Подполковник Всеволод Соколов

… — Потерпи миленький, потерпи…

Где я? Что со мной? Почему темно?

Хриплый голос над головой:

— Если самолета не будет через двадцать минут, через двадцать пять Вы, капитан, — подпоручик! Ну, как он?

Я? Замечательно, мать вашу. Если есть океан боли, то я в нем плаваю. Что ж так в горле-то жжет? Воды попросить?

— Оуы…

Хриплый голос:

— Что с ним?

И сразу же, следом другой:

— Морфий, живо! Шок снимите!

Океан боли сменяется какой-то черной волной…

* * *

…Почему все гудит и трясется? Где я? Что со мной? Почему темно?

— Оуы…

— Пить хотите, господин подполковник? Сейчас попробуем…

Во рту кисло-сладкий вкус. Спасибо, вкусно…

— Морс клюквенный с сухим вином — это в воздухе первое дело. Еще хотите?

Пытаюсь мотнуть головой. Мир взрывается оглушительной вспышкой боли.

— В-в-в-в!..

— Мосейчук, морфий!..

* * *

… — Подполковник Соколов, латный дружинник. Проникающее ранение верхней трети левого бедра, множественные ожоги третей степени тяжести. Значительная кровопотеря, последние два дня находился на постоянных инъекциях морфия.

Тоненький женский голосок вдруг всхлипывает:

— Ой, у него же лица нет!..

Как это нет лица? А что ж у меня тогда?

Темнота, боль…

* * *

…Яркий, режущий свет. Белое пятно, колышется передо мной:

— Ну-с, голубчик, Вы меня слышите? Если да, прикройте глаза.

Белое пятно исчезает.

— Очень хорошо. — И после паузы, — Кровь и вторая операционная, срочно!

Видимо, он пытается говорить тише, но голос его гремит, как набатный колокол. Меня куда-то везут. Потом я плыву, качаясь на волнах… Боль… Боль… Боль…

* * *

…Пивень возвращает мне мой портсигар. Я уже собираюсь взять папиросу, когда кто-то трогает меня за плечо. Оборачиваюсь. Рядом, на месте наводчика, сидит Волохов. Без кожи. Ярко алой рукой он показывает вперед. Смотрю туда. Боже мой! Там зенитка, проклятый «тип 88». Волохов наводит орудие, но ствол зенитки уже повернут в нашу сторону. Кой черт?! Это не «тип 88», у того калибр 75 мм, а в это жерло мы сейчас въедем! Вправо, вправо! Огонь, почему все горит?! А-а-а!..

* * *

… — Соратник, будь человеком, дай поспать, а?

Что? Где это я, а?

— Э, э о я?

— А, в госпитале, — голос незнакомый, но приятный. Немного глуховатый и хриплый, но глубокий. В госпитале, так-так. А госпиталь-то где?

— Хохитай э?

— Где госпиталь, говоришь? В Москве. Это госпиталь для тяжелых.

— Э?

— Для тяжелых. Ну, мы ж тяжелораненые. Вот меня, например, с Кавказа привезли, вон летчик рядом — из Маньчжурии и вот еще бригад-иерарх — тоже с Дальнего. — Голос кашляет, потом я слышу, как чиркает спичка. — Курить хочешь?

— У!

— Сейчас, сейчас, — возня, чирканье спички. Потом мне вставляют в рот зажженную папиросу. Затягиваюсь.

— Гху, гху, гху! — эк, горло-то дерет. Что это?

— Что, господин подполковник, не привычны к «Беломору»? — короткий смешок.

М-да, к «Беломору» я, действительно, не привычен. Так у меня ж в комбинезоне «Элита» лежит!

— Хозьми «Элиту», х комхинезоне, х прагом кармане!

— Где? — смешок чуть дольше, — Эх, соратник, где ж твой комбинезон?..

Как это где? А на мне что? Да, помню, госпиталь…

— Ты кто?

— Я-то? — снова короткий смешок. — Я, соратник, из простых буду. Унтер я. Снайпер. А ты стал быть танкист?

— Латный дружинник.

— Угу. То-то я и смотрю, что на своих двоих так не обгоришь… Справа от тебя летчик лежит. Поручик. Тихий он. Без ног. А напротив — бригад-иерарх. Этот из стариков будет. Как и я. Мы, соратник, еще в Первую войну начинали. В партизанском отряде Анненкова. — В голосе звучит явственная гордость. — Доводилось слышать?

— Доводилось, — слава Богу, кажется, губы начинают слушаться, — доводилось. Это, соратник, не он ли командует дружинной дивизией «Князь Пожарский»?

— Он, он самый и есть. Борис Владимирович…

— Еще очень любит, чтоб одеты все были с иголочки, а?

— Верно, он такой. А ты-то, соратник, откуда знаешь? Встречал что ль?

— Доводилось. Иногда знаешь, старина, бывают такие чудеса, что комдив к командиру полка приезжает.

— И что? — голос становится заинтересованным. Ах, черт, как жаль, что глаза у меня прикрыты марлей бинтов. Еле-еле свет различаю, а человека уже не могу.

— Ну, давай знакомится, унтер. Подполковник Соколов Всеволод Львович. Командир латного полка дружинной дивизии «Князь Пожарский».

Поперхнувшись, унтер-офицер долго молчит. Папироса успевает догореть у меня во рту и загаснуть. Наконец он рубит по-военному:

— Унтер-офицер Ихоллайнен. 3-й отдельный финский снайперский батальон, — и после короткой паузы, — Господин подполковник, а как там? Ну, Борис Владимирович и вообще?..

Его голос расплывается, и опять я проваливаюсь куда-то во тьму, где меня ждут Пивень, Волохов, Куманин и огромное, похожее на железнодорожный тоннель, дуло японской зенитки…

* * *

… — Сева, Сева, Севочка! Милый, как ты?! Доктор, почему он молчит?!

Люба? Кто ж это догадался женщину в госпиталь пропустить?

— Любовь Анатольевна, Вы, пожалуйста, не волнуйтесь. — Старческий, чуть надтреснутый голос ласкает и успокаивает. — Ему просто еще трудно говорить…

— Мне не трудно, — а голос, действительно, не совсем мой. — Здравствуй, — милая.

— Как ты здесь? Тебе плохо? Что у тебя болит? Что-нибудь принести?

Вот в этом она вся. Если я в госпитале, то, очевидно, мне не слишком хорошо. Что у меня болит? Откуда я знаю? Все у меня болит! Принести? Что принести? Хотя…

— Любаш, если можно, папиросы. «Элита» или «Москва». Первое — лучше.

— Принесла, принесла. Вот еще апельсины, итальянские. И ландрин, как ты любишь.

Потрясающе! Итальянские апельсины! Лучше бы коньяку догадалась принести. Или, еще лучше, вместе с апельсинами…

— Люба, как дети?

— Хорошо. Аришка придет в следующий раз со мной. Сева — в корпусе. Он — только в субботу. Как ты себя чувствуешь?

— Нормально (Х-ха!), нормально. Все очень хорошо!

— А я так испугалась, когда сначала позвонили, а потом от Пал Андреича Кольцова офицер пришел. Сказал, что ты в госпитале, в тяжелом состоянии… — Всхлип, и вдруг оглушающая боль, точно надели на грудь раскаленное кольцо. — Как ты мог всех нас так напугать?!

У меня не выходит даже застонать. Сознание постепенно покидает меня, и последнее, что я слышу, это все тот же старческий, чуть надтреснутый голос:

— Любовь Анатольевна, что Вы делаете?! Его нельзя обнимать!..

* * *

…Два месяца, я провожу где-то на границе между жизнью и смертью. Они остаются короткими всплесками яви и долгими, страшными омутами беспамятства. За это время мне латают бедро, подживляют сгоревшую спину, чинят лицо…

* * *

… — Ну-с, голубчик, а теперь снимем бинт.

Больно. Не так, как было раньше, но все равно больно. Непроизвольно дергаю головой.

— Больно? Потерпите, голубчик, потерпите. Вот так, вот так. Ну-с, все. Готово. Вы — молодец.

Молодец? Можно разжать зубы. Глаза открыты, вроде, все нормально.

— Все, голубчик. Теперь можете смотреться в зеркало и оценивать работу наших хирургов. Учтите, когда Вас привезли, у Вас ведь половины лица не было, — пожилой, очень пожилой доктор ласково смотрит на меня, — так что пришлось собирать, буквально, по кусочкам. А сколько мы с Вашим носом возились…

Я осторожно поворачиваю голову. Шея еще побаливает, а корпусом вообще лучше не двигать… Зеркало…

— О, Господи!

Из-за стекла на меня смотрит, нет, даже не лицо, а какая-то жуткая морда, похожая не то на крокодила, не то на обезьяну. Лоснящиеся багровые заплатки, синюшного цвета лоб, желтоватый нос покойника. Это — правая сторона лица. Левая — мое прежнее лицо. На щеке — изрядная седая щетина. Это что ж, я теперь только половину лица брить буду?

— Вот и молодец, вот и правильно. Всегда надо смеяться. Чем больше человек смеется, тем меньше нам, врачам, работы… Сестра, сестра, успокоительное быстро!..

Я уже не могу остановиться, смех душит меня, я хохочу до слез, до визга. Откидываюсь назад, невзирая на боль в спине, и буквально реву от смеха:

— Это ж какая экономия… брить только… половину физиономии… и на стрижке…

Перун-милостивец, теперь мной только детей пугать. Пресвятая Дева, да ведь от меня жена убежит. И я ее пойму! С таким страхолдюдом ни один нормальный человек жить не станет, особенно женщина, молодая и красивая…

— Вот выпейте, пожалуйста…

Стакан стучит о зубы, не ощущаю вкуса, часть жидкости проливается на грудь. Мать вашу, доктор, стоило вытаскивать меня с того света, что бы превращать этот в ад?!

* * *

… — Ну что Вы себя так затрудняете каждый день, батюшка? — спрашивает Ихоллайнен у бригад-иерарха, делающего утреннюю гимнастику. — Контузия у Вас тяжелая, а Вы каждое утро так себя истязаете?

Кто сказал, что финны — молчаливый, неразговорчивый народ, обладающий спокойным, флегматичным характером? Ты не знал Ихоллайнена, глупец! Более болтливой сороки, большего живчика еще поискать! И это ему почти пятьдесят лет! Воображаю, каким он был в двадцать…

— Привычка, борода — басит бригад-иерарх, о. Павел. — Это значит, что я еще жив.

О. Павел, неунывающий бородач с огромным, немощным из-за контузии телом, яркими, блестящими глазами и добреньким, слащавым лицом все время стремится стать «душой» нашей палаты. Ему неймется к каждому из нас подобрать собственный «ключик». Запас его знаний огромен, а настырность — просто безгранична.

С Ихоллайненом о. Павел беседует об охоте, о коровах, о рыбалке, о масле… С Моресьевым, летчиком-истребителем, — о войне, о взглядах на новое в применении танков и авиации. Со мной… Вот со мной ему общаться не очень удается. Не слишком мне все это интересно. Ну, про семью поговорить, конечно, каждому приятно… Только не мне. Не будет у меня больше семьи. Теперь у меня вместо пушки другой ночной кошмар. Снится, будто ложусь я с Любой в постель, а она от меня отшатывается и на лице у нее — брезгливость пополам с жалостью… Так что про семью разговор не выйдет.

А про что другое — извините, господин бригад-иерарх. Я хоть и моложе Вас, а читал не меньше, если не больше, мир повидал, на людей посмотрел да и себя показал… Так что очаровывайте, батюшка, примитивов!

Моресьев одно время тоже уходил в себя. Этому парню здорово не повезло. В бою с японцами был сбит, не дотянул до своего аэродрома и рухнул в заснеженную тайгу. Хе-112 — очень хороший самолет, но, к сожалению, он не может защитить своего пилота от удара о верхушки деревьев. И все же быстрокрылая птичка сделала все, что смогла. При ударе пилота вышвырнуло из кабины, и ударило об дерево. Алексей Моресьев пришел в себя со сломанными ногами. Рядом догорал его истребитель. Полдня поручик ждал, что его будут искать, но, видимо, те, кто видел падение самолета и последовавшие за ним взрыв и пожар, решили, что Алексей погиб. А он выжил и девять дней полз с раздробленными, обмороженными ногами. Когда его подобрал казачий патруль, он уже плохо помнил, кто он такой, но точно знал, что аэродром находится на северо-северо-западе.

Его доставили в госпиталь обеспамятевшего от боли и голода, но страстно желающего снова вернуться в строй и расквитаться с тем, кто его сбил. Правда, сперва, после ампутации ступней обеих ног, он всерьез собирался покончить с собой. Но о. Павел где-то добыл газетную статью о поручике Карповиче, лишившемся во время Первой войны ноги и все равно вернувшемся в строй. Он подсунул Алексею эту статью, и теперь наш Моресьев одержим идеей вернуться в свой полк и снова летать, не взирая на отсутствие ног.

Ничего не могу сказать: тут о. Павел на высоте. Молодец, парня, считай, с того света вытянул. А что касается меня, то я кончать с собой не собираюсь. Я не забеременевшая гимназистка! Сейчас меня волнует только одно: хоть бы с Японией и «доброй, старой Англией» не успели закончить до того, как я выйду из госпиталя. Я очень хочу поквитаться с гордыми самураями и спесивыми джентльменами. Вы сделали из меня чудовище, господа? Ну, я вам тоже устрою козью морду!..

… — Соратник, — голос отца Павла отрывает меня от размышлений, — соратник, будьте так добры, посмотрите, в прессе сегодня есть что-нибудь интересное? Глаза что-то устали…

— Давайте, батюшка, взгляну.

— Ну-с, посмотрим. Почитаем, полюбопытствуем… «Министр по делам национальностей И. В. Джугашвили отметил, что еще слабо ведется работа с родственными народами Кавказа…». «…Министр военной промышленности Л. П. Берия указал на недопустимость срыва Госзаказа и отметил, что руководителям предприятий надо шире перенимать опыт ударников труда, таких как Стаханов, Верещагин, Ялтыс-нойон…». Так-с, а тут что? «…С большим воодушевлением встретили кадеты прибытие Первого секретаря Всероссийского Корниловского Союза Молодежи Константина Родзаевского, обратившегося к собранию с краткой речью. В своем выступлении соратник Родзаевский подчеркнул…», — ну, это не интересно. Вот: «Войска Кавказского фронта прорвали турецкие позиции под Трабзоном, и к полудню 13-ого февраля полностью овладели городом». Вот это — важно. Еще что-нибудь? А, это — ерунда: «Указ Народного Веча России. За выдающиеся заслуги в борьбе с врагами Отечества и проявленные при этом мужество и героизм присвоить подполковнику Соколову…» ЧТО?!! «…присвоить подполковнику Соколову В. Л. звание Героя России и наградить Орденом Святого Георгия Победоносца 3-й степени…»

— Что там, сыне, что интересного пишут?

Я еще не верю своим глазам. Да нет, это не меня, это другой Соколов. Ну вот, я же понимаю: «Командуя латным полком дружинной дивизии „Князь Пожарский“, подполковник Соколов… своими умелыми действиями обеспечил успех штурма Бэйпина… принял личное участие в отражении контратаки британских войск… не взирая на ранение и ожоги спасал членов своего экипажа…» Я?! Нет, ПРАВДА, Я?!!!

— Сыне, что замолчал?

Поворачиваюсь к о. Павлу. На меня чуть лукаво смотрят блестящие глаза. Понизив голос, бригад-иерарх говорит:

— Дурачок. Кто ж от героя откажется. Не видом своим, но сердцем победы даются…

Откуда он знает? Я ведь ни с кем не делился…

— Отче, Вы и правда верите, что она… сможет забыть о моей внешности?

— Сыне, я, конечно, мало знаю о браке, но много знаю о людях. — Он придвигается ко мне поближе и с заговорщеским видом шепчет: — Теперь, соратник, тебе думать надобно о том, как семью свою сохранить и на искушения не поддаться. Отбою у тебя от поклонниц не будет, ибо ведают дщери Евины, что шрамы да увечья боевые чаще всего у героев встречаются. А на героев женский пол падок, сыне, ой падок…

Мне стыдно. На самом деле стыдно. Я считал его «добреньким», а он…

Загрузка...