даже с тонким свистом над моей головой прошел снаряд, не знаю в кого нацеленный. Я даже не слышал его разрыва, так был возбужден. Сердце прыгало как бешеное. Я упал на песок и лежал. И вдруг услышал рокот мотора. Я бросился на этот рокот. Мне показался знакомым звук. И тут на меня пошел бронетранспортер. Я вынул пистолет, чтобы не сдаваться. В висках стучало. Как я бежал! Из бронетранспортера меня окликнул знакомый голос. Я опустил пистолет. Ко мне спрыгнул его дядя, этого Отто, — мой старый Ганс. Мы обнялись. «Ты герой!» — кричал он мне, показывая на пистолет. Он думал, я иду в атаку на английский бронетранспортер. Я не сказал ему в чем дело и только спросил: «Ты видел, как я бежал?» — «Нет, — сказал он, — тебя скрывала дюна. Ну, давай скорее. Надо отходить на Фука! Если Роммель жив, еще не все погибло». Да, у меня даже бывает род кошмара, когда мне снится, как я бегу, изнемогая, и песок все выше, и я все больше изнемогаю, и просыпаюсь весь в поту…
— Это сердце, это годы, — отвечал Хирт. — Ты хоть убежал, а я нет…
— Да, я знаю, — говорит тихо Шренке.
— Ты бежал в ослепительном свете тропического солнца по раскаленной пустыне, а я… Если бы ты знал, что за тоска зимний военный русский лес, ты бы на всю жизнь перестал смеяться. Белые как смерть сугробы снега, мороз, который убил землю, лес, людей, все живое. Нельзя дохнуть — больно горло, щеки обжигает, как огнем. Не помогают ни шарфы, ни перчатки. И, кроме того, тьма, проклятая тьма! Вьюга метет, ничего но видно в двух шагах. Проваливаешься в какие-то ямы, куда идти — невозможно разглядеть. Разрывы снарядов ослепляют еще больше. Облака снега крутятся вокруг тебя. Я пошел проверять цепь, — русские были уже на этом берегу Невы, и не нашел из своих никого. Лежали двое убитых, и их засыпал снег. Снаряды рвались всюду. Бои шли по дуге, в казалось, что уже никого в живых нет в этом страшном лесу, где елки стояли, как белые медведи, растопырив снежные лапы; я искал своих, нашел унтер-офицера, и он сказал, что наши еще есть вправо, и он повернул туда. Я сказал, что, судя по следам, налево прошел танк, но чей? Если русский, то мы в кольце.
И пошел, проваливаясь в снег.
Мне было так тяжело, что когда увидел дом, жалкий, брошенный дом, я вспомнил, что там должен быть пункт связи. Я распахнул дверь, и меня обдало снегом и снежной пылью. Половину крыши сорвало снарядом. Сугроб с крыши обвалился внутрь. В той половине, где еще сохранилась крыша, стоял стол, на нем был разбитый полевой телефон, оборванный провод и перед столом кожаное кресло. Откуда оно взялось в лесу — не знаю. Я сел в это кресло и закрыл глаза. Когда снова услышал стук двери, и спросил, не подымая головы: «Это ты, Фриц?» Так звали унтера. В ответ я услышал сказанное на плохом немецком языке: «Кто вы?»
Я встал. Передо мной стояли люди в полушубках. Один из них направлял на меня автомат, другой заглядывал в разрушенную часть дома. Но третий, широкоплечий и спокойный, был, по-видимому, командир. Это он повторил свой вопрос: кто вы?
— Командир батальона, — сказал я. Мне ничего больше не оставалось.
Человек в желтом полушубке, у тех были черные, сказал:
— Где же ваш батальон?
— Об этом я хотел бы узнать у вас! — отвечал я. Он засмеялся вдруг совершенно мирно, а я отстегнул и положил на стол свой пистолет. Вот и все… Дальше в плену я долго помнил подробности этой ужасной зимней прогулки в русском мертвом лесу… О, я не хотел бы пережить это еще раз…
Отто слушал нехотя, но слова долетали до его уха и вызывали какую-то тревогу, непонятную ему. Чего старики разоткровенничались? Он услышал голос, похожий на скрип двери. Это говорил Шренке:
— Вы сделали, по-моему, единственную ошибку в вашем затруднительном положении…
— А именно? — спросил глухим голосом Хирт.
— Не к чему было отвечать им и говорить, что они знают, где ваш батальон. Ваш батальон геройски погиб…
— Вы хотите сказать, что я…
— Нет, вы меня не поняли. Вам надо было сказать этим белым или красным медведям: «Мой батальон погиб геройски…»
— Но он не погиб…
— А где же он был?..
— Часть его бежала, часть была уничтожена, часть сдалась в плен…
— Да, да, — сказал Шренке, — как давно это было… Как давно! Кто из нас тогда мог предполагать, что мы будем сидеть вот такой теплой ночью в этих удивительных краях. Какая изумительная тишина, какие звезды! Посмотрите, это какая-то зеленая тьма…
Отто поднял голову. Он встал, подошел к перилам и облокотился на них. Где-то в другом мире, далеко-далеко от него горели свечи и две старые головы, повернувшись в профиль, не двигались, точно прислушивались к чему-то, что надвигается из этой зеленой тьмы.
А зеленая тьма все густела и густела, подбирая все ближайшие деревья и кусты. Она двигалась на дом, и Отто показалось, что сейчас она, как волна, подымется и скроет его в своих зеленых недрах. Он закрыл глаза, точно почувствовал прикосновение этой тяжелой волны. Она уже тронула его плечо. Он вздрогнул.
— Это я, — сказал старый Шренке. положив свою морщинистую руку ему на плечо. — Пора спать, Отто! В такую ночь можно получить малярию. Вон сколько вьется комаров, коварные твари эти анофелесы! Иди спать, мальчик!
— Из Дюссельдорфа, — сказал почти резко Отто. Старый вояка чуть отодвинулся.
— Что ты сказал?
— Я сказал: мальчик из Дюссельдорфа!
— Ах да, правда, ты ведь из Дюссельдорфа. Ну, все равно, иди отдыхать!
Мы славно посидели сегодня, не правда ли?